Оценить:
 Рейтинг: 0

Русские апостолы. роман

Год написания книги
2024
<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 31 >>
На страницу:
16 из 31
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вот уже целый год прошел, как я принял монашество. Кажется, здесь, в моей монастырской комнатенке я приобрел столько веры, сколько не приобрел и за всю свою жизнь.

Конечно, у нас всё еще не настоящий монастырь – просто мы между собой так называем: монастырь. В действительности, это старый дровяной сарай, который мы разделили на две кельи, в каждой по маленькому окошку и железной печурке. Батюшка Симеон и другой пожилой старец – оба живут, строго соблюдая положенный монастырский устав. Другие несколько человек и священники – приходят, чтобы вместе помолиться. Мы по-прежнему надеемся, что в конце концов получим от властей долгожданное формальное разрешение и станем настоящим монастырем.

Теперь в нашу церковь назначили молодого батюшку Михаила. С неукоснительной аккуратностью он молится об устройстве монастыря, хоть монашеский дух ему явно не по нраву. Да и веры особой у него нет. К тому же всем известно, что он осведомитель органов, не менее скрупулезно собирающий сведения обо всех церковных людях. Естественно, от него стараются держаться подальше: дескать, сам он служит двум господам. Но еще удивительнее, что он и сам, будучи очень «открытого нрава», этого ничуть не скрывает. Наоборот, при каждом удобном случае начинает объяснять, что таким образом он, якобы, наводит мосты с властями, мол, только «проформы ради» и для «статистики».

Особенно этот батюшка любит исповедоваться отцу Симеону, непременно ему, входя во все подробности. Можно себе представить, что приходится выносить моему дорогому батюшке, когда перед ним, даже с каким-то наслаждением, обнажается сей срам. А ведь священник-исповедник связан клятвой хранить полное молчание насчет всего услышанного от кающегося, не может даже никого предупредить. После каждого такого «покаяния» батюшка совершенно темнеет лицом, опускает несчастные глаза.

Ну вот и началось. Одну женщину, незнакомую, арестовали. Потом передают от нее письмецо. Бедная недоумевает, за что ее посадили. Это «ни за что» ее страшно мучает. Сказали, якобы, «за религию». По какой-то пятьдесят восьмой статье. А ведь религия у нас не запрещена!.. Теперь она ломает голову, что это вообще за пятьдесят восьмая статья такая. И арестовали-то ее в один момент – увели как была, в одной ночной рубашке, без чулок, без верхней одежды… Теперь сидит в тюремной камере – даже прикрыться нечем. И, конечно, с собой ни копейки денег. Дают только кипяток да цвелый хлеб. – ни чаю, ни сахара. Это «на завтрак». В обед и ужин половник горячей баланды с кашей.

Понятно, в нашей крохотной общине самые мрачные предчувствия…

Только утренняя началась, все наши собрались, как заходят двое, с винтовками, в зубах папироски, и объявляют:

– Никому с места не сходить! Сейчас будем арестовывать!

Достают список для проверки. А нас как раз всего двенадцать трепещущих душ, включая батюшку Михаила и меня.

Батюшка Михаил так удивлен, что и говорить не может, только что-то мычит. Он почему-то тоже в арестном списке ГПУ, наравне с остальными.

Затем нас выводят из храма одного за другим, выстраивают гуськом. Так и идем пешком до самой тюрьмы этой странной процессией, а путь не близкий. При этом нам строго-настрого запрещено разговаривать во время движения, ни слова, иначе, говорят, «будет еще хуже». Что такое «еще хуже», не говорят, один Господь ведает.

Идем, впереди шагают наши стражники, продолжая курить на ходу, разговаривают о чем-то, смеются, даже не давая себе труда оглянуться, как мы там, может, уж все разбежались. Но мы не разбегаемся, покорно плетемся следом. Бежать никому и в голову не приходит. Между тем отец Михаил, вот он то и дело беспокойно озирается и оглядывает нашу группу, чтобы никто не отстал и не потерялся, подгоняет жестами, словно назначен над нами ответственным. Он тоже не решается вымолвить ни слова, хотя видно, что его распирает недоумение и он, конечно, хочет спросить стражников насчет себя.

Я шагаю следом за отцом Симеоном, который семенит по тротуару весьма живо. Остальные плетутся, тяжело отдуваясь, поспевая еле-еле. Не прошли и километра, как другой священник из нашего храма, престарелый и слабый, совершенно выбившись из сил, шепотом говорит нам, что пусть уж будь что будет, а он поворачивает назад.

– Я ведь даже храм не запер, – вздыхает он.

С ним поворачивают и две наши старушки, обливающиеся потом, ловящие ртом воздух, словно вытащенные из воды караси. Нету сил поспевать за вами, говорят. Так совсем и пропадают из виду, а стражники, когда приходим на место, сделав сверку со списком и обнаружив убыль, ярятся и ругаются ужасно.

Впрочем, уже на следующий день две отставшие старушки являются в тюрьму добровольно. От них мы узнаем, что престарелый батюшка, ужасно расстроенный, едва вернувшись вчера домой, лег на кровать и умер.

– Вот те на, – качает головой начальник и арестовывает старушек.

Сижу в камере. Людей здесь, как сельди в бочке. Теперь понятно, почему говорят «сидеть». Ибо сидим все на полу, прилечь невозможно из-за тесноты, даже на пол между нарами. Грязь-духота невообразимые. Вещей у меня никаких. Только то, в чем взяли: хлабудная ряса, крохотный образок да нательный крестик. Удалось раздобыть клочок оберточной бумаги. На нем пишу записку сестре. Уже несколько дней сидим, а они даже не говорят, за что нас упрятали. Из всех наших следователь вызывал только батюшку Симеона.

– Засудят меня, стало быть, за Апокалипсис, – сообщает нам батюшка, вернувшись.

– Как это?

– Во время проповеди я однажды говорил из Иоанна Богослова, что «Христос придет и низвергнет врага». Вот за это.

Между прочим, даже до следствия, я твердо решил про себя, что не стану ни как оправдываться. И сразу словно гора с плеч свалилась: больше не надо мучить себя мыслями, и так и сяк придумывать, как бы исхитриться и выпутаться. Все эти хитрости только беса повеселить, который сам хитрец непревзойденный, и уж как-нибудь в конце концов перехитрит человека.

Наконец и меня выкрикивают к следователю. Вскакиваю, иду за конвойным. Следователь плотный деревенский мужичок, чуб паклей, шея брита, ясный взгляд. Сразу понимаю, что никаких особых обвинений мне предъявить у него нету. Только монашество да религиозность.

– Ну, – говорит он хмуро, – рассказывай всё.

– А нечего рассказывать, – отвечаю.

– Это ты брось, твою мать, – настаивает он. – Будешь сотрудничать со следствием, выйдешь на свободу. Вот, ты, твою мать, еще совсем мальчишка. Ты мне нравишься. Говорят, ты в музее есть, с тебя, твою мать, картины пишут. А так погубишь себя. Зачем?.. Вот что, давай снимай-ка свой крест, клади вот сюда на стол и бросай этих монахов. Договорились?

Я вижу, что он нисколько не шутит. Простодушный, всё на лице написано. Матерится через слово, очень грязно, бессмысленно.

Неожиданно для себя самого, из жалости, что ли, вдруг встаю и осеняю его крестным знамением. Что с ним делается! От ярости его аж перекашивает, трясется весь, словно припадочный или одержимый бесом. Даже беленькая пена на губах появляется. Я спокойно жду, когда он немного придет в себя и тогда говорю:

– Нет, не буду отрекаться от Бога. У меня ведь ни жены, ни детей, никто не пострадает из-за моих религиозных убеждения. Я готов пострадать за Христа, даже до смерти. И крест ни за что не сниму с себя.

– Вот дурень-то, твою мать! – бормочет он. – Дурак одно слово!

– Может и так…

Тогда за меня решают взяться по-другому. Отводят и сажают в одиночку. А ночью вталкивают в камеру молодую цыганку. Она болтает всякую чушь и всё норовит хватать меня руками. Но, отвернувшись, я молча молюсь. Какой уж там сон… Однако перед рассветом начинаю клевать носом. Только забылся, как чувствую, она уж осторожно шарит в складках моей рясы. Моментально вскакиваю, крещусь от греха, и поднимаю руку, чтобы и ее перекрестить. А она, бедняжка, подумав, что я хочу отвесить ей оплеуху, вся съеживается, ныряет от страха к полу, как собачонка, привыкшая к пинкам. Ужасно жаль ее, даже слезы выступают.

– Ах, ты ж, бедняжка, – говорю.

В общем, усаживаемся вместе на скамейку и рыдаем. Потом, расчувствовавшись, цыганка шепотом обещает, что как только выйдет на волю, так первым делом побежит в храм.

– Ну, может, и не побежишь вовсе, – качаю головой я, – но всё ж постарайся, милая!

Сколько времени прошло, что-то затрудняюсь определить… До чего же чудно: я в узилище всего ничего, а уже совсем потерял чувство времени. Чудно и другое: мое заточение вдруг ужасно напомнило мне, как в детстве я сидел вдвоем с дедушкой в глухой лесной избушке. Конечно, с той разницей, что тогда я переносил заточение по своей воле, да и если уж совсем невмоготу от скуки и тоски, мог в любой момент убежать оттуда… Впрочем, теперь Господь сподобил меня такой горячей молитве, что я забываю буквально обо всем на свете – и о том, что в тюрьме, и о тоске-унынии… Да и воспоминания о дорогом дедушке – в высшей степени утешительны.

Что ж, рано или поздно всё как-нибудь решится. Вот, меня приводят к судье, а тот говорит, какой я злодей, какие преступления совершал. По-другому и не скажешь. Во-первых, подтвердились все обвинения. А именно, доказано, что я из бывших князей (несусветная чушь!), в общем, из этих, из бывших «благородных» (почему бы и нет? Только почему «бывших»? ), что я решил отдать жизнь за Христа (совершенная правда!), так как завербован матерыми церковниками-контрреволюционерами (чушь!), которые ненавидят советскую власть и всё, что она делает (правда!). Будучи в Красной Армии, даже нося военную форму, посещал храм, принимал участие в богослужениях, читал Евангелие (тоже совершенная правда). Кроме того, прилежно занимался богословским самообразованием (ах, если бы так!), посещал с этой целью нелегальную духовную академию (неправда!). То есть фактически являюсь молодым членом подпольной монархической организации (неправда!), созданной группой церковных старцев из ликвидированных монастырей, имеющей целью создание подпольных контрреволюционных братств и сестричеств и продолжение религиозной агитации и пропаганды, посредством распространения среди населения слухах о религиозных гонениях и преследованиях со стороны Советской власти, а также о убийствах и пытках в исправительно-трудовых лагерях (неправда! неправда! неправда!) … Ну, что касается гонений и преследований, то это совершенная правда.

Всё это изложено слово-в-слово в моих признательных показаниях, отпечатанных на машинке, которые положили передо мной, и мне осталось лишь поставить свою подпись.

Как странно, правда и ложь смешаны здесь таким невообразимым образом, что отделить одно от другого просто невозможно. Как бы то ни было, подпись свою ставить я, конечно, наотрез отказываюсь.

Ну вот, был суд, и я и осужденный. Отправляют меня в какой-то далекий лагерь, всего на пять лет. От этого пребываю в восторженном состоянии, обнимаю отца Симеона и шепчу:

– Как хорошо-то! Я как будто у самых врат Рая!

Но батюшка не приемлет такой моей восторженности.

– Не врата это никакие, а только твоя гордыня, милый. До врат тебе еще далеко, чадо…

Осень так и сияет золотом, повсюду златые горы, охапки облетевших листьев, солнышко смеется. И на сердце так же весело. Погода бесподобная, теплынь и нежность в воздухе чудесные. Жаль только, что смотреть на эту Божью благодать приходится через решетку тюремного вагона, в котором я трясусь вместе другими государственными преступниками. Куда нас везут – один Господь только и ведает.

Увы, уже на третий день пути погода ужасно портится. С ночи дождик падает беспросветный, льдистый. Теперь трясемся в вагоне еще и от холода. И настроение сразу как-то упало. На больших станциях и полустанках вагон то и дело отцепляют от состава, загоняют на запасной путь, где дожидаемся многими часами, или даже днями, пока снова подцепят и погонят дальше. К тому же подсаживают по пути всё новых и новых осужденных, есть и бандитские элементы, притесняют всех остальных ужасно.

На одной из станций, прижавшись лицом к решетке, вижу у насыпи маленькую девочку, лет пять или шести. Охранник шикает на нее:

– Пошла, пошла отсюда!

Но она не уходит, пищит:

– Ну пожалуйста, дяденька, скажите, где папочка?

– Пошла! Не положено разговаривать!
<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 31 >>
На страницу:
16 из 31