Оценить:
 Рейтинг: 0

Просто так

Год написания книги
2022
<< 1 2 3 4 5 6 ... 16 >>
На страницу:
2 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

P.S. Белянки здесь – не белые волнушки. Белянки встречаются в лесу не каждый год, а в научной литературе не встречаются вовсе.

Ах, да, про пироги. Зимний рецепт начинки: сушеные грибы ломаете на кусочки, заливаете водой или молоком и ставите на ночь в холодильник. Потом просто обжариваете это дело с морковкой и луком, добавив немного масла, посолив и поперчив. Сам придумал!

– — – — – — – — – — – — – — – — – — – —

Зрение почти восстанавливается за сезон проводочной ловли, с конца апреля по середину июня – на глаза, следящие за плывущим по течению поплавком в ожидании поклёвки, действует какой-то эликсир. Он не прекращает своё действие, когда отвлекаешься на облака, медленно впитывающие встающее за горизонтом солнце, на появление из ночи противоположного берега, высокомерного, как все крутые, на жестокую перебранку с бобром, возомнившем о себе – кстати, в эти моменты обычно поклёвки и случаются. Сезон проводочной ловли упирается в сезон земляники, лисичек, потом черники и много чего ещё, содержащего тот самый эликсир. Я иногда думаю, что острота зрения зависит не от того, на что ты смотришь, а от того, как ты к этому относишься.

Иногда отношения возникают ещё до узнавания: смотришь в лесную чащу и не видишь в ней удивительно добрую корягу – так её может и не быть, только доброта… Может быть, даже лучше, если её не будет: не увидев, не узнав – потерять невозможно. Тем более, если это не коряга, а человек, например. Я вот не вижу в звёздном небе Весов-Козерогов, сколько мне ни показывай – зоркости не хватает, доброты? Две страшные вещи могут случиться со сказкой – она может быть не рассказана, или сделаться былью. Но уж если рассказана – с кем-нибудь обязательно случилась, или случится непременно. Тогда глаза можно и не открывать.

Реальность с закрытыми глазами не разглядеть. В её характере есть две черты, по-разному влияющие на зрение. Первая: реальность постоянно, каждое мгновение, исчезает, освобождая место новой. Именно поэтому, мне кажется, что всё, что мы любим, мы всегда немножко (?) довыдумываем, выцарапывая из реальности, чтобы спасти от смерти.

Вторая противная черта реальности: к ней необходимо приспосабливаться. Не люблю компьютер и рад, что могу сказать ему это в лицо. Весь день на службе, тратя глаза, смотришь на эту блестящую от самодовольства физиономию, скармливаешь бессчётно слова, придуманные людьми и для людей, а он не то, что не лопается – даже не подавится, ему нужно знать всё, так ничего и не поняв, а когда попросишь что-нибудь – сыто рыгнёт своими железными потрохами и – привет, аж зло берёт! Самое противное то, что, когда сделка всё-таки состоится, мы оба переживаем одновременно и возмущение, и стыд, и удовлетворение – как все, в меру обесчещенные. Человечество, видите ли, уже не может без компьютера. На человечество, кстати, тоже нельзя долго смотреть – можно окосеть навсегда. Если бы не люди, человечество стоило бы возненавидеть.

– — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – —

Бельмо осеннего утра сперва выискивает шкаф – он тут самый пузатый и двустворчатый, и эта высокомерная двустворчатость как-то особенно противна. Пузо набито штанами, рубахами, галстуками – всё это покуда есть, на что напялить, но во всём этом уже некуда пойти, а хотелось бы туда, где оливки и селёдка под шубой, а не макароны, греховно жареные с салом – этот кладезь холестерина, от которого по утрам страшно хочется пить, прямо из носика чайника, потому что у меня – нос, а у него вот, видите ли, носик, хотя пить из носа было бы ещё противнее. Курить вредно. На пачке сигарет впритык две половинки от лиц: справа – молоденькой девушки, слева – морщинистой старухи. У обеих по глазу, и в этих глазах такая злость, как будто я отнял у них эту пачку. Вчера, во время макарон с салом, в телевизоре мелькнуло предупреждение: берегитесь, сейчас будем показывать сцены курения – и тут же широкоплечий с весёлыми глазами выпустил полведра крови из тщедушного скучного дядьки, вслед за чем, так и не закурив, а наоборот – широко, по-американски разевая рот, полный блестящих зубов, принялся длинно и нудно что-то втолковывать полуобнажённой сочной девахе с тщательно затуманенной цензором грудью. Туман за окном дрожит, как кисель и пахнет галками. Внизу, по тротуару идут прохожие: издали завидев друг друга, они одновременно виновато опускают глаза, будто выискивая что-то в холодных серых плитах и осторожно расходятся, может быть – навсегда. Порубить бы двустворчатое чудовище на дрова, разжечь прямо здесь, на балконе, костёр и крикнуть прохожим: «Несите оливки и селёдку под шубой, я достану грибочки и ахтубинского судачка, сядем у костра, выпьем водки, закурим, сами станем телевизорами и покажем друг другу грудь!» Нет, нехорошо затаскивать людей в свою чёрную полосу. Людям нужно улыбаться, сверкая зубами и не доставая из кармана фиги – тогда и они также будут поступать с вами. Те же, у кого нету фиги или подходящих зубов, могут скорчить противную рожу в лицо декабрьскому снегу – этому единственно возможному светлому пятну на чёрной полосе.

– — – — – — – — – — – — – —

Нынешний декабрь скуп на солнце. Циклоны носятся над головой, как вспугнутые птицы, и не находят себе пристанища. Даже если небо чистое, в городе солнце трудно отыскать – к концу декабря оно неохотно поднимается над домами. И утром и вечером тёмен путь от дома до работы: силуэты людей на фоне ярких витрин, тусклый свет фонарей, запутавшийся в ветвях деревьев, фары автомобилей, бесстыдно, но мимолётно обшаривающие всё вокруг, горящие сами в себе окна. Чтобы увидеть белый свет, нужно ходить домой обедать. Чуть больше километра, минут 15—20.

Выйдя из дома, зябну и нахохливаюсь от сырого ветра. Встречная девушка Лена строит глазки и стреляет сигарету – значит, снова начинается праздник. Он продлится не больше недели. Дня через два Лена на ломких, нетвёрдых ногах будет кружить меж домов и просить уже денежку. Лукавые глазки превратятся в щёлочки, лицо заплывёт, округлится и сделается красно-жёлтым, далеко видимом в сумерках. Может быть, Лене даже удаётся освещать этим лицом свой зыбкий путь. К концу недели девушка Лена сильно пачкает внешность, и тогда для равновесия появляется юноша, под стать – как последний праздничный подарок. Они будут брести по улице, держась друг за друга, полностью отрешённые от мира, кичащегося своей устойчивостью среди надуманных им же забот. Потом Лена исчезнет и появится через несколько дней: в стираных до голубизны джинсах на спичечных ногах, дутой синей куртке и белой вязаной шапочке. Трезвой Лене лет 25, у неё опущенная голова и редко уловимый взгляд – беспокойный, печальный, ищущий потерянный праздник.

Мой путь через множество магазинов, автостоянок и рынок. Магазины даже днём нагло мигают вывесками, автомобили курятся дымом – зимою он сочней и горше, как псина в мороз. Рынок модернизированный – тесная толпа белых, ещё не обшарпанных киосков с лупастыми витринами, в которой легко заблудиться. Из витрин жадно смотрят кучи овощей и фруктов, куски мяса, рыбы – живые, дохлые, солёные и замороженные, безголовые ощипанные птицы и запчасти к ним, колбасы, сыры, пирамиды консервов и батареи бутылок – кажется, они готовы меня сожрать, или хотя бы покусать. В стороне от киосков, ближе к дороге, сохранился раритет: длинный прилавок на две стороны, над ним – двускатная крыша. Ещё летом прилавок был завален мануфактурой, люди подходили, небрежно ковырялись руками в тряпье, по привычке удивляясь, что это всё можно купить. Сейчас, в ожидании сноса, прилавок пустой и грустный, только в самом конце его расположилась бабушка с книгами. На бабушке валенки, телогрейка и серая потёртая шаль застойного образца, среди книг – Серафимович, Алексей Толстой, Фадеев, Липатов, много ещё кого, из уже не нужных. Бабушка не продала ни одной книги, да и не для того она здесь – может быть, подойдёт кто, поинтересуется, заговорит. Если подойти, из-под прилавка немедленно вылезет маленькая чёрно-белая кошка и, зажмурив глаза, начнёт громко тереться о ноги.

– — – — – — – — – — – — – — – — – —

«Только тёмный осколок стекла, на прибрежном костре закопчённый, на сердец пустоту обречённый, свято верит, что сажа бела».В. Ланцберг

Февральское солнышко ещё робкое, но заметил давеча – всё-таки греет макушку! И тут же понял, почему именно её – волосики мешают всё меньше.

А всё снижающаяся скорость передвижения мешает быстро достигать пункта назначения и позволяет больше времени проводить в дороге. А ведь в дороге всякое случается, бывает, выясняется, что тот пункт предназначен вовсе и не тебе.

Слабеющие глаза видят как-то расплывчато. Не беда, что тебе нужно – подойдёшь и разглядишь, остальное пускай себе плывёт. То же со слухом: слабеет одно ухо – так можно лёгким поворотом головы, неподозрительным для окружающих, с удовольствием не слушать, что они в данный момент считают необходимым тебе сказать. И наоборот.

Обоняние устало. Оно ещё напоминает мне запах мыла в детском саду, запах (и вкус) «Шипра» в более зрелом возрасте, запах калужницы на заливных озёрах, хотя калужница, между нами говоря, почти ничем и не пахнет, разве свежестью, – а вот новые запахи наотрез отказывается различать, задыхается, как волк на парфюмерной фабрике. То же и с вышеупомянутым вкусом, во всех смыслах. Вообще, очень многое отходит под власть памяти.

А память всё ближе к памяти деревьев, всё лучше видит давнее и всё меньше – вчерашнее, и никогда не знает, какое сегодня число.

Ненужных сборищ становится меньше: на свадьбы, например, вовсе не приглашают, всё больше на похороны. Но на свадьбы не ходить было нельзя – обидятся, а покойник обидится вряд ли, тем более что он-то знает, что ты помнишь его живым. Нужных сборищ меньше тоже, зато понятнее их нужность.

Разочарованиями надежды сменяются всё реже и как-то сливаются друг с другом. Иной раз чувствуешь разочарование, а пощупаешь повнимательней – так это же надежда!

Незаметно скопилось достаточно юмора, чтобы в иных ситуациях обходиться им одним. И всё меньше остаётся на тебе мест, на которых ещё не поставлена проба; бывает, занесёт пробник судьбина, потыркается-потыркается, махнёт в досаде рукой, да отвалит. Туда, где ещё чернеет сажа.

– — – — – — – — – — – — – — – — —

Ручей Борис родился в далёком лесу, на склоне оврага. В детстве он был наивным и застенчивым; тоненькой блестящей ниткой проползая по спине земли, что-то шёпотом бормотал про себя. Иногда разговаривал с дождиком, да и с кем ещё-то – дик и безлюден далёкий лес, лишь кабанья тропа порой пересекала путь Бориса, а муравьиные тропы, потоньше, те и вовсе проходили стороной. Иной раз какой-нибудь муравей и подойдёт поближе: попить или просто постоять в задумчивости, глядя на воду – и смоет его Борис шалости ради. Побарахтается тугодум, выберется на берег, отряхнётся, да и побежит прочь, даже не оглянувшись. В полдень прилетали бабочки полюбоваться на своё отражение, и Борис с удовольствием разглядывал их, а ещё – хвоинки, сухие листочки, упавшие в воду и огромные, далёкие кроны деревьев. Лишь в одном месте, среди камней, для Бориса был вырезан желобок из бредины, а рядом лежала берестяная воронка, покорёженная временем – это когда-то давно молчаливый человек ночевал на берегу ручья.

Выбравшись из леса, Борис бежал по низинам, удивлённо рассматривая большое далёкое небо, ничем не прикрытое. Вскоре встретились и люди, они пили вкусную чистую воду и нахваливали, Борису было очень приятно, и он громко мурлыкал. Подходили коровы: забравшись в воду передними ногами, они долго пили, а потом стояли неподвижно, как деревья, и только хвосты у них отчаянно крутились, отгоняя оводов. Потом в Бориса засунули какой-то шланг, тот хрюкал, дрожал и высасывал воду, но было совсем не жалко, потому что вода – Борис узнал это от дождика – нужна для того, чтобы жить.

А потом он попал в промзону. Это такая штука, которая состоит сразу из двух других, первая: промышленность – промышлять – мысль, а вторая: место, отгороженное ото всех остальных. Из этой мысли, отгороженной от неба, коров, деревьев, от бабочек и муравьёв, от деревянного желобка, Борис вышел грязным и вонючим, немым и глухим – его поверхность, плотно стянутая разноцветной плёнкой, не пропускала и не издавала никаких звуков. Теперь никому не нужна была его вода, в него плевали и бросали окурки, а по берегам сваливали мусор. «Как же так», – в отчаянии думал он, – «я же тот самый, Борис… это всё ещё я… что же со мною сделалось!?» Но его никто не слышал.

И от стыда Борис ушёл под землю. Очень долго путешествовал он, далеко обходя корни деревьев, чтобы не загубить их – ведь теперь вода его страшна для жизни. Молчалив подземный народ, и Борис легко принял тишину, потому что слышал её ещё до своего рождения. Но однажды он всем своим телом почувствовал мощное биение большого сердца и понял, что так звучит неотвратимость. То волны большой реки равномерно бились о берег. Медленно, не выходя на поверхность, Борис приблизился к реке и слился с нею, навсегда. И никто, почти никто не знает, что в этом месте под землёй в реку впадает большой ручей, и что вода в том ручье от одиночества и тишины – волшебная, живая, только вот зимой здесь на льду реки большая полынья. Не знает этого и Борис, и никогда не узнает.

– — – — – — – — – — – — – — – —

Всю ночь шёл дождь, и утром тоже. В такую погоду здесь вряд ли кого встретишь. В смысле, из людей. Тучи быстро, с гулом проносятся над лесом, задевают за верхушки деревьев и проливаются вниз. Так темно, что, покажи мне сейчас самую здоровенную згу, и я её не увижу. Валуи и млечники различаешь только по степени хрусткости под сапогом. Зато лисички, загодя впитавшие в себя солнце, светятся в сумраке кустарника, как звёзды. Каждый куст содержит в себе 2—3 литра чистой дождевой воды. Сначала я пытаюсь огибать телом каждую веточку, как незадачливый слаломист, оставшийся без снега и лыж. Потом, после нескольких процедур, становится всё равно. «Окончательная степень увлажнения,» – думаю я про себя, – «это когда намокает исподнее», и, достигнув задуманного, поворачиваю назад. Тем более, что лисичек много, и свою маленькую корзину я уже набрал, кривых и скособоченных. Ровные не беру – оставляю на развод, да и сам всегда говорил, что уроды – полезнее всех. А если вернуться совсем без грибов, то подумают, что я ходил в лес, чтобы отдышаться ветром и отмочиться дождём, сам же и подумаю.

Я люблю все времена года, когда они проходят. Во-первых – жалко, во-вторых – никто не даст гарантии, что к тебе оно вернётся. Вот как прядями начнут желтеть листья на берёзах, непременно полюблю лето, но будет поздно и оно, как всегда, уйдёт недолюбленным. И нигде на земле его потом не найти. Внутри себя немножко можно обмануть время, снаружи – никак.

Один чудак незадолго перед своим столетним юбилеем сел в самолёт и полетел прямо на запад. Было июльское утро, солнце мутным тяжёлым блином в туманной дымке поднималось над горизонтом. Сам чудак, экипаж и самолёт дозаправлялись прямо в воздухе, время шло и утро длилось. Внизу проплывали различные земли и воды, иногда их закрывали тучи, но солнце висело всё там же, и чудак подумал, что если так будет всегда, то всегда будет и он. Однажды ему позвонили друзья и сказали: «Эй, чудак, открывай шампанское, тебе стукнуло 100 лет!» А он ответил: «Неправда, сотое меня не стукало, я вижу его утро». А потом, пролетая над родными местами, он увидел, что в волосах лесов появляются жёлтые пряди.

– — – — – — – — – — – — – — – — – — – —

…Поздней осенью темнеет второпях. Мелкий до незаметности муниципальный служащий А. сидел в комнате за столом и смотрел в окно. Он был одинок, добродушен, склонен к полноте и страдал от осознания угрожающего уровня сахара и холестерина в своей крови. В доме напротив одно за другим зажигались окна, распихивая темноту, будто виноватую, по углам, где она мстительно сгущалась, тая козни. Перед А. на тарелке лежали два эклера.

Второй причиной для страданий А. была соседка с 4 этажа. Она была чернявой, уютно-маленькой и делила своё одиночество с дурно воспитанной лохматой собакой по имени Боб. Знаки внимания, оказываемые ей А., как то: ежедневное «Здравствуйте!» с доброй улыбкой и томным загадочным взглядом, не идущими друг другу, забегания и открывания дверей, неискренние попытки погладить Боба – не приносили никакого результата, а большего он не мог себе позволить, будучи человеком от природы тихим и мало заметным на окружающем фоне. Зазвонили колокола в церкви, находящейся неподалёку, через дорогу. «Всё» – сказал А. эклерам, – «нужно с этим решительно кончать!» Он поднялся, натянул синий спортивный костюм, приготовленный заранее (два года назад, под воздействием предыдущего приступа силы воли), синие же кеды с чрезмерно длинными белыми шнурками и вышел на улицу, по дороге безжалостно выкинув эклеры в мусоропровод. Отыскав место с самой злющей темнотой, А. принялся бессистемно, но энергично размахивать руками и ногами, подозревая, что повторяет движения, увиденные в телевизоре, в передаче с музыкой и бесконечно стройными девушками в купальниках и шерстяных чулках. Осенний воздух был свеж и сладок, звёзды подмигивали, явно готовые на всё, жизнь начиналась сначала. А. вспомнил, что неподалёку, под липой, есть турник, используемый окрестными жителями для выбивания ковров. Турник состоял из трёх перекладин, расположенных на разной высоте; немного помучившись, А. дополз по стойке до самой высокой, зацепился и повис. Неизвестно, зачем. Казалось, не спрятавшаяся в темноте земля тянет его к себе, по привычке борясь за никчемного своего жителя, а легкомысленные звёзды тянут схватили за немеющие пальцы, растягивая, распластывая во тьме, как ковёр, приговорённый к выбиванию. Не смирившись с этим образом в своём сознании, А. стал делать волнообразные движения туловищем, стараясь винтом, что ли, ввернуться ввысь. Теперь он походил на большую, болтающуюся в темноте сосиску – так, видно, подумал подскочивший Боб. Собака мигом стянула с А. одну кеду, пожевала, бросила и взялась за вторую. «Фу, Бобик, фу!» – нарочито сердито кричала подбежавшая соседка, но не было в том крике осуждения, а лишь гордость своим псом, как у всех владельцев больших собак, непослушных детей и красивых женщин, – так думал А., в борьбе за последнюю, уже не имеющую значения кеду, подтягивая колени к животу. Руки соскользнули, он упал и повредил себе копчик.

…Поздней осенью темнеет второпях. Мелкий до незаметности муниципальный служащий Б. сидел в комнате за столом и смотрел в окно. Он был одинок, добродушен, склонен к полноте и страдал от осознания угрожающего уровня сахара и холестерина в своей крови. В доме напротив одно за другим зажигались окна, распихивая темноту, будто виноватую, по углам, где она мстительно сгущалась, тая козни. Перед Б. на тарелке лежали два эклера.

Второй причиной для страданий Б. был сосед по лестничной площадке, здоровенный мужик лет 50-ти. С утра мужик в халате, распахнутом на волосатой груди и в пушистых тапочках выходил курить на общий балкон, прованивая весь этаж. Потом, ближе к обеду, садился в большой чёрный джип и выезжал на прогулку. Во время прогулки он медленно ходил по магазинам или, чаще, по рынку, важно и свысока разглядывая окружающее, но покупать ничего не покупал. Покупки, остервенело торгуясь, совершала жившая с ним тётка, коренастая, выпуклая и покрашенная в три слоя. Пешком. После прогулки мужик снова ежечасно, как по расписанию, прованивал этаж и пропадал лишь к вечеру. Если он видел на стоянке перед домом «пятёрку» Б., то обязательно припирал его своим джипом, бампер к бамперу, так что выезжать приходилось долго и нервно, опасаясь расцарапать себя и окружающих. Скуп и робок был Б. Он подозревал, что мужик – на пенсии, бывший военный, а то и ФСБэшник, а может быть, и не бывший и много лет от всей души ненавидел его и боялся. Зазвонили колокола в церкви, находящейся неподалёку, через дорогу. Б. решительно встал, положил эклеры в пакет, вышел из дома и в первый раз в жизни ступил на дорогу к храму. По дороге его обгоняли мелко семенящие целеустремлённые бабки, сосредоточенные мужики и негромкая, задумчивая молодёжь. Не было дедушек – с седыми и длинными бородами и с палками в руках, как в деревне, где он родился. «Куда-то пропали все дедушки,» – нескладно подумал Б. – «я тоже, наверное, пропаду,» – и в первый раз в жизни перекрестился. Перед церковной оградой рядком стояли просящие подаяние – они-то ему были и нужны. Он хотел отдать свои зловредные эклеры голодным и страждущим, а чтобы не ограничиться гастрономией, ладно уж, пожертвовать и десятку. А потом зайти зачем-то в церковь. С трудом высмотрев в темноте самого оборванного, прямо-таки в лохмотьях, нищего, Б. подошёл к нему, положил в протянутую руку бумажку и стал совать пакет с пирожными. Нищий удивлённо поднял глаза, и Б. узнал соседа по лестничной площадке! Он долго и скользко давил эклеры о лицо мужика, хотел даже отобрать свою десятку, но его оттащили.

…Поздней осенью темнеет второпях. Мелкий до незаметности муниципальный служащий В. сидел в комнате за столом и смотрел в окно. Он был одинок, добродушен, склонен к полноте и страдал от осознания угрожающего уровня сахара и холестерина в своей крови. В доме напротив одно за другим зажигались окна, распихивая темноту, будто виноватую, по углам, где она мстительно сгущалась, тая козни. Перед В. на тарелке лежали два эклера.

Зазвонили колокола в церкви, находящейся неподалёку, через дорогу. В. вздохнул, поднялся, убрал в холодильник эклеры, достал оттуда полторашку пива, снял с верёвочки на балконе вяленого леща и включил телевизор.

– — – — – — – — – — – — – —

Ну и зачем доказывать, что ничего-то уже от тебя не ждёт, если сам давно понял – ты от неё тоже. Вместо «просить» или «требовать» просто жмёшь «выход» и идёшь курить, на всякий случай прижимаясь поближе к лесу. Накуриваешь целую тучу, а она со злости проливает её дождём. Лучше всего прятаться от дождя под ёлкой, в паутине, по соседству с двумя красными мухоморами. По хвое дождь шелестит тихо и монотонно, а мухоморы, если отвлечься от кулинарии – самая весёлая подъёлочная компания. Когда станет стыдно прятаться, выходишь на луг. Там дождь молотит по клавишам-травинкам и звучит вальс Шопена до-диез-минор, где-то с 34 такта. Сегодня, во всяком случае. Потом накуренная туча кончается и показывается солнце. Вся трава в капельках дождя. Капли не впитывают солнце, а наоборот, разбрасывают вокруг себя, уже разноцветное. Вверх по травинке ползёт муравей и натыкается на каплю. С видом знатока похлопав по капле усиками, он упирается лбом, или что там у него ещё. То ли он хочет сдвинуть её с дороги, то ли, наоборот, утащить в муравейник, чтобы осветить своё мрачное жилище. Сперва капля немного прогибается, потом – чпок – лопается и убегает вниз по травинке, намочив муравья с головы до ног. Тот какое-то время стоит неподвижно, потом, покосившись на меня, начинает утираться лапами, делая вид, что достигнутый эффект и являлся запланированным. На лугу нет двух одинаковых травинок. Что уж говорить обо всём остальном. Поэтому на всё всегда не хватает слов. Слов вообще мало, меньше даже, чем людей, оттого люди часто кажутся одинаковыми. На берегу реки стоит ива. Если погладить её морщинистый ствол, на мокрой ладони останутся маленькие кусочки мёртвой кожи. Лучше гладить молодые деревья, без морщин. Потому что морщины никогда нельзя разгладить. Только срезать. Но и на месте среза уже не вырастет гладкая кожа. Получится шрам. Можно вбить в ствол крюк и повесить тарзанку. Важны не столько слова, сколько их сочетания – вот тех хватит на всё. Если крюк не вырвать, то шрама как бы нет. Для людей у неё тоже есть крюки. Лучше дерево с тарзанкой – для остальных не напасёшься слов. Когда дождь уже кончился, с листвы ещё какое-то время падают капли. Ивы вообще плаксы. Летом, в самую жару, с прибрежных ив густо льются слёзы. Пенные, липкие – их очень любят муравьи и даже бабочки. Вот это она здорово придумала – чтобы ни одна слезинка не пропала даром. Вообще, она ничего, если со стороны… надо только закурить.

– — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – —

1

Кьеркегору не нравилось творчество писателя Гегеля, чему он полагал причиною свою неспособность проникнуть в глубины мысли означенного писателя. В один прекрасный момент Кьеркегор решил покончить с таким положением вещей и приступил к изучению гегелевского наследия со всей возможной старательностью и тщательностью. В течение пяти долгих лет он проникал в глубины, худо питался, бросил невесту, наконец, достигнув желаемого, с ужасом понял, что писатель Гегель ему продолжает не нравиться, может быть, даже в ещё большей степени. Тогда Кьеркегор сам стал писателем, чтобы уравновесить скособоченную справедливость и заодно отомстить за себя своим потомкам.

Что бы вы сказали человеку, никогда не бывавшему на Босфоре, не вкушавшему фуа-гра и не певшему под караоке? Возможно, посмотрели бы на него прекрасными томными глазами – какими обычно смотрят герои знаменитого писателя Оскара Уайльда – и мягко и сочувственно произнесли бы что-то вроде: «Ну, как же вы так, батенька…» И главное – чтобы он вам ответил, будучи предельно искренним? Определённая часть проинтервьюированных, несомненно, дала бы вам в лоб, а возможно, и в глаз – отдельно за фуагру. К счастью, таких людей, умудряющихся существовать за границами интернета и не признающих основ толерантности, остаётся всё меньше. Вторая, более многочисленная часть, отводила бы глаза, стряхивала пушинку с вашего синего в мелкую полоску пиджака и говорила бы, что недооценили, обманули – или наоборот (что одно и то же) – принялась бы истерично вопить, что в гробу видала тот Босфор с его фуагрой и сама спеть без караоке может так, что закачаешься. Наконец, третьи, совсем пропащие люди, отвернут морду, чтоб не сбить вас запахом перегара и вяло пожмут плечами – неинтересно им, видите ли. «Зачем,» – спросите вы, – «я буду вообще разговаривать с таким человеком, рискуя, что мне дадут в глаз, облапают синий в мелкую полоску пиджак и надышат перегаром?» Вот и я о том!!! Вернее, хотел о том, а теперь получается – о честности, потому что с истиной расправился ранее. А что, если три этих реакции – от одного и того же человека, в разные, так сказать, моменты жизни? Так бывает, я свидетель, можно даже сказать – участник. Честность и сама-то по себе штука редкая, а как ухватишь – норовит в каждый момент выделывать разные номера.

Мне кажется, что если очень внимательно всматриваться в суть вещей, то сами вещи можно и не заметить.

2

Писателю Шестову нравилось творчество писателя Кьеркегора. Он всячески защищал его идеи, все три, хотя на них никто особенно и не нападал. Шестов по своей натуре был сам горазд напасть на кого угодно, но, хотя у него было довольно и своих идей, их защите он уделял недостаточно энергии. Есть такое мнение.

Кто про что, а вшивый – про баню. «Сколько людей – столько мнений» – ну кто это придумал? Моё мнение такое, что больше всего мнений у одного человека, а чем больше людей, тем мнений становится меньше. Представим себе на ограниченном пространстве группу из людей, кое-как понадёрганных отовсюду. У такой группы максимум три мнения, а обычно – два; если у обеих примерно одинаковое количество адептов, люди, может быть, и не скоро перегрызут друг другу глотки, даже при наличии хорошего выбора напитков. Количество мнений всегда стремится к единице. При достижении такового идеального состояния группа непременно займётся поиском другой группы, которая неправа, не брезгуя по пути одиночками. Чтобы не растранжирить себя в столкновении мнений, человечество придумало законы, правила и императивы. Законы, по степени значимости, бывают: уголовные, природы, развития общества, экономики и пр. О них у людей тоже три мнения: закон хороший, плохой, вообще не нужен. Уголовные законы напрямую запрещают грызть друг другу глотки, исключая случаи, определяемые тем же законом. Эти законы нарушаются чаще, чем меняются, что заставляет благоразумного человека в жизни сильно полагаться на интуицию, мнение своё оставив при себе. Ещё реже меняют законы природы, подчас не ставя её в известность. Тут мнения людей вообще мало чего значат: я вот, например, не согласен с тем, что кирпич и кусок пенопласта падают вниз с одинаковой скоростью, или что за чёрной полосой всегда бывает белая – это противоречит моему личному опыту. Ну и что с того? Только то, что в повседневной жизни люди больше доверяют личному опыту, чем законам природы, продолжая относиться к последним с дутым пиететом. Законы развития общества, экономики и пр. придуманы затем, чтобы пудрить людям мозги. Это превалирующее мнение. Императивы обычно действуют в сфере морали и бывают категорическими и полезными. Первые всегда стремятся к полезности, вторые – к категоричности; встречаясь по дороге, они бранятся. Категорические императивы понуждают поступать таким образом, чтобы всем было хорошо. С ним тут же вступает в противоречие полезный императив, склоняющий человека поступать так, чтобы хорошо было именно ему. Декларируемое мнение об императивах чаще всего расходятся с истинным. Что касается правил, то они скучны, и подчас лишь исключения из них вызывают стабильное истекание мнения, взять хоть ПДД, хоть правила хорошего тона.

Возникает праведный вопрос – откуда берутся мнения, кто их изначально придумывает? На этот счёт основных мнений, конечно, три. Первое – придумал Тот, Кто всё вообще и придумал, и первое и единственное мнение было: «…это хорошо.» Ну, а дальше все знают, что было. Второе – мнения рождаются из ничего или из грязи, как мокрицы и жабы. Третье – никаких мнений вообще нет, есть невыносимая роскошь человеческого общения.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 16 >>
На страницу:
2 из 16