Хлебозоры
Сергей Трофимович Алексеев

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 >>

– Так что мы с тобой в военное время только годимся, понял? Можно я твоего паслена поем?

Я пожал плечами, а дядя Леня упал на колени и стал есть ягоду. Он рвал по-воровски торопливо, сыпал в рот и жмурился.

– Говорят, она лечебная. От всяких болезней. Только в меру есть надо, а то отравиться можно… Ну а что в районе-то видал, расскажи? Народу, поди!..

У него была странная привычка пробовать на вкус все травы, ягоды и, если понравится, есть даже несъедобное. Присев где-нибудь, он тут же срывал травинку, цветок или вовсе лист с дерева, кору, молодой побег, толкал в рот, незаметно жевал и, случалось, плевался потом целый час. Но чаще проглатывал и рвал еще. На моих глазах он ел волчью ягоду, чемерицу и вёх – это из ядовитых, что я знал.

– Если горькая – значит, лечебная, – объяснил он. – Все лекарство в горечи. К примеру, осина: дерево хоть и дурное, а зайцы грызут и не болеют. Значит, польза есть.

Он наелся паслена, раздавил одну ягоду и посмотрел, что внутри.

– Я тоже в район собираюсь… К брату съездить надо, ты брата моего знаешь? Степана Петровича?

Брат дяди Лени бывал у нас несколько раз, но очень давно, так что помнил я его смутно, как во сне. Говорят, он когда-то жил в Великанах, но после войны уехал вместе с семьей, необычно многодетной даже для нашей деревни. Первый его сын был ровесником дяди Лени, а последний – года на три всего старше меня. Вот их-то я знал, поскольку они подолгу жили на Божьем озере в кордонной избе дяди Лени.

– Слыхал, будто Степан-то назад в Великаны собирается, – сказал дядя Леня. – Узнать надо и отговорить. Что ему в районе не живется?.. Кстати, на, держи!

Он сунул мне в руки скомканный резиновый шар со свистком и перемахнул через плетень.

– Ты особенно-то не расстраивайся… Я всю жизнь с плоскостопием хожу – ничего. Штука известная, подумаешь!.. Ты приходи ко мне на Божье, порыбачим, а я тебе чего-нибудь такое расскажу… Шлем-то теперь не станет, поди, под ружьем гонять? Какой толк? Только в военное время…

Мне и в самом деле уже не хотелось ходить под ружьем, лучше бы на рыбалку, за грибами подберезовиками, которых так много было на Божьем, хотя березы давно спилили. Однако я боялся спросить у дяди, что будет завтра, и загадал: если он сыграет подъем, значит, снова начнется военобуч.

Но подъем сыграли дяде Федору. Рано утром к нам подъехал милицейский «воронок», откуда выбрался худой и синий, как шинель, начальник милиции. Он разбудил дядю и сел с ним курить на крыльцо. Видно, обоим разговаривать не хотелось, и они пускали синий дым, который долго курился и реял в неподвижном воздухе, пронизанный солнечными лучами. Наконец начальник милиции сказал:

– Сдавай оружие, Федор Иваныч. Хватит, навоевались.

Дядя скрючил босые ноги.

– Зацепишь кого ненароком, или пацанва стырит. Наделают делов…

– Погоди! – оживился дядя Федор. – Возьми к себе на работу?

Начальник милиции приобнял его, вздохнул:

– На свое место, что ли, Федор? Майорская-то должность одна. А ниже сам не захочешь.

– Ниже не захочу. – Он подошел к мотоциклу и вытащил из коляски сиденье. – Забирай.

Между пружин возле задней стенки сиденья оказалось четыре пистолета и короткоствольный револьвер. Начальник милиции пересмотрел их, пощелкал курками, а дядя тем временем принес мешочек патронов килограмма на четыре.

– Хорошая коллекция, – сказал начальник.

– Оставь этот? – попросил дядя и поднял в руке большой и новенький пистолет. – Или возьми себе. Ты таких не видал. Английский, «кольт-автоматик». Дарю! А то в переплавку… Жалко.

– Спасибо. – Начальник положил «кольт» в карман, остальные сунул в полевую сумку. – Будешь в райцентре – заходи.

Дядя Федор ничего не ответил и даже не встал, чтоб проводить. Когда «воронок» упылил, дядя умылся в кадке, стоящей под водосточным желобом, и босой, безременный вышел на середину улицы и подался в сторону кладбища. Шел он покачиваясь, сутуля спину и задевая болтающимися руками «бутылки» галифе. Распущенная, вылинявшая гимнастерка делала его похожим на военнопленного, которых показывали в кино.

Вернувшаяся с дойки мать заставила сейчас же разыскать дядю Федора и на шаг от него не отходить, чтоб с собой ничего не сделал. Я нашел его на кладбище возле могилы отца. Подкрадываться к нему было хорошо, он не слышал шагов…

Впервые я увидел, как он плачет – тихо, без всхлипов, только слезы вытирает.

– Паш, ты на нее не сердись, – говорил дядя Федор. – Она ведь не знала… Тебя же убили, вот она и… А как бы ей теперь, Паш? Подумать страшно. Все из-за войны… Ты там лежи спокойно, не обижайся. Нам, думаешь, здесь легко?.. Ох, Паша, нелегко. Я из-за этой войны генералом не стал…

Ему, наверное, казалось, что он говорит шепотом…

3. Орех

В сорок третьем году в Великанах случился голод, которого не помнили здесь ровно двадцать лет. То был последний голод в наших краях, а может, и во всей России голодовали тогда в последний раз.

До войны Великаны и Полонянка считались колхозами, хотя и тогда уже готовили и сплавляли лес. Но уже в сорок первом сделали леспромхоз, один на две деревни. Понять теперь, кто где работал, стало невозможно. Все пахали, все зимой лес рубили, который вязали в маты, с половодьем гоняли в запань – и спешили к посевной. А командовал тогда колхозной, лесной и сплавной работой один человек – брат дяди Лени, Степан Петрович Христолюбов, по возрасту не взятый на фронт.

Хоть и работали много, но всю войну жили впроголодь, тянулись от урожая до урожая; зимой ждали весны – крапива пойдет, лебеда, пучки, саранки, а березового сока так вообще хоть запейся. Ребятня с Божьего, где готовили ружболванку, не вылезала. Когда березу свалят, раскряжуют и расколют на болванку, ребятишки уже здесь, с ножиками – болонь скоблить. Болонь – тонюсенький слой мякоти под корой, и если ее соскоблить во время сокохода, она вкуснее манной каши и слаще сахара. Потом скобленую ружболванку приемщики сразу определяли: так она высыхает молочно-белой, а скобленая чернеет. Но крепости все равно не теряет.

А летом ждали осени, вернее, кормилицу военную – картошку. Ну и хлебушка, конечно, какой от госпоставки останется.

И вот в сорок третьем от бесконечных летних дождей картошка выросла чуть крупнее гороха, да и та в земле погнила. Ботва в человеческий рост выдурила – копать нечего. Заработанный на трудодни хлеб бабы в подолах принесли. Осенью после первых морозов Степан Петрович Христолюбов собрал бригаду из самых крепких по тому времени стариков, послал на охоту, бить лосей, медведей, оленей – все, что на пути попадет. Но и зверь-то от бескормицы подался в другие края. Лоси, правда, были, но где их старикам-то добыть? За ними и бегать надо по-лосиному, иначе с тех ружьишек-то не достанешь. Настреляли старики по десятку тетеревов да рябчиков, с тем и вернулись. Была еще надежда на рыбу, но, видно, в природе так все крепко связано, что и рыбачить нечего оказалось. Зима выдалась ранняя, лютая, Божье озеро так взяло льдом, так сковало – ни одной отдушины, и начался замор, штука редкая для наших мест. Когда старики пошли сети ставить и лишь первую лунку выдолбили – пахнуло, словно из болота. Сначала обрадовались – повезло! Рыба сейчас сама на лед прыгать станет от удушья. Расширили прорубь, посидели час-другой, и даже щуренка не вылезло. Загоревали, все-таки утопили на дно сети, в надежде хоть карася на уху поймать, а вынули разве что с ведро ореха-рогульника, накрепко спутавшего снасть.

Здесь кто-то и вспомнил, что орех этот едят, что раньше за милую душу уплетали, когда в двадцать третьем голод был, и что ореха этого – видимо-невидимо. Наладили жерди с куделью и давай через прорубь по дну шарить. Их в Великанах с рыбой ждали; они несколько мешков рогульника на саночках привезли.

Как бы там ни схватывалась льдом жизнь, как бы ни замирала, задыхаясь, но все равно остается спасительный родничок. Только найти его бывает нелегко. Дядя Леня не сочинял, когда рассказывал, что великаны орехом спасались…

С той поры народ с озера не уходил: днем ли, ночью – обязательно кто-нибудь есть, костры горят, черные фигуры на снегу темнеют. Тяжко было только проруби долбить, но потом наловчились – прожигали огнем, раскаленными камнями, железяками. Лишь бы воды достать. Потом пропускали веревку, обмотанную куделей, и как неводом протягивали по дну. Так с января и до первой травы. Когда лед таять начал, посинел и вспух, то стал на решето походить – так его издырявили. А все следы, оставленные на снегу, вспучились и еще долго не таяли.

Орех несли мешками, чистили, варили, как картошку, ели сырой, сушили в русских печах, пробовали молоть, печь драники, заваривали кулагой, жарили и калили. Ели, спасались от голода и с удивлением вспоминали, как материли этот рогульник в сытое мирное время, когда в сеть попадал и собирал ее на себя. Для ребятишек и вовсе беда была: сухой он, как барашки от колючей проволоки, босой ногой наступишь – месяц не заживает, хуже стекла.

Раньше и о названии озера не задумывались, само собой считалось, реже кто вспоминал, что великаны жили. Но тогда, в сорок третьем, эту загадку раскусили как орех – вот почему оно Божье! А набожные старухи начали припоминать и стягивать все в кучу, словно сеть рогульник, – и то, что грозы над озером особенные, гром гремит до звона в ушах, бывало, в кордонной избе стекла вылетали, и то, что лес на берегах белый, чистый, божественный, да и само озеро как Богом создано: место кругом высокое, берега крутые. Кто же мог в материке такую глубокую да большую яму выкопать? Господи, а птицы-то как поют там! Начинают часов с трех ночи и до утра; иные до полудня не смолкают. Если в это время ходить по белому лесу, так ног под собой не чуешь – так тебя от земли поднимает. И травы не мнутся…

Так вот и пережили страшный голод в Великанах и Полонянке. Однако настоящее чудо еще было впереди.

Беззубые, шамкающие старики, по нескольку лет с печей не слезавшие, повылазили весной на улицу, что-то во дворах топорами затюкали, в огороде заковырялись. Их уж хоронить собирались, да и сами они не чаяли свежей земли да открытой воды увидеть, а вот на тебе – выжили! Да еще словно помолодели! А те, что до голодной зимы кряхтели, стонали, но, тужась, еще в лесу работали, так вообще бугаями заходили. Не сказать, сытые стали, справные, но откуда-то сила взялась, удаль, и глаза заблестели, и голоса окрепли. Сорокалетние бабы, мужиков своих на фронт проводившие и многие уже похоронками меченные, чуть на работу в поле или в лес – визжат, смеются, как девки. Стороннему человеку и смотреть совестно. Если бы кто один из двух деревень помолодел, то, пожалуй, заметно бы стало, но когда все, причем незаметно и разом, – только для стороннего глаза и видно. Целый день в лесу с лучковой пилой, с топорами да клиньями: раздобревшую от сока, крученую березу колоть – не шутка, и болванку на себе вытаскивать до штабелей – тоже. И ладно бы кормежка хорошая была. А то ведь хлеба с ладошку, чугунок пареного ореха да редко сала кусочек, да чтобы после всего кучи-малы устраивать, на перекурах в жмурки играть и хохотать до колик в животе – где это видано?

Можно было свалить все на весну, на радость, что голод одолели, что сводки с фронта получше стали, а кое-где немцев вообще назад поперли и, слышно, пленных на лесоповалы привозят, но весна прошла, лето на закат потянуло – в Великанах живут, как в первые военные годы не жили. Игрище в березняке вновь растоптали, вечерами, слышно, гармошка наяривает, девчонки-подлетыши, парнишки-призывники вместе с бабами, а то и старушками присядку откаблучивают. Только вот мужиков маловато. К сорок третьему моложе, чем за полсотни лет, уже не было. Бывшие кулаки, которых по этой причине на фронт не взяли, да волжские немцы, переселенные в северные края, в счет не шли. Они старались тихо жить, своей кучкой – может, вину за собой чувствовали?

Чем дальше, тем пуще. Осенью того же сорок третьего две свадьбы в Великанах сыграли да две – в Полонянке. В нашей-то деревне еще туда-сюда, одна пара совсем молодая была, другая сносная: женился пятидесятисемилетний мужик Кислицын на вдове-солдатке, бабе под сорок с тремя ребятишками. А вот в Полонянке еще чуднее вышло. Там старик Тятин женился и взял старуху за шестьдесят. Люди, конечно, посмеялись, дескать, война идет, время тяжкое, а старики с ума посходили. Однако смех и грех впереди был. Через девять месяцев Тятиха родила сына. И это уж никак нельзя было списать на весну, на радость от пережитого голода и даже на хорошие вести с фронта.

Говорят, старик Тятин ходил по деревне гоголем, когда по старым временам ему бы стесняться народа, стыдиться на глаза людям лишний раз попадаться. Хоть и невелик грех, но не принято как-то, о душе время думать, внуков женить. Тятин же у Степана Петровича коня выпросил, посадил жену с младенцем и повез за сорок верст в церковь, крестить. Да еще, говорят, по дороге песни орал, встречных останавливал и хвастался. Тогда-то и хватились в Великанах: что же это с людьми делается? Виданное ли дело – старуха родила? Ворчали на молодоженов, конечно, мол, старости бы постыдились. А ну помрете – куда дитя девать?

– Не помрем! – говорил Тятин. – Мы со старухой по-стахановски, еще родим! Раз молодых-то на фронте повыбили – население прирастать должно. Да и кто нас докармливать станет?

Еще они не родили, но поскребыш тятинский докармливал своих родителей.

Так и отнесли эти события голодного сорок третьего к чудодейственности ореха-рогульника. После войны жизнь в деревнях наладилась, мужики с фронта пришли, и привыкшие к ореху люди стали постепенно отвыкать от него. Зачем он, когда хлеба вдоволь, когда и мясо, и картошка и налоги не шибко большие? В начале пятидесятых его ели уже в охотку, когда рыбачили на Божьем, или по нужде – вдруг какая беременная баба запросит либо помирающая старуха. Фронтовики, так те вообще его в рот не брали, потому что к ореху все-таки привычка нужна. Пробовали постный, безвкусный рогульник и вспоминали. Да и память о нем была такой же постной и безвкусной. Ну случалось, ели, было и быльем поросло. Так уж, видно, устроено в природе: поскорее забывать, зализывать раны, затягивать ямы дерном, пустошь – молодым лесом.

Когда я еще был мальчишкой, об орехе в Великанах рассказывали. Помню, однажды дядя Леня на рыбалке говорил и смеялся:

– Ты, Степан, еще молодой и ничего не понимаешь. А рогульник силу дает и мужикам, и бабам. Дело проверенное!
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 >>