Прошел год после неудачного побега. Андрей, глядя в окно, снова томился в ожидании каникул и лета, а Саша, как всегда, уединился в библиотеке дяди. Владыка был в отъезде. И вот Саша неожиданно предложил открыть шкаф, запираемый всегда на ключ. Там хранились самые старые книги в серебряных и золоченых переплетах. Брат давно примеривался к этим древностям и просил дядю хотя бы подержать в руках одну из них, но тот отказывал, мол, рано трогать такие книги. Саша часто стоял у этого шкафа, поглаживая темное стекло боязливой рукой. Тут же они оставались в доме почти одни, если не считать кухарку, и Саша решился. Андрей не долго думая нашел подходящий гвоздь, поковырял в несложном замке и открыл.
Кроме книг, здесь было множество папок с какими-то церковными делами и письмами. Андрей полистал старинные книги и совсем было потерял интеpec к ним, как в руки ему попала спрессованная от долгого лежания папка с бумагами и гербовыми печатями из сургуча на суровых нитках. Андрей стал читать и уже не мог оторваться – из папки веяло настоящими приключениями: на первом листке урядник доносил начальству, что обнаружил странного содержания грамотки в своем околотке у крестьян и дознался, что где-то в тайге есть поселение людей, которые очень давно прячутся от властей, имеют свою какую-то особую веру и даже церковь, где занимаются богомерзкими делами. Да и сам образ жизни их настолько непривычный, по свидетельству бывалых людей, и чудной, что он, урядник, и описать-то как не знает. Одним словом, существование этой секты было вредно и опасно своей ересью, и урядник ходатайствовал перед становым приставом о продолжении дознания. Тут же была грамотка, написанная кирилловским письмом, – что-то вроде проповеди, только читалась она как стихи. Говорилось в ней, будто все на свете – звери, птицы, деревья, цветы и реки с озерами, ключами и ручейками, – все живое и неживое имеет будто бы душу и живет почти так же, как и человек, и что Бог создавал человека не для управления миром, а лишь как частицу мира. Но человек совершил грех, нарушив замыслы Создателя, и овладел без позволения свыше способностью мыслить и потому заслужил наказание – стал злобным, корыстным, болезненным и недолговечным. То есть теперь человек рождается для мучений, тогда как все остальное, созданное Богом, живет в счастье и гармонии. Однако люди, которые поймут это и захотят вновь стать Человеками, должны пройти путь очищения в Лесах, и там они обретут Мир, Любовь и Труд, завещанные первоначально Богом. И если кто жаждет всего этого, может взять грамотку, и она приведет в Леса, откуда его уже никуда не потянет.
Затем Андрей наткнулся на длинный отчет двух монахов, которых игумен посылал искать с этой грамоткой неизвестные Леса. Монахи, будто настоящие лазутчики, ходили-бродили целых три года, расспрашивали всех встречных-поперечных и грамотку показывали, но ничего не нашли, хотя многие люди обещали показать в тайге место, где живут сектанты. И водили показывать, да все время случался казус: место вроде то, а людей нет и никакого следа, что когда-то здесь жили. Зато монахи случайно наткнулись на больного умом человека по имени Прокопий, который и писал те грамотки, и разносил. Потом этого Прокопия, видимо, разыскали и привезли в Есаульск, чтобы устроить допрос. А для испытания заставили написать такую грамотку, что Прокопий и сделал, повторив текст слово в слово.
Дело о неуловимых сектантах заканчивалось короткой запиской, в которой говорилось, что Прокопий пожизненно заточен в монастырскую тюрьму, дабы не смущал православных и не богохульствовал. А было все это в 1889 году, как раз накануне страшной холеры, которую неведомо кто занес в Березино.
Андрей с сожалением закрыл папку и хотел было взять вторую, но кухарка позвала ужинать. Братья быстро спрятали все обратно в шкаф, однако дверца гвоздем не запиралась. После ужина Андрей попытался еще раз закрыть замок, исцарапал скважину и лег спать в большой тревоге. Но когда на следующий день вернулся дядя, то ничего не заметил, вернее, решил, что сам позабыл запереть, и еще посетовал на свою память.
Так бы и остался в тайне проступок племянников, если бы Андрей сам не проговорился. Эти Леса и странные сектанты не выходили из головы, к тому же Андрей с давних, младенческих лет и без грамотки считал, что все на свете – живое и имеет душу. Разве что мысли эти жили в нем подспудно, как бы сами по себе, никогда не приходя в голову осознанно. Допустим, если сидеть ночью у туманной реки, слушать ее журчание, шум и шелест донного песка, видеть, как дышит, вспучиваясь, ее глубина на водной глади, а то будто зевает, всасывает воздух крутыми воронками; короче, если просто видеть такое, само собой возникает ощущение, что удивительное это движение не зависимо ни от чьей воли и никому на свете не подвластно. Люди вот рождаются и умирают, а река все течет и течет. Или, к примеру, отчего птицы поют? Они же не люди, а поют!
И вот если единожды понять, что природа кругом живая, – у человека ни вопросов, ни сомнений не останется, и спорить нечего, есть душа у нее или нет.
Однажды в момент раздумий Андрей спросил дядю: откуда у человека берется душа? Дядя такому вопросу удивился, но посмотрел на племянника с одобрением.
– Душу человеку вдувает Бог. Душа – Божье дыхание.
– Значит, у зверей и деревьев свой бог есть? – спросил Андрей.
Дядя что-то заподозрил, глянул вприщур, но сказал сдержанно:
– Все, что создано Всевышним на земле, все во благо человеку и ему в услужение. Человек – господин всему живому и неживому, потому что Бог создал его по своему образу и подобию. Бог же – господин над человеком. Так устроен наш мир.
– А я читал, что во всем душа есть, – не согласился Андрей. – Только человек взял и нарушил закон, и Бог его наказал всякими болезнями и мучениями.
– Погоди-ка, погоди, – насторожился дядя. – Где ты прочел такое?
Андрей спохватился, но было поздно: он понял, что выдал себя, у него уже пылали щеки и некуда было деть руки.
– Отвечай! Сию минуту!
Андрей молчал, потупясь, а владыка вдруг ослаб и испугался.
– В шкаф залезли? Что же из вас вырастет-то, господи? Что я вашему отцу скажу? Нет, все! Пусть приезжает сам и наказывает. У меня уж сил нет сладить с такими разбойниками. Запоры не держат!
На сей раз отец, уведомленный письмом, приехал мрачный, и с самого порога было видно – милости шкодникам не ждать. Он как-то странно подергивал плечами, словно мерз, смотрел исподлобья и непривычно круто сводил брови. В руке его был припасенный черемуховый прут, которым он погонял лошадь, – отец не любил кнутов и ямщицких бичей, да и выращенные в его хозяйстве лошади в них не нуждались.
– Я учил вас, дети, не трогать чужого, – сказал он, глядя на повинно опущенные головы сыновей. – А вы что сделали?
– Тронули, – буркнул Андрей, а Саша только кивнул.
– Зачем тронули? – глухо спросил отец, отчего дядя, почуяв неладное и уже сожалея, что вызвал брата, поспешил умерить его пыл:
– Они уже покаялись. Впредь наука будет. Вот еще всенощную отстоят…
– Выпороть бы их! – резанул отец, сверкнув глазами. – Чтоб неделю не садились…
Неведомая раньше ярость отца потрясла Андрея, как если бы он вдруг узнал о нем что-то постыдное и гадкое. Андрей поднял голову и, встретившись взглядом с отцом, ощутил растерянность: невыносимо жаль было его в тот миг, и одновременно захлестывала острая и горькая обида. Хотелось броситься ему на шею, как бывало во всякий его приезд, обнять, пахнущего сеном и лесом, и шептать: «Папенька! Это же мы, папенька!»
– Нас пороть нельзя, – с неожиданным для себя вызовом сказал Андрей. – Мы дворянского рода.
Наверное, отцу показалось, что он ослышался.
– Что? – тихо вымолвил он. – Что ты сказал?
Саша крепко вцепился в руку брата, словно хотел быть поближе к нему, и в этот момент отец ударил прутом, и попало обоим сразу. Он размахнулся еще раз, но дядя перехватил руку, заговорил сбивчиво, торопливо:
– Коленька, что ты, что ты… Бог с тобой!
А сам толкал, выгонял вон племянников твердой, костистой рукой.
Братья убежали во двор, забились там между конюшней и дровяником, стараясь не глядеть друг на друга, спрашивали и сами же отвечали:
– Тебе попало? А мне так почти не попало…
– Тебе больно? Мне так почти не больно…
Но все-таки было невыносимо больно, и в глазах закипали слезы. От жалости и любви к отцу сердце стучало в горле, и еще через минуту невозможно стало сказать и слова…
Наутро, даже не попрощавшись с сыновьями, отец уехал. Андрей случайно увидел из окна спальни, как он, поцеловавшись с братом, садится в свои санки, бросился будить Сашу, однако отец уже выезжал со двора.
Затем они долго лежали на подоконнике и, чуть приоткрыв створку рамы, смотрели на высокие запертые ворота, увенчанные кованым заснеженным крестом.
Спустя несколько дней отец неожиданно приехал вновь, причем с домашними гостинцами, как всегда, ласковый и тихий. Только прежде чем обнять сыновей, на минуту опечалился, заглянул каждому в лицо и вдруг у обоих попросил прощения. Братья, изумленные и растерянные, во все глаза смотрели на отца, но на крыльцо вышел дядя, подтолкнул в спины:
– И вы просите, ну?
– Папенька, прости, – чуть ли не в один голос выпалили братья давно заготовленные слова. – Прости нас, папенька!
Потом отец просил прощения у своего брата, а тот – у отца, причем делалось это вместо обычного приветствия.
День тот, оказывается, был особенным – днем Всепрощения…
Теперь все забылось, ушло бесследно, поскольку впереди было бесконечное лето, день Ивана Купалы – начало покоса, и запряженные парами лошади катили телеги, брички и сенокосилки по утреннему белесому проселку. За спиной же оставался дом вместе с его раз и навсегда заведенными порядками и правилами, с гимназической формой, с ночными рубашками, с пуховиками, ранними, по-крестьянски, завтраками в столовой, с роялем, за которым надо провести один час в день даже летом. Впереди ожидалась вольная, счастливая и почти кочевая жизнь на целых три недели!
И все-таки было чуть-чуть печально оставлять дом. Печаль эта тринадцатилетнему Андрею была еще непонятна и связывалась с тем, что в доме оставалась мама с сестрой Оленькой и что вечером, укладываясь спать на сенной матрац, под шубное одеяло, он не услышит знакомого шороха маминого платья, ее тихого голоса, не ощутит легкую руку на голове… Тогда ему еще казалось, что к дому человек привязывается через близких людей и если близкие рядом, то жить можно везде: в другом городе, в покосном шалаше или просто в стогу сена.
Андрей давно уже пересел с дрожек в телегу к мужикам и, лежа на животе, слушал, как жесткая дорожная трава позванивает о полотна кос, привязанных на задке; как она бьется по лезвиям, но не режется, а лишь гнется, осыпая на землю вызревшие семена. Травы на дороге, несмотря на тяжелую свою долю под колесами и копытами, жили, причем проклевывались раньше других трав, цвели и зрели быстрее. Длинный обоз покосников уходил все дальше сквозь поля и перелески, однако дом не пропадал из виду. Наоборот, он словно возвышался, поднимался на холме; и так было всегда, когда Андрей уезжал из Березина. Дом поставили так, что он не скрывался, а с расстоянием делался меньше, меньше, пока не замирал светлой точкой на горизонте. Выходило, что его можно было видеть и из Есаульска, коли бы человеческий глаз мог охватить такое пространство.
Старый барин гордился своим домом еще и потому, что проектировал его знаменитый декабрист Гавриил Степанович Батеньков, о чем свидетельствовала витиеватая резная надпись под самым коньком.
Поместье в Березине основал дед Андрея, Иван Алексеевич, еще в 1850 году. Помнился он смутно, будто сквозь сон. Старый барин умер, когда Андрей был совсем маленький, и если бы не смерть деда, возможно, в памяти не осталось бы и этого эпизода. В день своей кончины Иван Алексеевич встал рано, надел крестьянский зипун, подпоясался кушаком и, взяв внуков за руки, пошел в поле. Дело было весной, после теплого ливня, когда песчаная земля напоминала только что отстиранное вальком и отполосканное холстинное полотенце. Дед вел внуков по мягкой пашне, глядел на солнце, дышал редко и глубоко, бормотал что-то радостное и бессвязное. Потом он снял сапоги, скинул зипун и, оставшись в исподней рубахе, присел на краю залога под сосной. Разувшись, внуки бегали по теплой грязи, ковырялись в земле и бродили по лужицам. Дед же сидел и сидел себе, прислонившись к сосне, не покрикивал, когда дети брызгались водой или возились в грязи. Прошло часа два, прежде чем Иван Алексеевич встал и повел внуков домой. Однако среди поля – до дому было рукой подать – он лег на землю лицом вниз и сказал:
– Вы, дети, ступайте домой. А я тут полежу. Вон как нынче тепло. Благодать наступила, лето…
И замолчал. Андрей почему-то испугался и заплакал. Вместе с Сашей они потянули деда за рубаху, за вялые руки, просили:
– Деда, домой, деда…