– Эх ты, охраняльщик! – презрительно протянула Алька. – Медведя услыхал – как клещ вцепился…
– А хочешь, я сейчас на материк пойду и не побоюсь? – заявил я.
– Попробуй только! – сурово предупредила сестра. – Мать что сказала? Сидеть здесь! Ищи тебя потом… За огородом блудил…
Вдруг в стороне от нас опять что-то затрещало, захлюпало и прямо на нас поперло.
– Если медведь – ведра оставляем и бежим, – прошептала Алька, – он ягоды пожрет и отстанет.
Но из кустов вышла наша мать и, оглядываясь назад, заторопила, чтобы мы скорее собирались и уходили. Дескать, смородина здесь ни к черту, не смородина, а гниды, от нее спать хочется. Я обрадовался, что меня больше не будут заставлять делать женское дело, подхватил котелок и побежал на луговину… Мать шла впереди, цепляясь руками за ветки, чтобы не упасть, и все подгоняла нас.
– Мать, а ты куда медвежонка девала? – спросил я, когда мы вышли на чистое место. – Это же я его поймал, правда?
– Ты, ты, сынок, – пробормотала мать, – только я его отпустила, пусть на воле живет.
– Ладно, – согласился я, – когда он вырастет побольше, я его добуду.
– Добудешь, – подтвердила мать, – куда он от тебя денется?
И только на лугах я увидел, что мать идет босая, а платье у нее порвано на плече так, что видно голую руку.
– А я слышала, как медведь ревет! – похвасталась Алька. – В болоте орал, недалеко от нас. А Серега сразу струсил, вцепился!..
– Это он сыночка своего искал, – сказала мать, – теперь, поди, нашел.
– Сама ты струсила! – сказал я, но потерял охоту с Алькой связываться. Ее не переспоришь. Она чуть что – говорит: нам в школе говорили, я в школе учусь, а ты еще нет!
* * *
Мы не стали ждать, когда приедет с рыбалки отец и заберет нас, а пошли пешком. Идти было хорошо по лугам. Это не по болоту с ведром таскаться. Мать почему-то не пела и всю дорогу подгоняла нас.
Когда мы вышли к озеру, увидели утиный выводок рядом с берегом. Утята сразу же поныряли, а утка захлопала крыльями и потащилась по воде, словно подбитая.
Вот это была мужская работа! Я схватил палку и побежал вдоль берега. Мне так хотелось вернуться с добычей! Подшибить эту утку – ерунда, от берега три шага.
Видно, охотники весной упустили подранка, вот он и мучается, даже летать не может. Я замахнулся палкой, но мать вдруг перехватила мою руку и потащила за собой.
– Пошли, пошли, охотник, – приговаривала она. – Думаешь, так просто ее убить? Погляди-ка!
Утка вдруг сорвалась с воды и круто пошла вверх, лавируя меж тальниковых веток. Только свист стоял от ее крыльев!
А на середине озера, как резиновая игрушка, вынырнул маленький утенок и завертел головой…
3
В тот же год, похоже ранней осенью, у нас появился гость.
Был он родственником со стороны отца, однако дальним, что-то вроде двоюродного дяди, и его гостевание, радушный прием больше зависели от каких-то давних сугубо житейских отношений, нежели чем от родства. Кажется, в голодный двадцать первый год, когда баба Оля ходила по миру с сумой, родители гостя отдали ей стельную телку.
Звали гостя Иваном. Приехал он в офицерской гимнастерке под ремнем, в широких синих галифе с кантами, в хромоче-гармошке на одной ноге. Вместо другой у Ивана торчал березовый протез. Зато на широкой, выпуклой груди гостя сияли два ордена и штук восемь медалей. Русокудрый, улыбчивый «ерой» (так сразу назвал его дед), позванивая наградами, растолкал нам в руки гостинцы, потрепал за щеки моих братьев-близняшек, тогда еще грудных, и взрослые тут же уселись за стол. В тот же час я влюбился в Ивана, забрался к нему на колени и начал разглядывать ордена и медали. На меня зашикали, пытались выпроводить, однако гость приобнял меня свободной от стакана рукой и безапелляционно заявил:
– Пускай сидит, солдат!
Я начал теребить его за медали и спрашивать:
– Иван, а вот эта – за что?
– Не Иван, а дядя Ваня, – сердито поправляли родители, – не мешай человеку!
Иван лихо опрокинул стакан медовухи, крякнул и отрубил:
– Зови Иван, солдат! А медаль эта – «За отвагу». Бегут, значит, немцы, а я их из пулемета – тра-та-та-та-та! – он повел протезом, как стволом пулемета. – И считай, взвод положил!
Дед мой, Семен Тимофеевич, с трех войн принес лишь две медали, и то заслуженные в последнюю: «За оборону Заполярья» и «За победу над Германией».
Но военные рассказы гостя на том и кончились, потому что он ссадил меня с колен, подтянул протез и бросился плясать. Отец наяривал на русской «Подгорную», а Иван плясал вдохновенно, отчаянно ходил вприсядку на одной ноге, и протез ему был не помехой. Только стукоток стоял и посуда в шкафу звенела! Через пять минут гимнастерка на его спине пропотела, лоб заблестел, а он же знай свое: то эдаким чертом пройдет, то цыганку из себя изобразит, подергивая выпуклой грудью и звеня медалями. Потом вдруг подлетел к матери, отбил чечетку и пригласил в круг. Мать озорно сверкнула глазами, вскинула голову и поплыла, натянув за спиной платок.
– Ну, черти! – восклицал дед, стуча кулаком по столешнице. – Мать вашу!.. От дерут! От дерут! Ну, ерой! Эт по-нашему, по-расейски!
И тут я заметил, что Ивану страшно тяжело, что он вот-вот рухнет. Уже зубы стиснул так, что шишки на скулах вздулись, и не улыбается больше Иван, а руками не кудри свои разлетистые поддерживает – голову сжал и терпит. Мать же словно не видит, все подзадоривает и подзадоривает, выбивая каблуками дробь.
– Эх, туды-т твою растуды! – не выдержал дед и полез из-за стола. – Наших бьют! Спасай мужичье племя!
Хотел выйти красиво, но сухая нога – хуже протеза. И заскакал он козлом, и запрыгал, хватаясь руками то за стену, то за печь.
Чем бы все кончилось – неизвестно. Положение спасли братья-близняшки: вдруг заревели одновременно – и мать с круга будто ветром сдуло.
Отец поставил гармошку, вытер пот со лба.
– Ну и сношка ж у тебя! – сказал Иван деду и хватил залпом стакан медовухи. – Огневая, значит, женщина!
– Бойка-а, – протянул дед, заходясь в астматическом кашле. – Хоть куды…
Угомонились поздно. Я уснул под редкий коростелиный скрип на лугах, а в избе все еще играла гармошка, стучал протез и звенели медали. Наутро отец завел моторку и уехал на охоту. В тот год сильно расплодившаяся ондатра заболела туляремией, покинула озера и, выбравшись в Четь, начала уходить. Охотники ловили момент промысла, и гулять не было времени.
Иван и дед остались вдвоем, но застолье продолжалось теперь с утра до вечера. Они, как правило, быстро напивались и, дразня бабку, хором пели матерщинные частушки.
– Ерой, – ворчала бабка. – Ни стыда, ни совести у окаянных…
Но чаще они сидели друг против друга, чуть ли не соединившись лбами, и вспоминали про войну. Мой дед Семен Тимофеевич воевал минометчиком, но это слишком красиво сказано. На самом деле он таскал на горбу минометную плиту и, по сути, не воевал, а работал.
– Утром поставим трубу, – рассказывал он, – плюнем по немцу семь раз – весь дневной паек, а потом он нас до вечера из орудиев долбит и долбит… Будто шершиное гнездо разворошили. Пехота нас матом кроет, имя ж достается-то… Я командиру говорю, давай ден десять погодим, скопим мин да шарахнем. Они, вишь, немцы-то, к тому времени отвыкнут от пальбы и прятаться не станут. Тут мы их и… А он – ты что, под трибунал захотел?.. Ишь как, дескать, тактика такая. В гробу я ее видел! Сами урон несем, а имя хоть бы что!.. Не-ет, где-то предательство было…
Война у деда получалась тусклая и скучная. Зато у Ивана была такая, что дух захватывает. Иван вскакивал, размахивал руками, «стрелял» из автомата, «бросал» гранаты и «резал» ножом.
– Я кричу – р-р-р-рот-та-а! За мной! Слышь, Тимофей, командую – р-р-рот-т-та!.. Эх, в три господа… Р-р-рота!.. Слышь, Тимофеич, ночью один раз пошли в атаку, тихо пошли. Первую линию ножами вырезали! Как миленьких, подчистую! А потом я командую – р-рот-та!.. И врукопашную!
Когда им надоедало сидеть в избе, фронтовики выбирались на улицу, под сосны, тащили туда ведро с медовухой и продолжали вспоминать. Иван брал столовый нож, ползал по траве, не жалея новой гимнастерки, и, вращая глазами, показывал, как он орудовал во вражеской траншее. Мать, случайно оказавшись рядом, со страхом наблюдала за гостем и тихонько ойкала: