– Подсудимый! Вам слова пока никто не давал! Сидите и не чирикайте, покуда ваш моральный облик обсуждается на заседании сокращенной…
– Залежании.
– Совершенно верно, залежании сокращенной комиссии штурманской каюты имени… Имени… Имения Льва Толстого в Ясной Поляне. Что мы видим перед собой? Перед собой мы видим бренное тело Евгения Зимина, украшенное орденом Красной звезды. За что, спрашивается, оно было украшено, можем задать мы вопрос, и мы его зададим!
Ораторствующий Штырь простер вперед руку, Леха Вдовин при этом заржал так, что из соседней каюты постучали в переборку.
– Да, товарищи, мы прямо и смело, с морской прямотой зададим этот вопрос: «Почему, Евгений, ваше сменившееся с собачьей вахты тело, вместо того чтобы мирно почивать, оглашая окрестности здоровым храпом, изучает чуждый нам язык?»
– Ну, ребята… Ну ладно вам…
– Нет, позвольте! Что за слова изучает этот, с позволения сказать, орденоносец? Нет, он не зазубривает разницу между «мопус» и «маггинс»[99 - Mopus – мечтатель; Muggins – дурак (английский сленг).], как Зуб, которого мы уже простили. Он не ломает, как некоторые, на которых мы сейчас не будем показывать пальцами, голову в попытках найти методику просчитать курс «Кронштадта» до перемещающегося в евклидовом пространстве пирса, на котором ему помашут голубым платочком. Нет! Он изучает, безбожно подглядывая при этом в учебник, слова, за которые его давно разобрали бы на партсобрании ребята, менее добрые, чем мы с вами. «Доколе?» – спросим мы. Почему, спрашивается, доблестный линкор Черноморского флота исторг из своих казематов это чудо? Эту гордость! Эту надежду крейсера! Евгений! Когда под простреленным флагом, осыпаемый осколками вражеских снарядов, бледный и красивый, я упаду на палубу… Прошу тебя! Скажи мне тем же томным голосом: «Я хочу пива!» Или что ты там сейчас зубрил. И я, откинувшись на носилки, провожаемый орудийными залпами в лазарет, прошепчу Раговскому, нашему доброму доктору, заносящему надо мной ланцет, эту фразу на языке самураев, и он, пораженный, дрогнет и прослезится…
– Ну ты и трепло! – с большим одобрением сказал Алексей. – Это ж надо, из любой темы развить травлю на полчаса без остановки! Скучно без тебя было бы…
– И будет. Мне через три часа заступать. Будет сегодня что-нибудь новенькое, как по-вашему?
– Кто его знает… В любую минуту могут по тревоге поднять всех на брови.
– Странно, конечно. Крадемся по району, крадемся, а толку нет. Остались бы у берега, подолбили бы по танкам.
– С двенадцати дюймов по танкам? Могу себе представить…
– А что, делали же?
– Делали. Но то другие времена были. «Гангут» в океан не выведешь.
– Боишься?
– Боюсь, – Евгений согласился спокойно, как человек, которого в трусости обвинить невозможно.
– Я тоже боюсь, точнее, опасаюсь. Покрутимся мы, пожгем мазут в топках, танкеры переловят, и останемся мы у разбитого корыта. Почему, по-вашему, мы идем на шестнадцати узлах, а не на четырнадцати с половиной?
– Мы на семи идем. Еще шланги не отсоединили.
– Я не об этом. Я вообще.
– Спроси у командира. Десять процентов экономия, это не коту под хвост, согласен.
Корабль начал ощутимо вибрировать, чуть накренившись влево.
– О! Закончили. Три с половиной часа почти. Теперь можем снова играть в игры.
– Пойти проводить «Комсомольца» не хочешь?
– Можно, в принципе. Ты пойдешь?
– Давай.
Алексей и Коля Штырь оделись и вышли на верхнюю палубу, оставив Евгения, помахавшего им рукой, в каюте. У фальшборта, залитого шаровой краской, стояло человек сорок моряков, разглядывающих идущий уже кабельтовых в четырех приземистый танкер с развевающимся на корме военно-морским флагом. «Кронштадт» начал набирать ход, и танкер сместился в сторону кормы. Несколько минут все не спеша шли по палубе, перебрасываясь комментариями, пока не уперлись в кормовой флагшток, любимое место курения команды. Закурили тут же, продолжая разглядывать все более отстающий танкер.
– Не завидую ребятам… – сказал кто-то из матросов, разминающих папироску желтыми пальцами в костяной твердости заусеницах и размытых пятнах въевшегося в кожу машинного масла.
– В одиночку по такому морю… Того и гляди, нарвешься, а ни пушек нормальных, ни скорости.
В течение тридцати минут «Бакинский Комсомолец» с опустевшими танками исчез в сырой дымке, закрывающей северные румбы. Наладившаяся корабельная жизнь продолжалась своим чередом, покуда в шестнадцать часов с мелочью не была прервана экстренным докладом с линкорного Бе-4. Летчик, возбуждение которого было заметно даже сквозь отвратительную слышимость, пошел на нарушение радиомолчания, поскольку считал, что обнаруженная им цель слишком жирна для риска упустить ее в темноте, которая должна была спуститься через несколько часов. На «Чапаеве» сыграли боевую тревогу, вызвав ажиотаж команды, совершенно не знавшей о происходящем. Эскадрилью «Сухих» начали готовить к вылету, в то время как адмирал все еще продолжал размышлять над тем, каким образом накрыть обнаруженный гидросамолетом некрупный конвой, не поднимая особенно большой паники в океане.
Это был даже не конвой – просто несколько судов с охранением. Очень хорошо, что на них наткнулся не дальний ЯК, а «Бериев», тихий мотор которого позволил ему облететь ордер, не привлекая к себе внимания, а не занятому управлением стрелку-радисту в хорошую оптику разглядеть все подробности их везения. Четыре транспорта, по виду – классические «либерти» – шли за парой эсминцев, выполнявших противолодочный зигзаг и явно уделявших основное внимание наблюдению за поверхностью. В связи с этим возникал соблазн натравить на них пикировщики, а уже потом разыскать и утопить тихоходные транспорты. Считали время, считали дистанции, считали курсы. Тянуть было совсем уж нельзя, и Левченко наконец-то дал добро на воздушный удар.
– Парами заходим на эсминцы! Па-ра-ми!
Раков, стоя в кабине бомбардировщика, мотор которого уже разогревался, орал назад, сложив руки рупором. Стрелок поводил стволом пулемета влево-вправо, проверяя механику, тоже обернулся на него, посмотрел с улыбкой. У них было буквально несколько минут, чтобы договориться, распределить цели, проверить выданный штурманом авиагруппы курс. Истребительного прикрытия не было, хотя проштурмовать эсминцы было бы полезно. Все упиралось в топливо. К «Сухим» подвесили ФАБы[100 - Фугасная авиабомба.] – пятисоткилограммовые ведущим пар, и две по двести пятьдесят ведомым. Индикатор температуры масла на приборной панели раковской машины достиг нужного уровня. Раков, все еще стоя, еще раз обернулся, показал рукой – «Вперед!» – и опустился на сиденье, не закрывая фонарь кабины. Пристегивать замки ремней он тоже не стал, зная, что если мотор откажет на взлете, то времени на возню с фонарем и замками не будет – нагруженный бомбардировщик пойдет ко дну камнем.
Стоящий справа механик выдернул тросами колодки из-под колес, выпускающий офицер дал отмашку, и Раков, отпустив тормоза, начал разгонять машину по палубе, ускоряясь с каждой секундой. Мимо мелькнула островная надстройка, пушки, задравшие стволы в небо, частокол крупнокалиберных пулеметов. Дрожание прекратилось, и самолет, чуть просев, оперся плоскостями на спрессованный скоростью воздух. Медленно выбирая ручку, полковник поднял машину выше уровня палубы, увел в сторону, чтобы не мешать взлетающим следом. Ребятам должно было быть легче, поскольку им на разгон добавлялся тот кусок палубы, где стоял его собственный «Сухой».
– Третий оторвался… Четвертый оторвался… Пятый оторвался… – монотонно бубнил в переговорник стрелок.
Кругами набирая высоту, Раков построил эскадрилью в двойной фронт, более приемлемый для морских машин, чем стандартное бомбардировочное «Kette»[101 - Звено из трех самолетов-бомбардировщиков (нем.)]. Взяв курс на юго-запад, восьмерка «Чапаева» постепенно поднялась на четыре тысячи метров. Полет проходил в полном молчании, рации были поставлены на «прием» у всех. По переговорному устройству сержант комментировал положение остальных машин в строю, давая самому Ракову сконцентрироваться на навигации. Заход планировался сложный – с запада, после намеренно неправильной кривой, никак геометрически не связанной с курсом идущих на юг кораблей. Дистанция была, по океанским меркам, небольшая, сто тридцать миль – едва ли половина их боевого радиуса, но маневрирование на выходе на цель, как и на отрыве, призванное дезориентировать супостата, должно было сожрать еще немало топлива, ценящегося на вес золота.
До места, где находился конвой, вполне дотягивали патрули с воздушных баз канадского Ньюфаундленда и Исландии: Ботвуда, Гандера, Хармон-Филд, Сент-Джонса, Торбея, Кефлавика, Брейддальсвика – эти названия были заучены летчиками наизусть до уровня «разбуди ночью». Был шанс, что вражины, если даже вовремя их заметят, примут сравнительно небольшую группу машин в обычном для американцев строю за своих – либо с одной из этих баз, либо с какого-нибудь эскортного авианосца. «Сухие» не были очень похожи на морские машины союзников – что-то было лишь от «эвенджера», может быть, но расчет строился на логику. Неоткуда было в Атлантике взяться чужакам.
Тридцать минут скуки – как обычно. Скука в воздухе была лучшим приятелем полярных и вообще морских летчиков, привыкших к огромным расстояниям, какие приходилось преодолевать. Даже пересев на боевые машины, не идущие по радиусу действия ни в какое сравнение с оранжевыми «полярными коровами», они сохранили привычку не испытывать раздражения от отсутствия событий в ходе полета. Каждые тридцать секунд – контроль приборов, каждые сорок пять секунд – осмотр воздушного пространства вокруг, если хочешь жить. Так что полчаса никакой роли не играли.
На конвой действительно удалось выйти из-под солнца, пилот «Бериева» не наврал со скоростью и, главное, курсом. Скорость «Либерти», которые в немалом уже числе ходили под советским флагом, была известна – десять-одиннадцать узлов. Если бы пилот ошибся в определении класса, пришлось бы сделать поправку миль на пять-шесть, все равно ведущие акустический поиск эсминцы больше 17—18 узлов не выдавали. Переведя машины в пологое скольжение, пилоты бомбардировщиков убрали газ, разделившись на две, а потом еще на две группы. Пара эсминцев впереди и короткий строй пузатых пароходов – действительно, классические «С1» шли ровно, как по ниточке. Радары, которые наверняка у них имелись, были либо выключены, либо никого не возбудили, потому что даже когда «Сухие» почти бесшумно выплыли из солнечной короны в нескольких тысячах метров на траверзе эсминцев, корабли не изменили ни курса, ни скорости.
На высоте трех тысяч метров, чуть довернув, чтобы зайти с раковин обоих эсминцев, Раков перевел свою пару в пикирование, за ним почти сразу последовали остальные машины. Выпустив закрылки, он, прищурившись, удерживал строгий анфас эсминца в геометрическом центре бомбардировочного прицела, собираясь положить «пятисотку» с высшим бомбардировочным шиком – «в трубу». За долгие годы пикирований и штурмовок полковник нутром впитал ощущение, что бомба пикирующего бомбардировщика должна не бросаться, а выстреливаться из самолета, продолжая его траекторию. Так атакует на горизонтали торпедоносец, выпуская торпеду, курс которой определяется боевым курсом самого носителя. В трехмерном пространстве это было значительно сложнее, поскольку на траекторию «выстрела» бомбы влияла масса дополнительных факторов, и даже минимальное скольжение машины по фронту «заносило» бомбу далеко в сторону. Но в группу не зря набирали специалистов, и полковник был совершенно уверен, что в этот раз не промахнется.
В отличие от покойного «Ниобе», эсминец, заполнивший уже все поле видимости его прицела, открыл огонь только когда до падающего почти отвесно пикировщика оставалось метров шестьсот. Зенитный автомат на кормовой надстройке бесшумно заплевался вспышками, возгоняющими похожие на раскаленные докрасна теннисные мячи трассирующие снаряды вверх, в лоб пикирующим «Сухим». Вжав кнопку сброса и почувствовав запах пороха от сработавших замков, налившись кровью по шею, Раков вывел бомбардировщик в горизонтальный полет над самой водой.
– Попали! Взрыв у носовой трубы! Второй за нами… Хорошо идет… Хорошо идет… Хорошо идет… Попал!
Стрелок, скукожившийся в позе эмбриона, орал в переговорное устройство, захлебываясь гнусавостью.
– Третий выводит… Хорошо вышел… Автомат на миделе по нам! Влево!
Полковник, привыкший в таких случаях сначала делать, а потом уточнять или переспрашивать, толкнул педалями руль, и машину вынесло влево, пропустив густую трассу «теннисных мячиков» в десяти метрах по правому борту.
– Третий попал, четвертый – один столб у дальнего борта. Еще лево!
Раков беспрекословно подчинился. Дистанция от атакованного ими эсминца стала уже почти безопасной, второй, промелькнувший сбоку, горел как римская свеча, а огонь с идущих еще в семистах метрах дальше транспортов был скорее декоративным, чем действенным. Первый раз обернуться комэск-один решился только через минуту, набрав запас высоты для экстренного маневрирования.
Черт их знает, может, это были и не эсминцы – больно уж гладко все прошло. Оба корабля горели, явственно оседая в воду, сотрясаемые вторичными взрывами. На железном, в принципе, корабле может гореть почти все, и те патроны и снаряды, которые лежали без дела в кранцах прошляпивших зенитчиков, сейчас с треском фейерверка разлетались в разные стороны, оставляя дымные белые следы. Кто может быть похож на эсминец, но защищен настолько слабо? Быстроходный минный заградитель? Нет, он имеет обычно даже больше зениток, потому что большую часть работы выполняет у вражеского побережья. Да и нечего минзагу делать в охранении. Если это перегон в Европу, то вполне объясним курс кораблей, но не объяснимо их соседство с «Либерти».
Так и не вымучив ничего из своих извилин, полковник повел собирающуюся за ним эскадрилью точно на запад, снова под солнце. Зенитки уже давно оставили их в покое, но идея была благодарная – запад был стороной, куда уцелевшие суда уж точно не пойдут. Вряд ли на разбитых надстройках эскортных кораблей уцелели радары – тонкие, чувствительные электрические приборы, не приспособленные к столкновениям с грубой прозой жизни – сталью и аммотолом 80/20, начиняющем внутренность авиабомб. В бомбе, которую полковник положил рядом с носовой трубой доставшегося ему шедшего чуть восточнее корабля пары, находилось двести тридцать четыре килограмма твердого взрывчатого вещества, более устойчивого к сотрясениям, чем обычный тротил или ставшая в последнее время популярной жидкая взрывчатка. Еще столько же было в бомбе капитана Челеппса, командира второй пары его звена, настолько же редко промахивающегося, насколько редко улыбающегося североморца. И по сто восемнадцать кило того же аммотола в двухсотпятидесятках – из тех, что попали. По сравнению с размерами и весом корабля это, может, и не выглядело впечатляюще, но пятисоткилограммовая бомба оставляет в почве воронку, в которую может спрятаться танк, а больше половины ее веса приходится на железо, куски которого, разогнанные до гиперзвуковых скоростей взрывным разложением аммотола или синала, пробивают и коверкают стальные переборки и палубы на десятки метров во все стороны от места попадания. Оба корабля были обречены.
В рубке «Советского Союза» адмирал Левченко и все остальные с интересом слушали перевод перехваченных станциями линкора панических и гневных радиограмм, данных открытым текстом с транспортов, которые обозначали себя трехбуквенными позывными. Радио атакованных кораблей молчало – это могло бы означать, что они уже затонули, если бы не повторившееся несколько раз в тексте радиограмм слово «cripples»[102 - Калеки, инвалиды. В военном сленге – тяжело поврежденные корабли или самолет (англ).].
Переводчик был гражданским, всего три недели назад надевшим военные погоны. С самого начала войны он служил в одном из управлений Флота и имел несчастье обратить на себя внимание высокого чина, с легким сердцем рекомендовавшего его Кузнецову в качестве лучшей кандидатуры для заполнения вакансии в штабе отправляющейся в боевой поход эскадры. Переводчику, не имеющему в жизни никаких амбиций и страстей, кроме связанных в той или иной форме с лингвистикой, сейчас было плохо и тоскливо. Его подташнивало от постоянного зыбкого движения палубы под ногами, его оглушали команды и мат, его пугали постоянные скалящиеся улыбки на лицах моряков, с которыми он сталкивался каждую секунду. Первый раз за неделю от него потребовали чего-то связанного с его профессией, это хотя и волновало, но одновременно и успокаивало – как что-то надежное, придающее смысл самому его существованию в непривычных условиях.