Пробовали, было, хлопотать, – ничего не вышло. Но надежды не теряли и решили, что Роза пока уедет в Тверь, к знакомому провизору и выждет некоторое время, а родственники здесь будут продолжать хлопоты. Розе не позволили даже остаться на похороны: околодочный проводил ее на вокзал, и она уехала.
И вот, в Твери, она познакомилась с Рудзевичем. Он приехал к отцу на три дня – его отец служил на железной дороге – и в городской библиотеке, Роза с ним встретилась. Он узнал ее трагедию, задумался, а затем спросил:
– А вам не приходило в голову креститься?
Роза энергично тряхнула головой.
– Ни за что! Я совсем не религиозна, но перестала бы уважать себя, если бы решилась на этот шаг. И затем у меня – престарелые родители. Это бы их убило.
– Есть еще одно средство возвратиться вам в столицу, – сказал Рудзевич после паузы. – Но я не знаю, как вам и предложить его.
Роза сказала, что она готова на все, лишь бы только возвратиться в Москву и продолжать курсы.
Рудзевич пожал плечами.
– Видите ли, средство, которое я вам хочу предложить, тоже в своем роде компромисс, но компромисс только юридический, некоторый, так сказать, обход закона. Дело в том, что проституткам-еврейкам разрешено жить в столицах. И я знаю случаи, когда некоторые курсистки-еврейки выправляли себе билет проститутки, и по нем жили. Конечно, в жизни они оставались теми же, какими были…
– А это сопряжено с какими-нибудь неудобствами… для доброго имени?
– Отчасти, да! Придется ходить на санитарный осмотр. Впрочем, и этот вопрос можно уладить таким образом, что фактически осматривать не будут, а будут только ставить отметку об осмотре.
Роза сначала с негодованием отвергла поданный ей Рудзевичем совет, но затем продумала над ним дня три и пришла к заключению, что иного выхода у нее нет. И, встретясь с Рудзевичем, она попросила его устроить ей это дело. И скоро Роза была уже в Москве. Конечно, ни провизору в Твери, ни тетке в Москве, она не сказала правды. Она просто сказала им, что ей разрешили возвратиться, и те поверили. На предложение же тетки опять поселиться у нее – Роза ответила, что ей удобнее жить в номерах, и что она только будет приходить обедать.
Вспомнился Розе Самойловне второй кошмарный день, когда ей пришлось идти на осмотр. Правда, у нее было письмо к врачу, заведующему этим; письмо, гарантирующее, что ее осматривать не будут. Но все-таки волновалась она ужасно. Пришла она в указанное ей место и застала там целую толпу проституток. Были тут старые и молодые, и в шляпках со страусовыми перьями, и в простых ситцевых платочках. И все это кричало, курило, переругивалось.
Доктор был занят, и его пришлось подождать. В соседней комнате происходил осмотр, который производился фельдшером. Он то и дело появлялся в дверях и кричал повелительно и резко:
– Следующая!.. Ну!
И вот, в один из таких выходов его внимание привлекла Роза.
Она стояла около дверей, смущенная и растерявшаяся в непривычной обстановке.
И фельдшер сказал ей с нетерпением:
– Ну, чего на меня глаза-то вытаращила? Марш на осмотр!
Роза уже окончательно растерялась и забыла о письме к доктору. Мысль о том, что ее сейчас будут обнажать и осматривать мужчины, каленым железом прорезала ее мозг, а слова фельдшера заставили остановиться сердце. Но она нашла в себе силы крикнуть ему, дрожа от ужаса:
– Меня осматривать не нужно!.. Я вовсе…
– Как не нужно? – перебил ее, багровея, фельдшер. – Так зачем же ты сюда пришла! Иди, и не разговаривай!
Грубый окрик привлек любопытных. Розу с фельдшером окружили проститутки, и она не знает, чем бы это кончилось, если бы в эту минуту не подошел доктор, – пожилой, благообразного вида человек с добрыми серыми глазами, смотревшими из-под золотых очков. Он сразу догадался, что тут что-то неладное и пригласил Розу в кабинет. Там она передала ему письмо и, рыдая, рассказала свою драму. Доктор прочел письмо и долго и грустно качал головой. Затем сказал ей голосом, в котором дрожали слезы:
– Не волнуйтесь! Мы вас осматривать не будем!
С тех пор Роза Самойловна еженедельно, аккуратно, ходит на осмотр, и тот же самый фельдшер молча и сумрачно ставит ей в книжку штемпель «здорова». А потом ласково жмет ей руку и конфузливо улыбается.
Самовар давно ужо заглох, и налитый стакан чая остыл. Роза Самойловна налила себе свежего и начала пить маленькими глотками. Спать ей не хотелось: впереди была еще целая ночь, написать родителям она еще успеет, а заниматься анатомией желание уже прошло. И хотелось посидеть совершенно одной около столика с самоваром и подумать. Так просидела она довольно долго, а затем встала и принесла с комода почтовую бумагу, конверт и села писать.
«Дорогие родители, – писала курсистка, – вот сейчас, осталась одна и спешу унестись мыслью к вам… милым, хорошим, светлым. Жду не дождусь этого лета, чтобы побывать в Екатеринославе и пожить месяц-другой со всеми вами. Ведь я вас так давно не видела. Получили ли вы деньги, которые я выслала на прошлой неделе? Я, слава Богу, живу и не нуждаюсь, получила еще один урок. Так что вы, пожалуйста, эти деньги тратьте и не думайте, что я себя обижаю».
Тут приходилось писать неправду: Роза Самойловна отказывала себе решительно во всем и каждый лишний грош отсылала родителям. Правда, у нее был обеспечен обед у тетки и даже та предлагала курсистке неоднократно деньги, но каждый раз, под каким-нибудь предлогом, Роза от денег отказывалась. Было у нее три урока, которые давали ей пятьдесят рублей в месяц. Из этих денег – на двадцать пять она жила, а остальные отсылала домой.
«…как здоровье маленького Мойны? – писала дальше Роза. – Вы в прошлом письме говорили, что ему нужны дорогие лекарства… Пожалуйста, не стеснялось и покупайте ему все, что только будет нужно. И папаша пусть покупает себе сигары, я ведь знаю, что он их любит курить по субботам… Денег я в этом месяце еще пришлю. Живется мне очень хорошо: пью и ем много. Веселюсь».
Затем она написала, что в виду университетских событий, она, вероятно, к их, еврейской пасхе, будет уже дома. Приписала поклон от тетки. Встала, порылась и комоде и вынула для маленьких сестренок три картинки, вложила их в письмо, заклеила конверт. И ровным, немного мужским почерком, написала: «Самуилу Михайловичу Шайкевич. Екатеринослав, Старо-Дворянская, дом Хаймович».
Странный, белесоватый света начал заползать в комнату… Роза Самойловна оглянулась и посмотрела на окно: в него пробивался рассвет, – смутный и бледный.
Номер курсистки был в третьем этаже, а дом стоял немного на горе. И когда Роза подошла к окну, – впереди было серое, в обрывках, небо, а несколько ниже – ряд однообразных и скучных домов… Город еще спал, но из труб уже вылетал дым и вился тонкими струйками, вонзаясь в одетое в лохмотья небо.
Роза Самойловна открыла форточку. В лицо ей пахнули убегающая ночь, сырость последнего снега и холодок предрассветного ветерка. Где-то прокричал далекий паровоз. И был этот крик жалок и беспомощен, как крик брошенного ребенка. А его сменил шум запоздалого автомобиля – дерзкий, напомнивший беспощадный, холодный город…
VI
Несколько дней спустя после знакомства Иконникова с Розой Самойловной, к нему в номер зашел Филатов. Он был чем-то расстроен, и Иконников сразу это заметил.
И, когда Филатов присел на диван и начал рассеянно вертеть в пальцах бахрому салфетки, Иконников спросил:
– Что это у тебя такой вид сегодня? Совсем не весенний.
Филатов сделал гримасу и процедил сквозь зубы:
– Нет, ничего. Просто меня этот художник расстроил!
– Какой художник?
– Спириденко! Ах, да, ведь ты с ним незнаком! – спохватился Филатов. – Тут, видишь ли, к Рудзевичу заходит один художник, пропойца, из бывших людей. Когда-то он был хорошим иллюстратором. Говорят, много зарабатывал. И вот, постепенно, дошел до дна.
– Чем же он мог тебя расстроить?
– Своими разговорами. Сидит он у нас сейчас в номере. И ужасно скверная у него привычка: куда бы ни пришел – всюду заводит разговоры о самоубийстве.
Филатов помолчал, а затем поднялся.
– Хочешь, пройди, послушай его?
Иконников сегодня был не в духе, и ему разговоры на эту тему не улыбались. Но Спириденко заинтересовал его, и он пошел к Рудзевичу. В номере была обычная обстановка: самовар, водка, колбаса и ходящий по номеру с заложенными за спину руками Рудзевич. И рябой студент был тут же, а рядом с ним, около стола, сидел средних лет штатский, одетый бедно. Когда-то красивое лицо его было теперь испито и обрюзгло, а большие мешки под глазами, небритые щеки и подбородок, делали, его похожим на старика. И только глаза были молоды, большие, черные, с опухшими от бессонных ночей веками и длинными ресницами. Он пришел, очевидно, без пальто, в одном пиджаке с поднятым воротником, который он все время конфузливо поправлял, прикрывая им выглядывавшую ночную сорочку. Рукава его пиджака были коротки и обнажали худые руки, красные от холода, с грязными ногтями на длинных, тонких пальцах.
Когда Иконников вошел, он развязно поднялся и первый протянул студенту руку:
– Художник Спириденко! Бывший иллюстратор и карикатурист!
– Почему бывший? – спросил Иконников, присаживаясь.
Сел и Спириденко, опрокинулся на спинку стула и сказал мягко, как бы щадя Иконникова: