Материк
Сергей Трофимович Алексеев

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>

Мы ехали в Торбу на маленькой юркой машине «Волынь» с проходимостью, рассчитанной на жестокое бездорожье. В багажнике позвякивали ведра: опустошенная, без единого дома Торба густо заросла малиной и коневником. Ехали уже несколько часов. «Волынь» удачно выцарапывалась из трясин, и ее владелец – мой товарищ – нахвалиться не мог. Но дело было не только в машине: в бесчисленных логах и грязях, случалось, застревали и вездеходы. Мой товарищ, геолог по профессии, был мастером по автомотоспорту и дорогу под колесами чуял нутром.

Однако и на старуху бывает проруха. Заметив впереди тот самый лог, товарищ машинально вырулил на обочину – подальше от ямы посередине дороги. Сели мы мертво. Забурились по радиатор, и вентилятор, зацепив воду, залил свечи.

Скорее всего, виноват был я, поскольку всю дорогу отвлекал товарища разговорами. А говорили мы как раз о драматической судьбе реки Томи, которая катастрофически мелела и уходила от города, поскольку ее другой берег размывали земснарядами и брали гравий. Мой товарищ занимался этой проблемой, рассуждал горячо и смело и навряд ли думал в тот момент о машине и о дороге.

Короче, мы вляпались крепко и, когда заглох мотор, полезли в багажник за лопатой. После долгого гула двигателя тишина показалась такая, что хотелось говорить шепотом. Знойное марево поднималось над болотом, и в этом мареве, словно в воде, ломались и троились огромные, перезрелые сосны по берегу лога. Терпко пахло распаренной хвоей и одуряюще – цветущим багульником. Мой товарищ сбросил кожан и с маху всадил лопату в мягкий песок-плывун.

– Здесь несколько лежневок утонуло, – пояснил я, – гиблое место…

– Вижу, что не асфальт… – ворчливо бросил товарищ.

Он, как и все люди со спортивным характером и неуемной энергией, терпеть не мог непредвиденных задержек и неожиданных срывов. В городе мой товарищ метался между работой и тренерством в мотосекции как между двух огней: двигал смелые идеи, всегда с чем-то боролся, с кем-то ругался, безо всяких шел на прием к высокому начальству. Чаще всего получал по шапке, попадал в дикие ситуации и отчаивался. А в отчаянии становился еще энергичнее…

Он откапывал заднее колесо, когда лопата вдруг скребанула по железу.

– Туды-ттвою… Эти леспромхозы! – ругнулся товарищ. – После них хоть железный рудник открывай! В лесу – железо, в земле – железо…

– Покури, – предложил я и взял лопату.

Он и курить спокойно не умел: все ходил вокруг машины, пинал скаты и ковырял сапогом землю.

В тот момент мне и в голову не пришло, что под лопатой скрежещет то, что осталось от рояля. Я вывернул из грязи большую треугольную раму и внезапно увидел бьющегося в оглоблях пегаша, дядю Мишу Зпокоса, троящегося от слез в моих глазах, и мою мать с гримасой боли от резко прилившего молока…

Я сидел возле ржавой станины, перегнившие струны рассыпались в прах, оставляя на пальцах грязно-рыжие следы. Что-то все-таки осталось!

– Ты что, Серега? – подозрительно спросил мой товарищ и ходить перестал. – О железяку порезался?

– Это беккеровский рояль, – объяснил я. – Мой черный ящик, музыка…

Товарищ поглядел на меня еще подозрительнее и прикусил нижнюю губу, отчего глубокая впадинка на подбородке прорезалась четче – верный признак сильной натуры… И, как все люди бойцовского склада и много битые, он был немного себе на уме. Наверняка он решил, что я перегрелся на солнце.

Я рассказал ему коротко, лишь одну голую схему своего детского горя. Казалось, он слушал невнимательно, – впрочем, он всех и всё во все времена плохо слушал. Хорошо только говорил и слушал себя – эгоизм целеустремленных людей…

Я знал о моем товарище очень многое. Писал о нем очерк для газеты и, помнится, чтобы прочувствовать героя «изнутри», однажды взял у него гоночный мотоцикл и два часа носился по сложной трассе.

Я давно сформулировал для себя все его духовные качества, открыл свойства характера. И лишь одного никогда не подозревал – сентиментальности. Он был горяч в деле, но холодноват к людям. Даже немного жесток. У него было мало друзей…

Тут же мой товарищ улыбнулся задумчиво (раньше он только дежурно хохотнул бы) и, присев у станины, погладил ее рукой.

– Надо же, – проронил он, – сели в лужу, а отрыли такую вещь… Это ведь что в детстве побывать… Ты знаешь, а меня тоже в детстве музыке учили…

– А меня – нет, – сказал я, – даже никогда не увлекался…

– Ну да, ты же в деревне рос, – вспомнил товарищ. – А меня насиловали скрипкой. Почти как Паганини, в чулан запирали, ремнем драли… Последнее время что-то начал часто вспоминать… Даже во сне вижу… Навязчиво так… Одну скрипку я нарочно уронил на ночь в ванну с водой, другую публично об пол треснул… Нет, музыкант из меня все равно бы не вышел, это точно… А вот вспоминаю сейчас – так щемит и жить хочется…

Он забыл о застрявшей машине и о том, что Томь катастрофически уходит от городского берега, мелея и покрываясь мазутными пятнами. Он будто только сейчас выиграл гонку и, бросив мотоцикл, упал на землю, распластался и впал в забытье, чтобы остановить бегущую перед глазами бесконечную ленту замкнутой трассы. Но ведь не он же ехал на телеге дяди Миши и так ладно пел! И не он потом плакал, высматривая сквозь слезы утонувший в черной воде рояль! И не он, тащась за матерью, выворачивал шею назад, чтобы заметить место!

Он вдруг сунулся в машину, покопавшись, достал фляжку со спиртом и складной стаканчик.

– Давай помянем, – предложил он, – выпьем за то, что не все пропадает, что хоть станина остается… А то закружились маленько, прём и по чему едем – не чуем…

Мы выпили из одного стаканчика.

Между нами лежала станина – все, что осталось… И уж теперь никак не наладить этой «музыки». Некому. Мой дед, кузнец и бондарь, умер в то же лето, дядя Миша Зпокосу лежит в своей родной земле, на Украине, пегаш наверняка околел, нет тети Фроси, а если лилипут и жив, то очень стар, да и не терпел он расстроенных инструментов…

А мать моя, нарожав пятерых детей и едва успев вскормить грудью последнего, умерла двадцати девяти лет от роду.

Мы молчали, как и полагается на поминках. В тишине я вдруг услышал легкий, серебристый звон, исходящий откуда-то из выкопанной нами ямы. Маленькая струйка воды сочилась из песка, и яма медленно заполнялась чистой, отцеженной водой.

– Слышишь, звенит! – шепотом сказал я. – Ты слышишь?

А тогда я тащился за матерью, выкручивая шею и хорошенько запоминая место.

Ничего, мы его обязательно достанем, когда сбудет вода, твердил я про себя и успокаивался, мы с матерью его вытащим, высушим, а дедушка натянет недостающие струны, выстрогает новые молоточки, приделает новые ноги, и мы все будем играть. Клавишей столько много, что хватит на всех одновременно и даже спорить не придется, кому первому, а кому второму. Даже молокососу Пашке что-нибудь достанется. Эх, жалко, думал я, что в нашей семье никто не умеет играть на этой «музыке», как играл лилипут. Отец умеет на русской гармошке, но ему же все некогда! Дед только свистит красиво, бабке же что в хозяйстве не годится, все – барахло. Мать поет здорово, она бы научила, если бы сама умела…

Я почти бежал за матерью, и мысли от этого были такие же быстрые. Мать моя считалась скорой на ногу, иные мужики тягаться не могли. За день она оборачивалась из Чарочки, когда случалось ей ходить в гости к матери своей, бабке Валихе. А это пятьдесят километров в оба конца. Плавала она красиво, вся спина над водой, ныряла же вот уж точно лучше всех. Однажды на отцовых именинах, после пляски до упаду, гости собрались и пошли купаться. Песок был на другой стороне, и всем захотелось непременно поваляться. Женщины поехали на лодке, мужики поплыли вразмашку, а мать, проводив всех, незаметно разделась и нырнула у самого берега. Лодка и мужики едва середины достигли, а она вынырнула на песчаной отмели, встала и бегом по песку, по чистому, нетронутому – нога человека не ступала. Искрестила его вдоль и поперек и скорее назад таким же способом, потому что гостям гулянка, а хозяйке работа. Перенырнула Четь, схватила платье и домой. Гости же глядят – рты раскрыли и сморгнуть видение не могут: белый песок, белое солнце и белые волосы от бега на ветру полощутся…

Мы отмахали больше половины, когда на дороге заметили человеческую фигуру. Кто-то темный сидел на корточках и перебирал руками песок. Завидев нас, человек вдруг встал на четвереньки и протяжно заревел.

– Пропусти, Аркаша, – ничуть не испугавшись, попросила мать, – мы домой идем.

Аркаша откосолапил на обочину, сердито, по-медвежьи, рыкнул нам вслед. Сквозь протертые штанины зияли серые от грязи колени, никогда не чесанные волосы торчали сосульками в разные стороны, а голубые Аркашины глаза сияли радостно и совсем не зло.

– Я не медведь! – сказал нам Аркаша. – Я только напугать вас хотел!

– Мы тебя не боимся – не оборачиваясь бросила мать, – ступай домой. Есть, поди, хочешь?

Она быстро скинула сидор, развязала его и отломила кусок хлеба. Вкусно захрустела корка, запах теплой булки-черняшки наполнил рот слюной…

– Возьми, вот тут, на пенечке, – сказала мать, оставляя хлеб, – да беги домой.

– И мне дай, – попросил я.

Мать отломила и мне. Хлеб был чуть кисловатый, покалывало в скулах и хрустело на зубах. Дорожный хлеб всегда вкусней, чем за столом. Я уже совсем успокоился. Ничего, думал, пусть «музыка» полежит в воде, так еще сохранней будет. Оттуда уж точно никто не утащит.

Аркаша подкрался к хлебу, схватил его и стал есть почти не жуя. Глаза его потемнели, засверкали, словно он боялся, что отберут.

– Господи… – как-то по-старушечьи проговорила мать, – вот горе-то родителям…

Торбинский Аркаша-дурачок каждую весну уходил из дома и плутал где ему вздумается до глубокой осени. Говорят, однажды он добрался аж до Москвы и, обносившись за дорогу, украл шинель. Его поймали и сильно избили. Родитель Аркашкин, Трифон Попов, среди зимы получил бумагу из какого-то учреждения с просьбой приехать и забрать своего сына. Жили Поповы трудно, ребятишек полная изба. А сам Тришка, маленький, кудлатенький мужичок, работал в леспромхозе «куда пошлют» и едва кормил свою ораву. Не мешкая Трифон продал корову, купил новые пимы и поехал в Москву. Аркашу он привез на руках, после чего тот еще целый год отлеживался и, говорят, совсем ослаб на голову.

– На самолете летал! – хвастался Тришка, выпучивая глаза и делая губы трубочкой. – Под самые под облака поднимается! Страх-от какой!

– Что с Аркашкой? – спрашивали его. – Как здоровье?

– А у меня робенки-то живучие! – смеялся Тришка. – Иссох маленько, да ничего, оклемается к весне-от!.. А избушонки-то внизу ну ровно ульи на пасеке! – Трифон переходил на заговорщицкий шепот: – Слышь-ка, с высотишши экой людей-от совсем не видать!..

Судьба чудной семьи Поповых до сих пор напоминает мне старинную русскую игрушку матрешку; разъедини одну – в ней другая, точно такая же, лишь меньше размером, а в той – еще одна… Во время столыпинского переселения мой прадед Григорий Прокопьевич ехал в одном вагоне с многодетной семьей Поповых. Вятские переселенцы ехали в Сибирь как в рай земной. Считали едоков, множили на десятины, и выходило, что Попову земли полагается столько, сколько всем остальным в вагоне.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>