
Считалка
— Скажу.
— И вот что. — Мокшин повернулся к нему всем телом, потому что шеей поворачиваться ему было неудобно. — Завтра баня.
— Мне в субботу на комбинат, за секциями.
— Так с утра и лезьте на свой комбинат. А к шести приходи. Я её сегодня с рейса приду и затоплю — с дороги надо, я всегда после дороги топлю. А завтра ещё раз, второй заход. Она у меня двухдневная выходит, я её два дня держу, и тогда там не жар, а мёд.
— Каменка какая?
— О! — сказал Мокшин. — Каменка полтонны. Камни с Онеги, сам возил, с Кобыльего мыса, там серый есть такой, слоистый, он держит, как утюг. Я за ними два раза мотоцикл угробил.
— Приду, — сказал Пятков.
— Вот и правильно. Витьку с собой возьму, пусть парится, а то он у меня как городской: моется в тазике.
Он завёл минут через двадцать.
«Урал» схватился не сразу: покрутил, чихнул, выдал чёрное облако, которое повисло в морозном воздухе и не поднялось, а осело на снег. Потом двигатель загудел ровно, и вся машина затряслась, и с бортов посыпалась наледь.
Мокшин высунулся из кабины.
— Механик!
— Что?
— Ты в баню-то приходи. Я серьёзно.
— Приду.
Лесовоз пошёл со двора на первой, медленно, и снег под колёсами визжал, как под валенком, только на два тона ниже. Прицеп-роспуск тащился следом, подпрыгивая на колее.
Пятков забрал санки с солью и покатил дальше.
Фильтр он взялся мыть уже под вечер, когда управился с остальным.
Работа была мокрая и противная: смолу пришлось выгребать руками в резиновых перчатках, промывать, засыпать заново, и всё это в холодном углу, где от пола тянуло. К восьми фильтр встал на место, он подал на него воду, взял пробу и вечером сравнил её с той, что брал в среду. Разница была.
Роман пришёл в шесть, раньше своего.
— Толя как? — спросил Пятков.
— Никак. Ходит по стенке.
Он переоделся, посмотрел на синие мешки, поставленные у фильтра, и сказал:
— Соль привезли.
— Два мешка.
— Хватит?
— На месяц.
— А потом?
— А потом кто-нибудь опять привезёт.
Роман хмыкнул — это было у него вместо смеха — и пошёл к котлу.
Они добили ещё два болта. С четвёртым провозились до половины десятого: он не шёл ни в какую, и в конце концов Роман придумал надеть на ключ трубу и качать вдвоём, по очереди, с одной стороны он, с другой Пятков. Гайка пошла на третьем заходе.
Роман сел на ящик и подержал левую ладонь на трубе обратки, положив её плашмя и не сгибая пальцев.
— Ты подпитку смотрел? — спросил он.
— Смотрел утром.
— Я вечером записывал. Девять с половиной.
Пятков подошёл к разлинованному листу на стене. За неделю столбик рос: восемь, восемь, восемь с половиной, девять, девять с половиной.
— Растёт.
— Растёт, — сказал Роман.
— Значит, дыра растёт.
— Она всегда растёт.
Он сказал это без тревоги, как говорят о том, чего всё равно не миновать, и стал сматывать провод от переноски, поворачивая катушку правой рукой.
— Завтра на комбинат, — сказал Пятков. — Сурин говорил, ты знаешь, где третья котельная.
— Знаю.
— В девять?
— В девять светло уже. Давай в девять.
Он снял ладонь с трубы, сжал и разжал кулак и снова положил.
В блокноте у него к этому дню накопилось двадцать четыре строчки.
Он приписал внизу, под «клапан предохранительный — проверить»:
«Мокшин. Ручник — тяги и трос снять, промыть, смазать. Компрессор».
Строчка была последней. Список был длинный.
Глава 6
По субботам младшие классы не учились, и в школе было пусто до второго этажа.
Наверху шли занятия у семи старших, и оттуда через лестницу доносилось то, что доносится всегда: стул, голос, смех, тишина. Внизу не было никого. Аня прошла по коридору, включая свет через один, и от её шагов отзывалась половица у восьмого кабинета, которая отзывалась восемь лет.
Термометр она сняла со стены в учительской и носила с собой.
Это был обычный комнатный градусник в деревянной оправе, с ниткой в дырке для гвоздя. Аня ставила его на подоконник, ждала три минуты, записывала и шла дальше. Числа она писала на обороте перекидного календаря, потому что в тетради они бы потерялись, а календарь висел на виду.
Коридор первого этажа — семнадцать.
Учительская — девятнадцать.
Младший класс — тринадцать.
В младшем классе стояли четыре батареи, по две на окно, и все четыре были холодные снизу и еле тёплые сверху. Аня знала это и без градусника: она проверяла их ладонью каждое утро, и каждое утро было одинаково.
Соня Ковалёва не ходила третий день. У Ковалёвых дома было плюс девять, мать держала её у печки, и Аня носила ей задания через день и не спорила, потому что спорить было не о чем.
Механик пришёл в час.
Он постучал в дверь учительской, хотя дверь была открыта, и вошёл — молодой, лет двадцати пяти, в ватнике поверх свитера, с брезентовой сумкой и с фонарём на шнурке. Аня ждала кого-то постарше. Она уже привыкла, что все, кого присылают, оказываются старше, чем нужно, и на этот раз ошиблась в другую сторону.
— Пятков. По котельной.
— Веселова Анна Сергеевна. Мне Павел Игнатьевич говорил.
— Схема есть?
— Какая схема?
— Отопления. Где что идёт.
— Нет, — сказала Аня. — Есть Дудин. Он всё помнит.
— Тогда пойдём смотреть.
Он не сказал ни про погоду, ни про то, что школа хорошая, ни про детей. Аня отметила это с одобрением, потому что за пятнадцать лет наслушалась и того, и другого, и третьего.
В подвал спускались по лестнице за раздевалкой.
Там было теплее, чем в классах, и пахло сыростью и извёсткой. Пятков присел у узла, посветил и минуты три ничего не говорил. Аня стояла позади и смотрела на трубы, которые видела сто раз и в которых не понимала ничего, кроме того, что они бывают горячие и холодные.
— Элеватор, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Сопло рассверлено.
— Это плохо?
— Это значит, кто-то делал это руками и не считал. — Он постучал по трубе костяшкой. — Грязевик когда чистили?
— Не знаю.
— Значит, не чистили.
Он записал что-то в блокнот, поднялся и вытер ладони о штаны.
Дальше шли по всей школе, из кабинета в кабинет, и Аня открывала двери. Он входил, клал ладонь на батарею сверху, потом снизу, считал секции вслух и шёл дальше. В коридоре он остановился у стояка, постоял, послушал и пошёл дальше.
В спортзале было шесть.
Батареи там стояли ледяные с ноября. Пятков прошёл вдоль стены, потрогал все три и сказал:
— Тут заглушено.
— Как заглушено?
— Так. Кто-то перекрыл и забыл. Или не забыл.
— Пятнадцать лет назад тут занималась секция, — сказала Аня. — Волейбол. Ездили в район.
Пятков посмотрел на кольцо без сетки, привинченное к стене, и ничего на это не ответил.
На втором этаже он остановился в конце коридора.
— А тут что?
— Музей.
— Батареи есть?
— Две.
— Открывайте.
Ключ висел у Ани на кольце вместе с кабинетными. Замок был накладной, старый, и его надо было тянуть вверх, чтобы повернулся.
— Такой же в котельной висит, — сказала она. — У них там от всего ключи. Школа же от них топится.
— Знаю, — сказал Пятков. — Я их видел.
Музей был бывшим классом с окнами на озеро.
Парты вынесли в семьдесят девятом, вместо них поставили вдоль стен стенды — фанерные щиты, обтянутые красным сатином, который за сорок с лишним лет выгорел до розового у окна и остался красным у двери. Под окнами стояли четыре школьных шкафа с застеклёнными дверцами, в которых когда-то держали гербарии. Теперь в них лежали экспонаты, и у каждого была карточка, подписанная от руки.
Аня водила эту экскурсию раз в год, для четвёртого класса, по краеведению.
Полная шла сорок минут. Для четвёртого она делала двадцать, потому что после двадцати они начинали ронять стулья. Она знала, где сделать паузу, где спросить, знала, что мальчики стоят у багра, а девочки у прялки, и знала, что из одиннадцати человек слушают трое, а помнит потом один.
— Тут по порядку, — сказала она. — Слева комбинат, потом война, потом сплав, потом быт. Начинать надо от двери, иначе сбивается.
— Ага, — сказал Пятков и пошёл к батарее под окном.
Аня начала от двери всё равно.
Комбинат пустили в пятьдесят девятом. На стенде висели фотографии закладки первого корпуса, фотография первой варки, где восемь человек стоят в ряд и щурятся, и доска почёта — тридцать снимков шесть на девять, наклеенных на картон. На подставке стояло переходящее красное знамя с бахромой, слежавшееся в складках. Рядом лежали вымпелы, значки «Ударник» и «Победитель соцсоревнования» и каска, которую притащил кто-то из родителей.
В банке под стеклом лежал лист сушёной целлюлозы, серый, с рваным краем.
— Это то, что они делали, — сказала Аня. — Дети всегда думают, что бумагу. А это ещё не бумага.
— Ага.
Стенд про войну был короткий и висел отдельно.
Сорок три фамилии на листе ватмана, шесть фотографий, три письма-треугольника — копии, сделанные на школьном ксероксе в девяносто пятом, — и одна похоронка, настоящая, отданная в музей вместе с рамкой. Аня останавливалась здесь на девятое мая и не останавливалась сейчас.
— Двенадцать Веселовых, — сказала она. — Тут полпосёлка Веселовых было.
— Родня?
— Наверное. Тут все родня, если копнуть.
Стенд про сплав был самый большой и самый интересный, и Аня знала это.
На нём висел багор — настоящий, трёхметровый, с кованым крюком, прибитый к щиту двумя скобами. Под ним лежал кусок стального троса в руку толщиной, распушённый на срезе. Топор с клеймом. Фотография запани в устье, где брёвна стоят стеной от берега до берега. Фотография бригады на плотах: девять человек, все в сапогах, все в кепках, и у двоих багры за спиной, как ружья.
— До комбината тут был сплавучасток, — сказала Аня. — Лес возили к реке зимой, на лошадях и на санях, складывали на берегу, а весной по большой воде пускали молем. То есть россыпью, не в плотах. А в устье стояла запань, и там его ловили.
— Понятно, — сказал Пятков от окна.
Он стоял, положив ладонь на батарею.
В шкафу с бытом лежали прялка, светец, туесок, серп, угольный утюг и горсть кованых гвоздей на подносике. Всё это принесли бабушки в восьмидесятых, и половина карточек была подписана «дар семьи», а чьей семьи — уже никто не помнил.
Последний шкаф был с бумагами.
Там лежали две подшивки районной газеты, тетрадь протоколов пионерской дружины, письмо из области с благодарностью и общая тетрадь в клеёнчатой обложке, раскрытая на развороте и придавленная с краёв двумя стёклышками, чтобы не закрывалась.
— А вот это я люблю, — сказала Аня.
Тетрадь была в девяносто шесть листов, и чернила в ней выцвели до коричневого. На карточке рядом стояло рукой Тамары Максимовны: «Фольклорная экспедиция ПГУ, 1974 г.».
— В семьдесят четвёртом сюда приехали студенты из Петрозаводска, — сказала Аня. — Шестеро. Жили тут же, в спортзале, на матрасах, месяц. Ходили по домам с магнитофоном и записывали всё подряд: песни, причитания, сказки, приметы, что помнят. Их водила Тамара Максимовна, она тогда была пионервожатая. Одних бы не пустили. Чужому в дом никто ничего не расскажет, а с ней рассказывали.
— Ага.
— На левой странице у них паспорт записи. — Аня показала пальцем через стекло, не касаясь. — Село, дом, от кого, год рождения, кто записывал. Так полагалось. А на правой сам текст.
Она наклонилась к стеклу.
— Фалилеева Пелагея Даниловна, тысяча девятьсот первого года рождения. Она жила на Заречной, там, где сейчас Кулаковы. От неё записали больше всех: причитания, свадебные, две сказки и всякую мелочь. Считалки, дразнилки, приговорки.
— И что она наговорила?
— Вот тут открыто на считалке.
Аня прочла с листа, как читают чужой почерк, — ровно и чуть медленнее обычного:
>Первому — вода,
>второму — дым,
>третьему — колесо,
>четвёртому — лёд,
>пятому — снег,
>шестому — свой дом,
>а седьмого не найдём.
— Она сплавщицкая, — сказала Аня. — Это не игра, хотя ею считались. Тут перечислено, чем на сплаву убивало, по порядку, от самого частого.
Она стала загибать пальцы, потому что так делала перед четвёртым классом.
— Вода — утонул, это первое дело. Дым — угорел; они зимой жили в куренях и спали у костра, и в зимовьях с печкой без трубы. Колесо — это ворот, лебёдка, конная тяга; попал в барабан, и всё. Лёд — весной по льду ходили дольше, чем надо, за брёвнами, и проваливались...
— А стояк тут где идёт? — спросил Пятков.
Аня остановилась.
— Что?
— Стояк. Труба вертикальная. На второй этаж откуда-то же поднимается.
— Не знаю. Наверное, в углу.
Пятков подошёл к стенду со сплавом и заглянул за него, отогнув край щита.
— Тут, — сказал он. — Хорошо, что не заложили.
— Снег — это который в лесу зимой замёрз, — договорила Аня, потому что бросать на середине она не умела. — Свой дом — это, наоборот, хорошее: умер дома, в своей постели. А седьмого не найдём — это про тех, кого унесло. На сплаву тела часто не находили, их за лето уносило, и всё.
— Понятно, — сказал Пятков.
Он стоял у стенда, глядя не на багор, а на трубу за ним.
Аня подождала ещё немного и закрыла тему, потому что дальше был последний стенд, а до последнего стенда мало кто доходил.
— Ну и вот, — сказала она. — Наша школа.
На щите висели фотографии выпусков по годам, начиная с шестьдесят первого. Ряды делались всё короче. В шестьдесят первом на снимке стояли двадцать восемь человек, в восемьдесят четвёртом — тридцать один, в двухтысячном — девятнадцать. Последний снимок был на три фамилии, и его наклеили с краю, потому что он не заполнял места.
— Три человека, — сказала Аня. — Двое в Петрозаводске, один в армии.
Пятков посмотрел на фотографии секунды две.
— Сколько тут градусов?
— Одиннадцать.
— Батареи щупали?
— Каждый день щупаю.
— Пойдём вниз, — сказал он.
Они спустились в подвал, и он показал ей то, что нашёл, ткнув пальцем в место, где толстая труба переходила в тонкую.
— Вот. Стояк на второй этаж заужен. Стояло сорок, поставили двадцать пять. Кто-то менял кусок и поставил, что было.
— И что?
— И то, что на второй этаж идёт вдвое меньше, чем должно. Вы можете хоть спускать воздух каждый день, толку не будет.
— А сделать?
— Вырезать и переварить. Метра полтора трубы, сорок, и два часа.
— У вас есть труба?
— Нет, — сказал Пятков.
— А будет?
— Не знаю.
Аня записала на обороте календаря: «стояк, 25 вместо 40, полтора метра». Потом поднялась, заперла музей, повесила ключ обратно на кольцо и пошла в класс писать план на понедельник.
В классе было тринадцать.
Глава 7
Трассу рвануло в двенадцатом часу.
Роман понял это раньше, чем сработала сигнализация, потому что стоял у щита и смотрел на манометр подпитки. Стрелка пошла вниз ровно, без рывка, — так она идёт, когда где-то открылось и не закрывается.
Он взял фонарь и вышел.
На улице было тридцать четыре. Воздух держал звук плохо, всё делалось коротким и близким: скрип снега, хлопок двери, собака у Кулаковых. Пар изо рта шёл не облаком, а столбом.
Он прошёл вдоль трассы до школы и увидел там, где надо было увидеть.
Между третьим и четвёртым колодцем, у самого школьного забора, снег над трубой просел и почернел, и из него шёл пар — густой, низкий, стелющийся. Метров пять полосой. Внутри полосы уже натекло и подмерзало по краям.
Он постоял, посчитал в уме и пошёл будить приезжего.
Пятков открыл сразу, как открывают люди, которые спят в штанах.
— Что?
— Трасса. У школы.
— Сильно?
— Течёт хорошо.
— Иду.
Он оделся за минуту и не задал ни одного лишнего вопроса, и Роман поставил это ему в плюс. Обычно приезжие сначала выясняют, кто виноват.
К половине первого они были у колодца вдвоём.
Крышка примёрзла. Роман бил по ней обухом, пока по кругу не пошла трещина, потом они завели ломы и подняли. Из колодца дохнуло горячим, и пар встал столбом до фонаря.
Пятков посветил вниз.
— Не в колодце. Дальше.
— Ага.
Значит, откапывать.
Это была самая длинная часть. Снега над трубой лежало сантиметров сорок, под снегом — мёрзлая корка, под коркой отогретая грязь, которую тут же схватывало обратно. Копали по очереди, потому что вдвоём в траншее было не встать. Роман работал правой и придерживал черенок левым локтем, и это было медленнее, но не намного.
Пятков заметил на третьей смене.
— Давай я больше.
— Копай, сколько копается.
— Я не про то.
— И я не про то.
Больше он не предлагал, и это Роман тоже поставил ему в плюс.
К двум откопали. Свищ был на нижней образующей, сантиметров восемь по шву, и труба вокруг него была рыжая и тонкая, как жесть от старого ведра.
— Хомут не сядет, — сказал Пятков. — Тут варить надо, а варить некуда, оно рассыплется.
— И что?
— Глушить ветку и на завтра думать.
— На завтра — это школа, — сказал Роман. — Школа на этой ветке, детский сад на этой ветке и четыре дома.
Пятков посветил в траншею, потом на него.
— Тогда так. Глушим на час, ставим бандаж на резине, подтягиваем и пускаем на пониженном. Дотянет до тепла. Только тепла в этом феврале не будет.
— Не будет.
— Значит, дотянет до весны или до второго котла.
— Значит, до второго котла, — сказал Роман.
Они пошли за железом.
В котельной, в кладовке, лежало всё, что за пятьдесят лет успели притащить: обрезки труб, хомуты, старые задвижки, автомобильные камеры, мешок с болтами, разобранными по банкам из-под кофе. Роман знал эту кладовку наизусть и вынес то, что нужно, не думая: две половинки хомута с прошлой аварии, кусок камеры, восемь болтов с гайками и шайбами.
— Откуда у вас камера? — спросил Пятков.
— От «Урала». Стоит с девяносто седьмого.
— Хорошая резина была.
— Хорошая.
Обратно шли молча. Мороз к трём часам сел ещё, и снег визжал уже не под валенком, а как будто сам по себе, от каждого шага в стороне.
Бандаж ставили до пяти.
Резину пришлось греть, потому что на морозе она не гнулась. Грели паяльной лампой, по очереди, придерживая рукавицей, и один кусок сожгли и резали второй. Болты закусывали, и их отпускали и тянули заново, крест-накрест, как положено. Руки у Пяткова были без рукавиц, потому что в рукавицах ключ не берётся, и он совал их подмышку через каждые две гайки. Роман делал так же, только совал одну.
В пятом часу подняли давление и стали смотреть.
Не текло.
Постояли, посмотрели ещё. Не текло.
— Ну, — сказал Пятков.
— Ага.
Они закидали траншею снегом, чтобы не выморозило совсем, и сели прямо на отвал, спиной к ветру. Пятков достал термос — казённый, из котельной, с чаем, который варила ещё дневная смена.
Чай был чуть тёплый, но сладкий.
— Долго ты тут? — спросил Пятков.
— Всегда.
— Не уезжал?
— Уезжал. В Петрозаводск, на комбинат учиться. Потом обратно.
— Чего обратно?
— Мать, — сказал Роман.
— А сейчас?
— Сейчас нет матери. В январе схоронил.
Пятков ничего не сказал, и это было правильно. Люди в таких случаях говорят «соболезную», и от этого становится хуже обоим.
— А ты чего сюда? — спросил Роман.
— Работа.
— Работа везде.
— Тут платят по договору и не спорят, — сказал Пятков. — И тут никто не стоит над душой.
— Сурин стоит.
— Сурин не считается. Он не понимает, что я делаю. Хуже, когда понимают.
Роман усмехнулся в воротник.
Он посмотрел на посёлок с отвала. Отсюда было видно почти всё: два ряда двухэтажек, магазин, тёмная школа, за ней клуб, дальше комбинат — чёрный, ровный, без единого огня. И озеро за ним, которое ночью не отличалось от неба, потому что и то и другое было ничем.
Оставалось четыре дня.
Он посчитал ещё раз, как считал уже много раз, и выходило, что времени хватает. Всё, что нужно было сделать заранее, он сделал ещё осенью, когда никто ничего не ждал и когда ходить куда угодно было можно. Осталось немного и всё несложное.
— Ромка, — сказал Пятков.
— Что?
— У тебя рука почему?
Роман допил чай и завинтил крышку.
— Обморозил.
— Когда?
— Давно.
— Сильно, значит.
— Сильно, — сказал он и встал.
Он мог бы сказать больше. Сказать, сколько тогда было градусов, и как это делается, когда лезешь в полынью в одежде, и почему из воды вытаскивают правой, а левой держатся за кромку, и что кромка — это не край, а каша, и держаться там не за что. Он мог бы сказать, сколько минут человек ищет под водой то, что уже унесло, и как потом эти минуты возвращаются к нему каждую зиму, когда ударяет мороз.
Он этого не сказал, потому что приезжему это было не нужно, а больше он никому и не говорил.
— Пошли, — сказал он. — Насос глянем и спать.
Насос был в порядке.
Они вышли из котельной в начале седьмого. Небо на востоке ещё не думало светлеть — тут в феврале светает к десяти, — но мороз к утру дошёл до своей нижней точки, и на градуснике у администрации было сорок ровно.
Спать Роман не собирался, но идти надо было куда-то, и он пошёл вместе с Пятковым, потому что им было по пути до поворота.
Шли медленно. После ночи ноги делались чужие.
У поворота стояли дома по нечётной стороне, и третий от угла был мокшинский: большой, обшитый сайдингом, с гаражом и с лесовозом во дворе. За домом, ближе к огороду, темнела баня — новая, поставленная три года назад, с высокой трубой из нержавейки.
— Серёга-то топил вчера, — сказал Пятков. — Звал же.
— Топил.
Труба была чистая. Из неё не шло ничего.
Роман посмотрел на неё две секунды и пошёл дальше, и Пятков пошёл за ним.
Глава 8
Из банной трубы не шло ничего.
Труба была кирпичная, обмазанная сверху глиной, и на срезе у неё лежала снежная шапка — ровная, нетронутая, какая нарастает за ночь на столбе или на пне. Над шапкой не дрожало. При двадцати восьми над топящейся трубой воздух дрожит так, что видно с другого конца улицы.
Было без четверти девять, и было темно. Светало здесь к одиннадцатому часу.
Пятков остановился у калитки.
Он не собирался останавливаться. Он шёл спать. Одиннадцать часов они простояли на теплотрассе у восьмого колодца, где разошлась обратка, и последние два часа он работал уже неаккуратно, потому что руки перестали слушаться в мелочах. В валенках хлюпало. Рукавицы стояли колом и звенели, если щёлкнуть по ним ногтем.
— Он вчера топил, — сказал Пятков.
— Топил, — сказал Роман. — Дым шёл часов в шесть. Я с крыши видел.
Вчера в шесть Пятков должен был прийти сюда. Мокшин звал его в пятницу, у водокачки, стоя на подножке, и говорил, что баня у него сырая, что он её третий год не может просушить и что париться надо не в первый жар, а во второй, потому что первый жар злой и от него только уши горят. Пятков сказал, что придёт.
В шесть они с Романом стояли по колено в кипятке и грели горелкой прихваченную резьбу. Потом было до трёх ночи, потом ещё до половины седьмого. Всё это время они по очереди бегали в котельную шуровать: котёл нельзя было оставить больше чем на час.
Калитка была не заперта.
Во дворе намело гребёнками. Ночью тянуло с озера, несильно, но ровно, и позёмка за час затирала любой след до гладкого. Следов не было никаких — ни к бане, ни от бани, ни к дровянику. Тропу от крыльца было видно только потому, что она лежала ниже остального.
Лесовоз стоял у забора, носом к воротам. На кабине лежал снег, ровно, без проталин.
Роман поднялся на крыльцо и постучал.
Стучал он долго. В окне зажёгся свет, потом свет зажёгся в сенях, потом загремел крючок.
Дверь открыла женщина лет тридцати пяти, в халате поверх свитера, с плоским от сна лицом.
— Ромка. Чего?
— Серёга где, Надя?
— В бане. — Она сказала это сразу, не думая, и только потом посмотрела во двор. — Он там иногда остаётся, если посидит. Он мне вчера сказал — не жди.
— Труба холодная, — сказал Пятков.
Она постояла ещё секунды две. Потом стала обуваться, не снимая халата, и два раза не попала в валенок.
Дверь в предбанник была прикрыта и не на щеколде. Роман потянул её на себя, и она пошла тяжело: понизу примёрзло. Он поставил ногу в щель и дёрнул.
Внутри было тихо и пахло остывшей печкой, мокрым деревом и щёлоком.
Он был в предбаннике, у самой двери.
— Не ходи, — сказал Роман и встал в проёме.
Надежда попробовала его обойти, он придержал её плечом, и она не стала настаивать. Она отошла к дровянику и взялась за поленницу.
Они вынесли Мокшина на снег, потому что так делают. Пятков сделал то, что делают, и через минуту перестал, потому что понятно было с самого начала.