– Тихо, не скавчи, – то и дело доносились окрики оставшихся в хуторе домочадцев.
Полоснула молния, словно кто-то разодрал крепкую холстину, вывешенную в палисаднике для просушивания. И тут же раскатистый гром, повторенный эхом в многочисленных балках и впадинах, разнёсся по Донцу. Первые, тяжеленные капли густого, как кисель дождя, стали с шумом падать на железную крышу строений хуторского лавочника Карапыша. Но потом, после громко шлепающих капель, звук стал вдруг металлическим, словно сотни молоточков стали по – новому прибивать крышу.
Увидев, как замолаживает тучами небо, Глеб Швечиков стал торопить своего друга Петра Новоайдарскова:
– Давай быстрее. Кровля наполовину раскрыта, ливанет дождь, расквасит весь потолок, заново набрасывать придется. Карапыш ругаться крепко будет, а то и вовсе работу не зачтет.
Скородел не получился. Ветер вырывал листы железа из рук, резал ладони до крови и никак не давал работать. Лупанувший дождь с градом застал их внизу, и они, чтобы добраться до навеса, где лежала их одежда, не пошли, а побежали, прикрывшись сверху листом железа. Вдруг, сухая молния сверкнула прямо над их головами и железный лист упал на бежавшего впереди казака. Петро сначала не понял, что произошло, и стал кричать на друга:
– Ну что ты испужался? Посверкает, посверкает и пройдет, не впервой!
Но оказалось, что для Глеба эта молния сверкнула в последний раз.
Сколько его не тормошили, не рвали на груди промокшую рубашку и даже, чуть ли не быстрее самой молнии, метнулись за жившим неподалеку хуторским фельдшером – ничего не помогло.
Почерневшее тело Глеба привезли на длинных дрожках, положив на них злополучный лист железа, который так не успели приладить к крыше карапышовского амбара.
Увидев эту жуткую картину и казаков, которые обступили дрожки, Матрёна с криком упала прямо на прибитую градом траву. Перед её глазами лежали градины величиной с грецкий орех, и она, совсем не понимая, что делает, нагребала их на себя и тут же разбрасывала вокруг, словно хотела отогнать страшное видение от своих глаз.
Эти длинные сенные дрожки, без боковых грядушек, лист железа и мокрое тело её любимого Глеба…
Подбежавшая со своего двора бабка Агафья уговаривая, стала с трудом поднимать Матрёну:
– Вставай, вставай, дитёнка приморозишь, быстрей в хату!
Но куда там! Матрёна снова и снова выбегала на улицу и бросалась к телу Глеба. От пережитого, раньше времени начались схватки, и все та же Агафья выполнила свое предназначение повитухи.
Осматривая только что появившегося на божий свет ребенка, она стала сокрушаться, увидев прижатое к голове малыша правое ушко.
– Приморозила всё же мальца… Не к добру эта отметина. Хорошо, если только так невинное дитя пострадает…
Так вот и получилось в этом швечиковском курене, что почти в одночасье в нём раздался последний смертный вздох отца и первый детский крик сына.
Через три дня во двор, в котором совсем недавно был Глеб хозяином, пришел лавочник Карапыш. Он остановился возле стола с горевшими поминальными свечами. Перекрестился, и сказал после короткой паузы безо всякого смущения:
– Деньги занятые буду считать, что он на крыше отработал, а лист снесите к амбарам, пусть другие дело это окончат.
Родившегося мальчонку назвали Антоном и мать его Матрёна, когда кормила грудью малыша, теребила ему правое, прижатое к голове ушко, будто пытаясь расправить или разгладить его, и приговаривала:
– Ушик ты мой, ушик. Жаль ты моя. Дай Бог тебе выжить, вырасти и мать порадовать…
Выжил Антон, по уличному прозвищу Ушик и мать всё время радовал. Хоть и непросто, ой как непросто было взрастать во вдовьем кутке хутора.
Вроде и не был нахалёнком, нажитым под чужим плетнем, но по жизни ему пробиваться всё равно было труднее. К девятнадцати годам Антон вымахал чуть ли не с березку, посаженную перед окном куреня, когда ему исполнился год от роду.
На комиссии в воинском присутствии окружной станицы Каменской пожилой доктор, осматривая Антона, сразу увидел его физический изъян.
– Так! Того, что я вижу воочию с правой стороны твоей молодой головы, в перечне физических пороков нет. Хотя, конечно, в лейб-гвардию тебя не отправят, а в Десятый Донской казачий полк – в самый раз. Да и к тому же по команде «Равняйсь!», если будешь стоять во второй шеренге, не каждый начальник что-либо углядеть сможет…
В холодное октябрьское воскресенье 1913 года, полностью снаряженный к службе за станичный кошт Антон, был отправлен с командой казаков первого срока на станцию Каменская.
Путь предстоял неблизкий, в польский городок на австро-венгерской границе с почти русским названием Замостье.
Глава 3
Антон Швечиков попал в команду новобранцев станицы Гундоровской Донецкого округа Области Войска Донского, которую возглавлял его одностаничник вахмистр Николай Власов.
Поздно вышедший на действительную военную службу, но полюбивший её всей душой, Власов словно прикипел к строгому порядку в казачьих войсках и к своему, как ему казалось, немалому начальственному положению.
Про таких служак командиры обычно говорили:
– Казуня! Весь! Целиком! От чуба под фуражкой – до каблука на сапоге.
Провожавшие своих родных, перечисляя целый список дорожных наставлений, взволнованные и раскрасневшиеся от выпитого, станичники напутственное слово войсковых начальников толком не слушали. На проводах через одного были пьяные, и целоваться лезли к любому без разбору.
При посадке в эшелон на станции Каменской урядник, с которым Власов ездил за молодым пополнением с хитрецой улыбался:
– Ну что, Николай, в станице побывал? Сродственничков увидел? А сам то, небось, думаешь, что порядка в станице маловато. Все без строя тут ходят… Непор-я-я-док…!
– Ты хоть к одной то казачке прилабунился? Или будешь до самого Замостья вздыхать, дожидаясь встречи со своей хористочкой? – присоединился к разговору другой урядник.
Это сослуживцы намекали на воздыхания Власова в сторону учительницы русской словесности гимназии Замостьинского гарнизона Антонины Петровны, которая вместе с ним пела в полковом хоре. По большим праздникам этот хор становился церковным.
Вахмистр Николай Власов очень гордился тем, что его хоть и дальний, но всё же родственник гундоровец Степан Григорьевич Власов стал известным на всю Россию артистом. Шутка ли! По поводу и без него, Власов охотно рассказывал, что его, Власова, двоюродный дядя, Степан, родившийся в затерянной в донской степи станице Гундоровской, стажировался в лучших театрах Италии. После этой самой стажировки он стал великолепным певцом и нёс высокое звание первого солиста Большого театра до прихода туда Фёдора Шаляпина. На премьеры с участием оперного певца Власова зрители ходили как на большое событие. А уж, каким событием для станичников был каждый приезд знаменитого певца в родную станицу!
Как же, гордость станичная прибыла! Живой пример тому, что казаки не только землю пахать, да шашкой махать могут. В один из таких приездов в станицу Гундоровскую Степан Григорьевич пришел на службу в Успенский храм. С удовольствием, и с тонким пониманием, как профессионал, он стал слушать пение церковного хора.
Из общего строя голосов, перекрывая весь хор, выбивался молодой сочный бас, по звучанию отдаленно похожий на голос самого Власова. После службы в храме Степан Григорьевич подозвал плечистого молодого родственника и одобряюще ему сказал:
– Надо бы голос этот ставить. Богат, очень богат! В Новочеркасске открывается театрально-музыкальное училище, и я направлен Московской консерваторией в нём преподавать. Учиться будешь?
– Да как же учиться? Меня на службу сейчас справляют. Разве только после действительной, – смущенно ответил счастливый обладатель редкого голоса.
Казаки, которые слышали этот разговор, потом не раз укоряли незадачливого богатыря:
– Дурила ты, Николай, попросил бы родственничка понастойчивей, может быть он и отставку от действительной тебе выхлопотал. А там, глядишь, как и у него судьба твоя бы сложилась. Сначала в Италию, а потом – в Большой театр.
Судьба Николая Власова сложилась совсем по-другому: попал он не в Италию, а на службу в польский городок Замостье. А вместо Большого театра ему довелось обживаться в большой казарме.
Но голос всё же ему пригодился. Пусть не как оперному певцу, а всего лишь, для начала, как сотенному запевале. Когда же выбился Николай в урядники, а потом и стал вахмистром учебной команды, то его пугающе-властный голосище запомнило не одно поколение новобранцев.
По вечерам он подавал очень любимую молодыми казаками уставную команду:
– Накройсь! – и разом гасли все лампадки по углам казармы.
Голосом своим он, как пастух бичом, гонял казаков по затоптанному до каменного состояния полковому плацу. Поднимал, как воробышков из-под застрех тех, кто пытался прикорнуть после обеда в укромном уголке.
Владея своим басом в совершенстве, он нагонял на своих подчиненных такого страху, что те боялись звуков его приближающегося голоса, куда больше, чем будущего врага, к встрече в бою с которым и готовили казаков в учебной полковой команде.