Оценить:
 Рейтинг: 0

Крамола. Столпотворение

Серия
Год написания книги
1990
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 18 >>
На страницу:
9 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Иван Алексеевич не шевелился и будто заснул. Дети постепенно успокоились и снова стали возиться в теплой земле, стараясь не шуметь. Потом откуда-то прилетел черный огромный ворон и сел на спину деда. Андрей с Сашей не испугались и стали сгонять птицу, махая руками, а ворон не улетал – лишь приседал, распуская крылья…

В молодости Иван Алексеевич служил в гусарском полку, но той легкости и беззаботности жизни, о которой так любили поговорить обыватели, никогда не испытывал. Напротив, служба казалась тяжелой и жестокой, хотя он довольно быстро получил чин майора. Декабрьское выступление на Сенатской площади еще многие годы жило в памяти русской армии. Даже спустя двадцать лет помнили имена офицеров тайных обществ, хотя произносили их шепотом и с оглядкой, и именно загадочность вокруг этих имен странным образом зачаровывала и притягивала внимание молодых офицеров. Жизнь героев войны с Наполеоном, отважившихся восстать против престола, в устах потомков обрастала легендарными событиями и романтическими подробностями. Среди офицеров уже ходили по рукам сочинения Герцена, Сен-Симона и Чернышевского. И вот, начитавшись их, Иван Алексеевич попросил отставку и уехал в свое имение под Воронеж. Первым делом он отпустил на волю своих крестьян – сто сорок душ, дал им земельные наделы, а сам сел сочинять прожект, в общем-то безобидный для царского двора: отставной майор радел за процветание своего государства и видел его в переселении крестьян на сибирские вольные земли, где думал создать фермерские хозяйства по типу американских. Он приводил экономические расчеты, сравнивал их с положением дел в Новом Свете, и выходило, что через десяток лет в России должно наступить благоденствие. К своему прожекту Иван Алексеевич приложил собственное прошение об отъезде в Сибирь, где намеревался за три года доказать состоятельность своих соображений. И подал бумаги Николаю Первому.

Ответ царя был скорым и совершенно неожиданным. Ивана Алексеевича арестовали, препроводили в Петербург и посадили в секретный дом Алексеевского равелина. Когда прошло первое ошеломление, отставной майор стал соотносить, что к чему. На дознании у него спрашивали, кто еще посвящен в замыслы Ивана Алексеевича и есть ли связь с декабристами, многие из которых в то время находились в Сибири. Одним словом, Охранное отделение заподозрило, что отставной майор вздумал переселить в Сибирь огромные толпы крестьян, поближе к декабристам, чтобы там создать либо свое государство, либо армию и двинуться потом на Россию. Но, убедившись, что Иван Алексеевич сотворил прожект без злого умысла, Николай позволил ему отбыть в Сибирь и заняться там фермерским хозяйством.

Вдоволь насидевшись в равелине, он вернулся домой, чтобы собраться в дальний путь, и обнаружил полный упадок в своем хозяйстве. Поместье было давно заложено, земли зарастали бурьяном, а на конном заводе пали почти все племенные кобылы. Но главное – отпущенные два года назад крепостные кинулись барину в ноги, прося взять обратно в крепость, ибо уже успели пойти по миру, не умея толком распорядиться в своих хозяйствах.

– Осиротели мы! – кричали. – Не бросай нас, батюшко Иван Алексеич! Сгинем ведь, пропадем!

Иван Алексеевич объехал свое печальное поместье, поглядел на запущенные, а то и проданные крестьянские наделы и все-таки начал собираться в Сибирь. Поправлять хозяйство здесь уже не имело смысла. Он продал все, что можно, рассчитался с долгами и, отобрав из крестьян самых работящих – набралось восемьдесят душ, – двинулся в путь, хорошо натоптанный кандальниками. Оставленные им, теперь навсегда вольные, лодыри тащились за барином верст сорок, будто бы провожали, но все просили не бросать их, и пока провожали, несколько человек с семьями пристроились к обозу.

В Сибири Иван Алексеевич выбрал место по тому времени в большой глухомани – за Есаульском. Было там всего одно село Свободное, зато прорва никогда не паханной земли и некошеных лугов. Он поселил своих крестьян так, чтобы у каждого было довольно всяких угодий, помог срубить избы и распахать пашни. Тогда деревни Березино не существовало и никаким проектом она не предусматривалась. Только раскиданные верст на тридцать хутора – примерно так, по-американски, представлял он заселение сибирских вольных земель. Старожилы из Свободного, окрестьянившиеся казаки, вначале приняли новопоселенцев с миром, брали друг у друга невест и уже начали было перевязываться родней, как перевязывает рожь вездесущая повилика, – никто никому жить не мешал. Но скоро и неожиданно наступили перемены, предугадать которые Иван Алексеевич не мог.

Пожив на хуторах года три, переселенцы стали жаловаться на тоску и скуку одиночества, на зверье, что рыскает по ночам у за–плотов, на то, что жизнь по хуторам делается все безрадостней и горше. Сначала крестьяне просили барина съехаться хотя бы по две-три семьи на одно место. Иван Алексеевич внимания этому особого не придал и позволил: вы, дескать, люди вольные, живите как вздумается.

Однако еще через три года он за голову схватился: хутора росли, будто снежные комья, и скатывались все ближе и ближе к поместью барина – такому же хутору, и на глазах по склону холма, где стоял тогда временный барский дом, образовалась деревня, очень похожая на обыкновенную российскую. Брошенные земли и угодья зарастали – далековато ездить, а бывшие «русские фермеры», как с гордостью называл Иван Алексеевич бывших своих крепостных, распахивали бросовые земли и неудобья – лишь бы поближе к дому. Ивану Алексеевичу потом многие говорили, чтобы он оставил свою затею – сделать из русских мужиков, привыкших жить в общине, американских фермеров, чтобы он перестал нянчиться с ними, как с детьми, однако упрямый отставной гусар всю жизнь гнул свое и под старость лет, одряхлев телом и умом, построил общественную пекарню для крестьян, где бы лучшие хозяйки выпекали хлеб на все село, так как сами крестьяне пекли кислый и невкусный. Однако это последнее его дело на благо угнетенного народа обернулось тем, что бабы в Березине вообще разучились печь хлеб, а пекарня собрала со всей округи, как речная заводь – несомый водой сор, ленивых и пропившихся зимогоров, бесшабашных лодырей, погорельцев и нищих: Иван Алексеевич распорядился подавать всем.

Едва возникла деревня Березино, как сразу начались распри со старожилами из Свободного. На огромной и вольной сибирской земле стало тесно, люди скучивались, жались друг к другу, и в такой сутолоке волей-неволей наступали соседу на пятки, переходили чужие дорожки, а то и вовсе, отчаявшись, лезли по головам. Возникали ссоры и стычки из-за спорных угодий и пашен, из-за ореховых промыслов и охотничьих зимовий. Доходило до того, что схватывались даже смолокуры, хотя и причин-то особых не было: смолистых пней после пожаров хватило бы на несколько поколений. Старожилы на правах хозяев стремились удержать свое превосходство над новопоселенцами, поучали их, а те отчего-то упрямились, показывали характер и, делая по-своему, не уступали. Такое состояние могло бы длиться долго, не перерастая в кровопролитные междоусобицы, да однажды пришло откуда-то из степей безвестное кочевое племя киргизов. Пришельцы угнали лошадей, скот у березинских крестьян, подожгли мельницу, только что отстроенную, задушили арканами двух пастухов. И потому, что они не тронули старожилов, сразу же возникла у березинских уверенность, будто киргизы подкуплены соседями. Скорее всего так оно и было; правду знал один Иван Алексеевич, однако из благих побуждений никому ее не открыл. Наоборот, уверял мужиков, что киргизы зашли в эти края случайно, посулил дать коней, кто остался безлошадным, но его уже не слушали, охваченные жаждой мести.

И пролилась первая кровь.

Случилось это в 1861 году, в том самом году, когда отменили крепостное право, а березинские крестьяне уже десяток лет жили вольными в Сибири.

Две стенки сшиблись недалеко от Свободного, на берегу страшного и глубокого оврага, который потом стал называться Кровавым и где в память по убитым и искалеченным замиренные соседи поставили часовню. Старожилы готовились к драке заранее (что еще раз подтверждало предположения березинских), так что встретили соседей с дубьем и вилами. Березинские же валили в Свободное толпой и, столкнувшись с супостатами у оврага, вооружались на ходу чем ни попадя. Урядник, пытавшийся остановить побоище, был сброшен с кручи и со сломанной ногой едва выполз на вторые сутки. Иван Алексеевич около часа сдерживал своих мужиков возле околицы Березина, заклинал опомниться и остановиться, но образумить гневных людей так и не смог. Хуже того, вдруг услышал чей-то страстный, звенящий голос из толпы: «Барин! Не становись поперек! Уйди с дороги!» И гул возмущенных криков вторил ему, расплываясь над головами, словно круги по воде. Но и после этого отставной майор не сдался: он послал гонца в Есаульск за подмогой (хотя плохо себе представлял, кто может прийти и как помочь в этом деле) и поехал верхом вслед за молчаливой и озлобленной толпой.

Схватка длилась не дольше сабельной атаки, всего минут десять. И победителей в этой стремительной потасовке не было.

Стороны сошлись, взлетело над головами дубье, замелькали кулаки, кистени, и вот уже кто-то заорал дурниной, напоровшись на медвежью рогатину, и этим словно добавил яростного азарта. Иван Алексеевич крутился на нервном, горячем жеребце и тоже что-то орал, словно проткнутый рогатиной, но его не замечали и не трогали – ни чужие, ни свои. Он был лишним и ясно чувствовал это. Барина уважали и слушались, пока был мир и покой.

Вдруг на какой-то миг люди остановились, озираясь и смахивая кровь с разбитых лиц, и будто лишь сейчас сообразили, что натворили, что сделали друг другу. Стены так же стихийно попятились в разные стороны, бросая колья и подхватывая раненых и убитых односельчан, с ужасом и без оглядки разбежались всяк к своему двору. Через несколько минут на берегу оврага остался один Иван Алексеевич. Жеребец, прижав уши и не слушаясь повода, храпел и метался по сторонам, чуть ли не роняя седока: всюду земля пахла свежей, горячей кровью…

Несколько месяцев после этих событий Иван Алексеевич ходил сам не свой. Он пытался выяснить у мужиков: как же возможно такое среди своих, православных? Однако вразумительного ответа так и не получил. Тогда Иван Алексеевич решил спросить совета у декабриста. За месяц было отправлено два письма – и тоже безрезультатно. Он успокаивал себя тем, что Гавриил Степанович уже стар и что, верно, устал от бурной своей жизни и ему трудно писать и особенно отвечать на тяжелые вопросы. Иначе бы наверняка откликнулся. Ведь вон как заинтересовался он прожектом и судьбой отставного майора, когда тот приехал в Сибирь. Связывало их еще и то, что оба сидели в Алексеевском равелине, причем чуть ли не в одной камере, оба потом оказались в далекой Сибири, хотя и по причинам весьма разным. И оба, наконец, хлопотали о благоденствии для своего народа.

Гавриил Степанович поддерживал замыслы «первого русского фермера», хотя взгляды их не сходились и декабрист выражал сомнения, что русское крестьянство может привыкнуть к обособленной хуторской жизни. На Руси, говорил он, принято жить и умирать на миру, а в одиночестве русский человек либо погибает, либо, ударившись в философию и созерцание, навсегда уходит из мирской жизни. Батеньков-то знал, что такое быть вне общества, просидев двадцать лет в одиночке и чуть не разучившись говорить. Однако он горячо одобрял намерения Ивана Алексеевича вернуть для своей колонии в Сибири кое-что из допетровского уклада жизни, в частности – вече, бытовую культуру отношений, традиционную архитектуру жилищ. Гавриил Степанович сам вы–звался сделать проект дома «русского фермера» и велел поставить его на самой высокой точке местности, дабы таким образом привить любовь к красоте не только своим крестьянам, но и старожилам и всем проезжавшим мимо.

Предсказания Гавриила Степановича во многом сбылись, и фермеров американского типа из крепостных воронежских мужиков не получилось. Однако несколько хозяйств укрепилось и жило с хорошим достатком, а два березинских крестьянина сначала открыли лавки в Есаульске, затем начали строить доходные дома, торговать лесом и вышли, наконец, в состоятельные купцы. Один потом основал лесозавод, а другой, Белояров, и вовсе разбогател так, что стал совладельцем золотых приисков и пароходной компании на Енисее. Поощряя за предприимчивость и желая выставить их в хорошем свете перед остальными переселенцами, Иван Алексеевич публично просил у этих мужиков взаймы, хотя и нужды в том не было; часто зазывал к себе и при случае показывал совсем уже обветшавший прожект: вот, мол, зачем все затеяно-то было, так давайте же и других выводите к достатку, коли сами из нищеты выпутались. Но ощутившие вкус богатства и воли купцы в глаза что-то и сулили – взять кого-то в дело, похлопотать, облагодетельствовать, – а за глаза посмеивались над причудами старого барина, поругивали своих односельчан за лень и время от времени отбояривались от наиболее докучливых ведром водки.

Видя, что дело идет прахом, Иван Алексеевич перестал возиться с мужиками и возложил свою последнюю надежду на сыновей. Из России он привез первенца – Александра, а уже здесь, в Сибири, произвел на свет еще пятерых, мечтая со временем превратить их в обещанных царю фермеров. Он уже представлял, как на сибирских холмах поднимутся новые дома, поставленные по бережно хранящемуся проекту, как побегут от них на все четыре стороны наезженные дороги, и освобожденное крестьянство тогда, может быть, потянется со всей России в самые глухие углы этой большой и вольной земли. Иван Алексеевич стал приглядывать место под будущую усадьбу для второго сына – Петра, и уж было невесту ему присмотрел в есаульском купеческом доме, как сын вдруг взбунтовался, заявив, что желает учиться в духовной академии и что никогда не верил и не верит, будто устремлениями отца можно что-то изменить на этом свете. Иван Алексеевич вначале оторопел, а потом сказал как отрезал: не пущу! Младшие сыновья смотрели на это и помалкивали, каждый мотая себе на ус. Не долго раздумывая, Петр вопреки воле отца принял постриг, надел рясу и уже через год отправился в Московскую академию, только уже под именем Даниила.

И снова некоторое время Иван Алексеевич ходил оглушенным, как после побоища на Кровавом овраге, пока не смирился и не взялся за третьего по счету сына – Михаила. Тот казался Ивану Алексеевичу покладистым и спокойным, однако, когда речь зашла о деньгах на строительство новой усадьбы, Михаил потребовал отдать ему долю наследства, причитающуюся Петру. А на эту долю уже претендовал старший – Александр, намереваясь купить племенных маток донской породы. Короче, возник спор, и поскольку никто не хотел уступать, Иван Алексеевич наложил вето на долю Петра-Даниила.

Обиженный Михаил бросил все и уехал в Омск, где поступил в военное училище. А спустя два года, когда четвертый сын – Алексей, закончив гимназию и для порядка испросив позволение отца, нанялся простым матросом на торговый корабль, Иван Алексеевич уже более не мечтал и не уговаривал сыновей строить новые фермы. Хоть бы дома остались, утешался он надеждой, всем бы и места хватило, и занятий нашлось.

Пятый сын, Всеволод, с младенчества ласковый, как котенок, и потому избалованный, вовсе не хотел покидать отцовского дома и едва закончил шестой класс гимназии. Иван Алексеевич не стал настаивать на дальнейшей учебе, видя, как сын тянется к лошадям. Отец приставил его к конному заводу и наконец вздохнул облегченно: Александр со Всеволодом взялись за дело расторопно и круто. А на подходе был уже последыш – Николай, в восемнадцать лет заговоривший о женитьбе. В другое время старый барин о таком и слушать бы не пожелал. И не только потому, что рановато, – смущал выбор Николая: дочка бывшего крепостного Прошки Греха, лентяя несусветного, когда-то самовольно приставшего к обозу, – из тех мужиков, что провожали барина с воронежских земель в далекий и неведомый путь. Прошка и в Сибири сапог никогда не носил, и от перемены места жительства работящим не стал, а больше отирался возле барской усадьбы, спасаясь дармовщинкой или поденщиной. И многочисленных своих дочерей присылал то полы мыть, то на кухню или постирать. Здесь Николай и нашел себе невесту Любушку – тихую и славную девушку. Но яблоко-то от яблони недалеко падает, размышлял старый барин, уж больно род худой… В другой раз Иван Алексеевич показал бы жениху, где раки зимуют, однако сейчас терпел, лишнего слова поперек сказать боялся: ну, как и Николай взлягнет и, задрав хвост, умчится бог весть куда из-под отеческого крова? Ладно, пусть хоть черта лысого берет, лишь бы дома остался. И так уж трое мыкаются по свету…

Став полновластным хозяином в имении, Александр сразу же после кончины отца взялся перестраивать интерьер дома. Он снес несколько перегородок и сделал большую гостиную на современный манер, с камином, увитым виноградными лозами и увенчанным гипсовыми ангелами. Выбросил лавки, дубовые «боярские» столы, старомодные горки, заменив их стульями с бархатной обшивкой, ампирными креслами и тяжелыми, на львиных лапах, круглыми столами; заодно сломал две голландские печи, которые теперь выглядели по сравнению с камином нелепыми кирпичными столбами. В первую же зиму все домашние жестоко страдали от холода и чуть не сгорели однажды, когда от перекаленной печки-времянки вспыхнули шторы на дверях. Наверное, от холода же Александр, вдруг бросив перестройку дома, запил на пару с Прошкой Грехом, так неожиданно породнившимся с барином. С раннего утра они уединялись на конюшне, гоняли конюха за четвертью в свободненскую лавку и потом, сидя лоб в лоб, говорили и наговориться не могли, словно истосковавшиеся от долгой разлуки родичи. Сначала Прошка все сватал одну из своих дочерей за холостого Александра, но тот не хотел жениться ни трезвым, ни пьяным. Тогда Прошка оставил уговоры и стал просто пить с барином и учить его жизни. Александр в таких загулах чаще всего становился жалостливым, случалось, и слезы текли по небритым щекам; Прокопий же Грех всегда говорил страстно, возмущенно и рубил воздух покалеченной на Кровавом овраге рукой. Александра пробовал увещевать Всеволод, потом Николай оттягивал брата от своего тестя и четверти с водкой, однако старший Березин, работавший всю жизнь при Иване Алексеевиче и не бравший вина в рот, тут же начинал куражиться, буянить и угрожать, что бросит хозяйство и уйдет куда глаза глядят. Оставайся, лавка с товаром!

Напившись, они иногда закладывали пару в санки, картинно, с поклонами и слезами, прощались с домашними, затем валились в медвежью полсть и мчались в сторону Есаульска или просто гоняли по улицам, чуть не сминая зазевавшихся прохожих. В народе уже поговаривали, что новый барин либо с ума сходит, либо чей-то злой глаз навел на него порчу. Ведь не молодой уже, чтоб эдак куражиться. И все дружно кляли Прошку Греха, этого змея подколодного, через дочь свою вползшего в барскую пазуху.

Однажды глубокой ночью кони притащили их едва живых. Барина и Греха били где-то так, чтобы не убить, но чтобы и жильцы из них были никудышные: по-сибирски их посадили задницей об дорогу. Так обычно расправлялись с конокрадами. Полумертвых и невменяемых, их даже не ограбили, положили в кошеву, привязали вожжи к облучку, чтобы не затянуло под полозья, и так отправили. Сомнений в Березине не было, кто мог сотворить такое, и поэтому наутро мужики с вилами и рогатинами уже колготились возле барской усадьбы, а по избам выли бабы. Молодой урядник, гарцуя на лошади, потрясал револьвером и грозил каторгой, если кто посмеет устроить самосуд. Березинские не пугались ни револьвера, ни каторги. Они ждали лишь благословения полуживого барина, чтобы двинуться в сторону Кровавого оврага, – горели распаленные яростью глаза, хрипли от крика глотки, и холодящее предчувствие драки, смешанное со страхом и злобой, реяло над горячими головами. Но когда Александра Ивановича вынесли на одеяле на красное крыльцо, он смог сказать всего два слова: не ходите.

Барин проболел четыре месяца, а когда поднялся на ноги, то управлять большим хозяйством уже был не в состоянии. Передвигался с палочкой, часто отдыхал, заходясь от кашля, и на глазах превращался в глубокого старика. Имение теперь полностью осталось на руках тоже холостого еще Всеволода и семейного, но молодого по годам последыша Николая. А возле них как ни в чем не бывало вертелся Прошка Грех, оправившись уже на второй неделе после избиения, как привыкший к дракам старый кот. Всеволод и духа его не переносил, прогоняя то с конюшни, то со двора, но Николай по мягкости души терпел тестя, и чтобы лишний раз не огорчать жену – женщину умную и страдающую от вины своего отца перед старшим деверем, – просил брата, чтобы и он не трогал и терпел Греха. Пусть немного забудется все, зачем бередить еще свежую рану? Всеволод каждый раз обещал, поскольку Николай был любимчиком в семье, да и Любашу жалел, но стоило ему увидеть иссохшего, невесомого Александра с бузиновым пустотельным костыликом или самого Прошку, покрикивающего на конюха и пастухов, как он, всегда ласковый и улыбчивый, сразу менялся в лице.

Летом, после сенокоса, Всеволод вроде бы собрался жениться на дочери директора гимназии и перед свадьбой взялся за новую перестройку дома. Нанятые в городе мастера за месяц оштукатурили тесаные стены, оклеили обоями, вывели лепные карнизы под потолком, настелили паркет в гостиной и сделали прямоугольными все сводчатые дверные проемы. Но увлеченный переменами новый хозяин на этом не успокоился. Уже с помощью своих березинских мужиков-плотников он задумал осовременить терем и снаружи. Еще за один месяц он перекрыл крышу, заменив осиновый «лемех» на листовое железо, остеклил галереи и гульбища, превратив их в светлые веранды, неуклюже выделяющиеся теперь своей квадратностью на фоне стрельчатых окон, затем покрасил деревянную резьбу. И вроде бы поехал свататься. Но по каким-то причинам сватовство не состоялось, и Всеволод, возвращаясь в Березино, внезапно обнаружил, что дом после всех перестроек абсолютно не изменился и как был допотопной стариной, так и остался.

Всеволод махнул рукой – на носу была жатва, а потом ярмарка и долгая зима.

Той самой зимой и явился в Березино матрос торгового судна Алексей, объехавший весь белый свет и чуть было не исчезнувший навсегда где-то в дальних странах. Приехал он с саквояжем, с таким же, с каким уезжал; весь какой-то потрепанный, изъязвленный оспой и обкатанный, как морской голыш. Все его словечки и целые фразы были так же обкатаны и бренчали звонко, словно галька в кулаке. Ничего за душой у него не было, если не считать кокосового ореха с молоком и сушеной морской звезды, которую он тут же подарил жене брата Любушке.

Алексей сразу заявил, что будет жить до конца своих дней в родном гнезде и заниматься делом отца – созданием фермерского хозяйства по американскому образцу, так как был в Америке, все видел и знает, с чего начать. Нынешняя ферма, сказал он, похожа разве что на утлое хозяйство какого-нибудь неудачника из африканской банановой колонии и что Всеволод совершенно ничего не понимает в экономике.

Всеволод обиделся и несколько дней не разговаривал с братом, и даже Прошку Греха перестал замечать. Он вдруг снова стал печальным и ласковым, играл с племянниками – Андреем и Сашей, тихо, с любовью, беседовал с Александром, теперь уже сидящим в кресле-каталке (отказали ноги). Свалив с себя хлопотное хозяйство, он словно ожил и, во второй раз отправившись в Есаульск, высватал-таки дочку директора гимназии. Скоро Березины отыграли широкую свадьбу. На третий день после нее Всеволод сообщил, что берет свою долю наследства и с молодой женой уезжает за границу, а как надолго, и сказать не может; и что, боже упаси, он ни на кого не держит зла, даже на Прошку Греха, и едет с чистой душой и спокойным сердцем. Потом он расплакался, стал всех обнимать и, окончательно расстроившись, твердил, что любит всех и будет любить всю жизнь.

В Березине с тех пор стал хозяйничать новый барин – Алексей Иванович. Ему нравилось созвучие своего имени с именем старого Березина, а еще то, что имена их как бы развернуты и это значит, что отныне и в жизни будет наоборот. У покойного батюшки не получилось с фермерскими хозяйствами только потому, считал Алексей, что тот заимствовал у американцев лишь их экономический опыт, сама же жизнь, начиная от домашнего быта и кончая образом мышления, оставалась глубоко закоренелой русской жизнью. А следует перенимать все без исключения, иначе не достичь крестьянину ни личного достатка, ни всеобщего благоденствия в России.

Для начала новый барин выписал из магазина американской компании кожаные штаны на широких ремнях, мягкие сапоги и широкополые шляпы, переодел конюха, пастухов, Прошку Греха и переоделся сам. Затем купил револьвер, легкое седло и всюду разъезжал стремительным галопом, словно везде опаздывал. С Прошкой они мгновенно сдружились, ходили чуть ли не в обнимку, причем Алексей любил крепко и неожиданно хлопать его по плечу – старый и хилый Прошка страдал от этого, но терпел. Через пару недель новый хозяин принялся за дела. Он погрузил в санки бочонок водки, усадил на козлы Прошку Греха и наметом поскакал в Свободное, куда березинские захаживали редко, и лишь те, кто имел там родню. Больше суток его не было, но доходили слухи, что новый барин гуляет по Свободному, переходя из дома в дом, и будто все ему там рады. Невероятным слухам никто не поверил, но на третий день за околицей Березина появилась большая гомонящая толпа. Извещенные ребятишками мужики спешно хватали вилы и колья – нового барина среди свободненских не было видно! Значит, кончили, супостаты, развеселого ряженого Алексея Ивановича! Бывшие березинские крепостные уже привыкли к частой смене хозяев имения и заранее любили и готовы были жизнь положить за каждого, лишь бы из породы Ивана Алексеевича был. Мужики устремились навстречу давним врагам, чтобы дать отпор и не пустить в деревню, но из толпы свободненских вдруг вышел неузнаваемый, обряженный в подштанники, пимы и драный полушубок Алексей Иванович и, паля из револьвера в воздух, велел немедленно бросать колья, чтобы раз и навсегда замириться со старожилами. Оказывается, всю свою диковинную кожаную амуницию он раздарил, гуляя у соседей, и даже коня отдал вместе с уздечкой.

Алексей же Иванович решил закрепить успех в перемирии и стал зазывать в дом уважаемых мужиков из старожилов, устраивал гулянки с гитарами и песнями чуть ли не до утра. От плясок жилище гудело и сотрясалось. Домашние терпели неделю, другую, наконец Александр не выдержал и повелел прекратить ночные кутежи, а не то от такого замирения придется брать стяжок и очищать терем. Алексей не обиделся: он вообще никогда и ни на кого не обижался. Засучив рукава, он с американской практичностью начал освобождать заваленный рухлядью подклет. Потом нанятые работники прорубили окна, сделали столы, стулья – все из грубых плах, – и получилось нечто среднее между портовой таверной и русским кабаком. Домашние только рукой махали: пускай! Лишь бы пьяные мужики не шарахались по дому и не пугали детей. Гости в подклете не переводились теперь. Наезжали купцы, заводчики, приискатели, а то и вовсе какие-то странные люди, хорошо одетые, но худые и голодные. Тут же заключали сделки, ударяли по рукам, вели какие-то расчеты, с легкостью оперируя суммами в сотни тысяч. Березинские и свободненские крестьяне, завсегдатаи подклета, лишь диву давались и помалкивали, мотая на ус. По их разумению, выходило, что все американские фермеры только и делают, что гуляют напропалую всю жизнь, а деньги сами плывут к ним в руки. Да вот закавыка: когда пашут-то? Когда сено косят и скот пасут? И кто всю работу делает, если они из кабаков не вылазят? Может, негры? Так в Сибири откуда негров взять? Все самим надо, своим горбом…

Короче, гулянка гулянкой, а дело не ждет. Мужики – джоны, биллы и смиты – разошлись по хозяйствам, наслушавшись о райской американской жизни, взялись пахать и сеять. В подклете оставались теперь два постоянных гостя: высланный анархист, проживавший в Свободном и носивший трудную для языка фамилию – Пергаменщиков, да прибившийся к Березину, тоже сосланный в прошлом, поляк по прозвищу Пан Сучинский. Первый не пил вообще и склонен был лишь к тихим разговорам о революции, о власти, о грядущих переменах в российской жизни и прочих крамольных делах; второй был уже в годах, но пил столь много, что спал сутками, и ко всему прочему был слепой. Алексей скоро заскучал от такого общества и сам поехал в Свободное – гостить.

Николай не дождался, когда брат-хозяин вспомнит о полях, стал было нанимать работников, однако Алексей, вернувшись, распорядился по-своему. Хлеб, сказал он, сеять в Сибири невыгодно, и лучше всего земли пустить под пастбища и вдвое увеличить табун лошадей. И косить десятки тысяч пудов сена – тоже ни к чему. В Америке вон совсем не косят, табуны на подножном корму круглый год. Вот и они теперь переведут коней на самообеспечение и кормить будут лишь в сильные морозы. Конюшен тоже не нужно; если лошадей держать на холоде, то они становятся выносливыми и у них шерсть длинная вырастает. А обучать молодых под седло и в упряжку – вообще российская дикость! В Америке давно уже так не делают. Надо коня – покупай его диким зверем, так сказать, неиспорченным товаром, натуральным продуктом природы.

У Николая Ивановича голова пошла кругом, руки опустились. Брат же, освобожденный от летних трудов, задумал перестроить дом по-своему. Он решил снести красное крыльцо и взамен соорудить парадное с высокими белыми колоннами. И чтобы ступени сбегали вниз до самого подножья холма. Нанял мужиков, и работа закипела. До осенней ярмарки успели только сломать старое и привезти из карьера белый камень. Второй раз оказавшись в роли подручного, Николай глядел на то, что вытворял брат, и порой не выдерживал. Он пытался вразумить его, мол, люди уже смеются, в глаза стыдно смотреть, как хозяйство запустили, но Алексей не обижался и на это. Отчаявшись, Николай Иванович тоже махнул рукой и, вместо забот на лугу, брал своих сыновей и поднимался на уцелевшую смотровую башню.

Оттуда было далеко видно. За воротами, выходившими на запад, кипела неторопливая жизнь в Березине, на востоке – в Свободном, а дальше зеленели поля, луга, выпасы с табунами коней, потом стеной начиналась бесконечная голубоватая тайга.

И умиротворялась душа…

Осенью Алексей погнал лошадей на ярмарку, но не в Есаульск, как обычно, а куда-то на восток. Из Иркутска пришло письмо, где он просил брата встретить и устроить в доме мастера, который подрядился отливать львов с шарами для парадного и садовые вазоны. О себе сообщал, что выгодно торгует лошадьми и будет к Рождеству.

Но время шло, а ни мастера, ни самого Алексея все не было. После Рождества вернулись табунщики, гонявшие лошадей. Они сказали, что барин остался еще на недельку, чтобы закончить дела, и скоро нагрянет. Николай ждал его месяц, другой, однако брат пропал бесследно – как и тогда, после гимназии. Пришлось даже заявить об этом в полицию, чтобы начать розыск.

А весной, после ледохода, сначала явился мастер, потом нагрянула толпа поющих цыган. Избавиться от пришельцев оказалось непросто: все они получили крупный задаток от барина Алексея Ивановича (правда, еще до Рождества) и теперь взялись его отрабатывать. Уговоры и угрозы не действовали; мастер, расположившись во дворе, отливал свирепых львов с каменными шарами под лапой, выставлял их вдоль заплота, а цыгане пели и веселились в пустом подклете, ублажая Прошку Греха, ссыльнопоселенца Пергаменщикова и слепого поляка Пана Сучинского. Сколько бы еще продолжался этот содом, никто не знал, если бы в самый его разгар не скончался старший брат Александр. Просидев ночь возле покойного под лихие цыганские песни, доносившиеся снизу, Николай утром взял на кухне топор для разделки мяса и разогнал всех, заперев на замок ворота.

После похорон Николай Иванович несколько дней ходил, как погорелец, вокруг полуразоренного, но все же устоявшего во всех перестройках дома. Затем с великим душевным напряжением начал восстанавливать красное крыльцо…

Все дальше и дальше уходил в поля длинный обоз покосников. Андрей соскочил с телеги и пошел рядом. Одуряюще пахло травой…

3. В ГОД 1918…

Тихо было на земле.

Красные сумерки заволокли небо, окутали степь, и ничего больше не оставалось в мире, кроме этой огненной красноты, горячей, но не сжигающей, будто растопленный воск.

Андрей понял, что лежит вверх лицом, запрокинув голову; под раскинутыми руками ощущалась земля. Он сделал попытку встать, однако тело не слушалось, словно придавленное тяжким невидимым грузом. Дотянувшись рукой до пламенеющего лица, он потрогал глаза: пальцы нащупали горячий кровавый сгусток. Возникло ощущение, будто голова разрублена пополам. Правая половина ее онемела, зато левая горела и в ней стучала тупая боль…

Он дернулся еще раз, намереваясь освободиться от давящей тяжести на груди, уперся руками в землю, напрягся – и сквозь красное небо перед глазами вспыхнул белый зигзаг молнии.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 18 >>
На страницу:
9 из 18