Между началом войны и настроениями июльско-августовских дней столь большая дистанция, что перерешение вопроса в данном случае не может служить показателем бесхарактерности монарха, легко поддающегося закулисным влияниям («объясняли это влиянием Императрицы и Распутина», – свидетельствовал Щербатов). Сказал ли Государь в действительности так определенно, как значится в показаниях Щербатова, мы в точности, конечно, не знаем[52 - Надо иметь в виду, что революционное время наложило определенный отпечаток на показания Щербатова, в силу чего между ними и записью Яхонтова, насколько она воспроизводит слова министра в заседании Совета, получается разноречие.]. Некоторая скрытность была свойственна этому человеку, избегавшему противодействия. Он действительно знал, что в этом вопросе противодействие будет особливо упорно. Очевидно, внутреннее решение было принято гораздо раньше, чем оно выявилось наружу. В июле Государь был в Царском Селе, и в нашем распоряжении нет того первостепенной важности источника для определения психологических мотивов его действий, каким является переписка с женой. В дни принятия окончательного решения Распутин был в отсутствии – это подчеркивал в Совете министров кн. Щербатов. Лишь post factum «наш Друг» благословил совершившееся, очевидно, вызванный в последний момент, когда у Царя, под влиянием окружавшей оппозиции, проявились колебания, или А. Ф. боялась этих колебаний. Тогдашняя молва (запись Ан. Вл.) говорила, что Распутин «в пьяном виде публично похвалялся, что прогнал Николашку»[53 - См. ниже заявление Самарина в Совете министров: хуже, что в полемике с Гурко ее поддержал историк Милюков, сославшись на позднейшую документацию («как теперь известно»). Эту ходячую версию естественно воспринял такой поверхностный исследователь российской предреволюционной современности, каким является немецкий писатель-историк Ф. Мюллер.].
Из слов Щербатова в Чр. Сл. Ком. приходится заключить, что министры предвидели возможность такого выхода. Относились ли они к нему принципиально так явно отрицательно, как это оказалось на деле? На вопрос председателя Чр. Сл. Ком.: «Что вас заставило выступить в пользу оставления верховного командования за вел. кн. Н. Н.» Щербатов сказал: «Мы полагали, что Государь лично, не обладая никакими способностями военными, …ничего не внесет полезного в смысле военном, но внесет в Ставку все те отрицательные стороны, которые всегда Двор приносит в военную среду. Затем пребывание Государя в Ставке технически делало невозможным правильное управление страной… внесет такую безалаберщину и такой беспорядок, от которых будет несомненно большой ущерб… А затем, отдавали себе отчет, что оставление Императрицы здесь могло грозить стремлением в той или иной форме если не регентствовать, то близко к этому, что во всех отношениях было крайне опасно». Мы увидим, что и Сазонов в воспоминаниях выдвигает опасение закулисных влияний вокруг Царицы в случае отъезда Императора в Ставку, о чем он пытался намекнуть в личной беседе с Николаем II. Поливанов в показаниях, рассказывая о попытке своей отговорить Царя от стремления встать во главе армии, говорил, что он не мог высказать «внутренней причины» своих возражений и поэтому указывал на трудность совместить должности правителя и верховного командования и на опасность оставления страны без руководства. Истинная же причина заключалась в полной неспособности Царя к военному делу: «Он разумел внешнюю декоративную сторону… стратегические соображения ему были довольно чужды». (Интимная царская переписка не дает материала для такого суждения – скорее впечатление противоположное. Но, по-видимому, у Царя и не являлась мысль, что он сам будет направлять стратегию – командование в его глазах приобретало символическое значение, усиленно подчеркиваемое А. Ф.)
Те соображения, которые выдвигали опрошенные впоследствии министры, совершенно ускользнули от внимания записывавшего прения в Совете министров в часы, когда приходилось непосредственно реагировать на решение Царя. В их суждениях доминировал один мотив: «Опасность вступления главы государства в командование в момент деморализации и упадка духа армии, являющихся следствием постоянных неудач и длительного отступления». Процитированные слова принадлежат Поливанову. «Зная подозрительность Государя и присущее ему упорство в принятых решениях личного характера, я пытался, – передавал 6 августа Поливанов о своей беседе с Царем, – с величайшей осторожностью отговаривать, умолять хотя бы отсрочки приведения этого решения в исполнение… Я не счел себя вправе умолчать о возможных последствиях во внутренней жизни страны, если личное предводительствование Царя не изменит в благоприятную сторону положения на фронте и не остановит продвижения неприятеля внутрь страны; при этом я доложил, что по состоянию наших сил нет надежды добиться хотя бы частных успехов, а тем более трудно надеяться на приостановку победоносного шествия немцев. Подумать жутко, какое впечатление произведет на страну, если Государю Императору пришлось бы от своего имени отдать приказ об эвакуации Петрограда или, не дай Бог, Москвы. Е. В. внимательно прослушал меня и ответил, что все это им взвешено, что он сознает тяжесть момента, и что тем не менее решение его неизменно». После Поливанова выступил Щербатов: «До меня за последнее время доходили слухи об интригах в Ц. С. против Великого Князя, и я подозревал, что это может кончиться вступлением Государя в верховное командование. Но я никак не думал, что этот удар разрешится именно теперь, в самый неблагоприятный момент для решения». Щербатов указывал, что в военных неудачах и в тыловой разрухе «во многом винят самого Государя». «Если Е. В. отправится на фронт, как можно будет обеспечить ему охрану среди происходящего там столкновения… Как оберегать Государя от тысяч бродящих… дезертиров, голодных, обозленных людей… А царская семья? Я не могу поручиться за безопасность Царского Села… Кучка предприимчивых злоумышленников может проникнуть, и ослабленный отъездом личной охраны Государя гарнизон окажется в тяжелом положении. Возможность же подобных попыток далеко не исключена при современных подозрительных настроениях и искании виновников переживаемых несчастий…» Вмешивается Горемыкин: «Е. В. уже несколько дней тому назад предупредил меня о принятом им решении. Когда я в прошлых заседаниях во время суждений о взаимоотношениях между военными и гражданскими властями предупреждал вас о необходимости с чрезвычайной осторожностью касаться перед Государем вопроса о Ставке, я имел в виду именно опасность ускорения этого решения». Сазонов перебивает: «Как же вы могли скрыть от своих коллег по кабинету эту опасность? Ведь дело затрагивает такие интересы, от которых зависит судьба России. Если бы вы сказали нам откровенно, мы нашли бы, вероятно, способы противодействовать решению Государя, которое я не могу назвать иначе, как пагубным». Горемыкин: «Я не считал для себя возможным разглашать то, что Государь повелел мне хранить в тайне. Если я сейчас говорю об этом, то лишь потому, что военный министр нашел возможным нарушить эту тайну и предать ее огласке без соизволения Е. В.[54 - В показаниях Поливанова значится, что Царь разрешил ему сообщить только председателю Совета.]. Я человек старой школы, для меня высочайшее повеление закон… Когда на фронте почти катастрофа, Е. В. считает священной обязанностью русского царя быть среди войск и с ними либо победить, либо погибнуть. При таких чисто мистических настроениях вы никакими доводами не уговорите Государя отказаться от задуманного им шага… в данном решении не играют никакой роли ни интриги, ни чьи-либо влияния. Я также… прилагал все усилия, чтобы удержать Е. В. от окончательного решения, и просил его отложить до более благоприятной обстановки. Я тоже нахожу принятие Государем командования весьма рискованным… но он, отлично понимая этот риск, тем не менее не хочет отказаться от своей мысли о царственном долге. Остается склониться перед волею нашего Царя и помогать ему». Сазонов: «…бывают обстоятельства, когда обязанность верноподданных настаивать перед Царем во имя общегосударственных интересов… Надо еще учитывать и то, что увольнение Вел. кн. произведет крайне неблагоприятное впечатление на наших союзников… нельзя скрывать…, что за границей мало верят в твердость характера Государя и боятся окружающих его влияний. Вообще все это настолько ужасно, что у меня какой-то хаос в голове делается. В какую бездну толкается Россия». Кривошеин: «Я давно подозревал возможность заявления Государем желания встать непосредственно во главе армии – это вполне соответствует его душевному складу и мистическому пониманию своего царского призвания. Но я был далек от мысли, что этот вопрос может выдвинуться именно в настоящий абсолютно неподходящий момент, и что облеченное до сих пор монаршим доверием правительство будет поставлено лицом к лицу с предрешенным актом такой величайшей исторической важности… Ставится ребром судьба России и всего мира. Надо протестовать, умолять, настаивать, просить… чтобы удержать Е. В. от бесповоротного шага. Мы должны объяснить, что ставится вопрос о судьбе династии, о самом троне, наносится удар монархической идее, в которой сила и вся будущность России. Народ давно уже со времен Ходынки и японской кампании считает Государя царем несчастливым, незадачливым… Напротив, популярность Вел. кн. еще крепка, и он является лозунгом, вокруг которого объединяются последние надежды. Армия тоже, возмущаясь командирами и штабами, считает Н. Н. своим истинным вождем. И вдруг – смена верховного главнокомандования. Какое безотрадное впечатление и в обществе, и в народных массах, и в войсках…» Щербатов: «Не может быть сомнения в том, что решение Государя будет истолковано, как результат влияния пресловутого Распутина. Революционная и антиправительственная агитация не пропустит удобного случая…» Харитонов: «У меня напрашивается сомнение, как отнесется к его устранению сам Вел. Князь. Человек он нервный, впечатлительный, болезненно самолюбивый… В Ставке…, несомненно, возможны попытки склонить Е. В. на какие-нибудь решительные шаги». Поливанов «молча развел руками и пожал плечами» – значится в записи Яхонтова. Кривошеин, Сазонов, Барк в один голос утверждают, что со стороны Вел. Князя «не может быть никакой опасности неповиновения», что эти соображения должны быть «совершенно исключены» и что не следует «запугивать несуществующими опасениями и возбуждать давно уже недобрые чувства его (Царя) в отношении Вел. Князя» – «подобный аргумент способен только разжечь пожар». Горемыкин против коллективного выступления: «Оно не только не принесет никакой пользы, но, напротив, повредит. Вы знаете характер Государя и какое впечатление на него производят подобные демонстрации. К тому же… решение его непоколебимо. Никакие влияния тут не при чем. Все толки об этом – вздор…» Призыв Горемыкина – отмечает запись – «не производит особого впечатления, пройдя малозамеченным». Принято было решение: просить военного министра доложить Государю мнение Совета министров и умолять или о пересмотре принятого решения, или хотя бы об отсрочке приведения его в исполнение до наступления более благоприятных обстоятельств. Разъехались министры «в большом возбуждении»: общее настроение, – «как Государь мог принять без совещания с правительством решение, столь глубоко затрагивающее всю государственную жизнь… Значит к. Совету нет доверия».
* * *
Через два дня, в заседании Совета 9 августа, Горемыкин сообщил, что доклад военного министра не повлиял на решение Царя и что оно остается «неизменным»: «В настоящую минуту военный министр находится в Ставке, куда он послан… с поручением сговориться о порядке осуществления сдачи командования[55 - В воспоминаниях Поливанов упомянул о совершенно удивительном, почти трогательном эпизоде, который прекрасно характеризует «цинично-безразличного», внешне сохранявшего спокойствие Горемыкина, в действительности переживавшего в этот момент глубокое волнение; перед отъездом в Ставку для выполнения порученной трудной миссии Поливанов посетил председателя Совета: «Старик повторил свое мнение: “что же тут делать” и при прощании благословил меня и неожиданно, растрогавшись, чмокнул меня в руку, чем привел меня в глубокое смущение, заставившее меня поцеловать его лоб».].
На следующий день снова собрался Совет. Вначале настроение было «более спокойно». У Царя возникла мысль пока остаться в Петербурге и здесь обосновать Ставку. Члены Совета находили такую комбинацию «более успокоительной». Совет занялся выработкой формы, в которую надлежало облечь совершившуюся перемену: «позолотить пилюлю», которая преподносилась вел. кн. Настроение изменилось под влиянием выступления Самарина, отсутствовавшего на предшествовавших заседаниях. Он ждал «грозных последствий» от перемены верховного командования. «Повсюду в России настроения до крайности напряжены… Достаточно одной искры, чтобы вспыхнул пожар… вступление Государя Императора в предводительство армией явится уже не искрой, а целой свечой, брошенной в пороховой погреб. Во всех слоях населения, не исключая деревни, думские речи произвели страшное впечатление и глубоко повлияли на отношение к власти. Революционная агитация работает… И вдруг в такую минуту громко прокатится по всей России весть об устранении единственного лица, с которым связаны чаяния победы, о выступлении на войну самого Царя, о котором в народе сложилось… убеждение, что его преследуют несчастья во всех начинаниях». Правительство должно было, по мнению Самарина, в полном составе протестовать перед Царем; раз это не было сделано, то Самарин считал своим долгом лично высказать носителю верховной власти свой взгляд. Харитонов: «Все дело в том, что решение было принято тайно от Совета Министров». Самарин: «…Надо было… на коленях умолять Государя не губить своего престола и России…» Сазонов: «Мы не менее горячо, чем вы… желали отговорить Государя от пагубного решения, но в России даже ответственные министры не имеют права голоса». Самарин: «Если членов правительства не хотят даже выслушать, то как они могут нести свою службу и делать государево дело». Горемыкин: «…Наша беседа может завести так далеко, что и выхода не будет…» Комментатор протокола пишет: «Температура повышается, споры и возражения принимают необычайный для Совета Министров тон». «Неуявися, что будет, – заключил госуд. контролер, – хороший моментик… для смены командования. Столица под угрозой (обсуждался вопрос о частичной эвакуации Петербурга – вывоза музейных ценностей), Дума сорвалась с цепи и кусает всех направо и налево, повсюду волнения и беспорядки. Царь не доверяет своим министрам…»
В заседании 11 августа Сазонов сообщил о выполнении миссии по поводу рескрипта вел. кн., к чему Царь отнесся очень сочувственно: «чудесная мысль, скорее за работу». Сообщение Сазонова встречено было в Совете с «чувством известного удовлетворения, так как участие в редакции рескрипта открывало возможность до некоторой степени сгладить углы и смягчить впечатление». Лишь Самарин заявил, что считает «составление проекта излишним», так как, участвуя в этом деле, Совет «дает свою санкцию смене командования». Сазонов передал, что он довел до сведения Царя о всех тех сомнениях, которые были высказаны в Совете – и о военной неудаче, и о брожении в массах, и о думских речах, и о репутации Н. Н. («в глазах народа – он Русский Витязь, который за Русскую Землю борется с поганым идолищем»), на что Царь «сухо» ответил: «Все это мне известно».
В воспоминаниях Сазонов говорит, что он «неоднократно» убеждал Царя в разговорах, происходивших «с глаза на глаз» во время своих личных докладов. По-видимому, в воспоминаниях сильно обобщен тот доклад, который делал министр ин. д. 11 августа. Но полное недоумение вызывает запись, сделанная вел. кн. Андр. Вл. в дневнике на другой день после всеподданнейшего доклада Сазонова. Позиция министра ин. д. становится несколько загадочной. 12 августа в Царском Селе у вел. кн. Марии Павловны (старшей) обедал Сазонов. Он рассказывал о тех «невероятных вещах», которые «позволяет себе» нач. штаба верховного главнокомандующег,о и в заключение заметил: «К счастью, всему этому будет положен скоро конец. Государь сам вступает в командование армией». «Сазонов высказал при этом некоторое опасение, – записывает Андр. Вл., – что всякая неудача падет на Государя и даст повод его критиковать. Ввиду этого ему хотелось знать мнение Бориса, какое впечатление это произведет на войска. Борис высказался весьма категорично, что это “произведет… огромный эффект на армию и… будет встречено с большим энтузиазмом”. Уход Н. Н. пройдет совершенно незамеченным… Сазонов должен был согласиться, что… продолжаться такое положение (двоевластие) не могло, и положить конец этому можно лишь принятием Государем лично командования… К концу разговора Сазонов согласился с нами, что решение Государя правильное. Он колебался раньше потому, что в думских сферах это решение было встречено с большим опасением. Да и сам военный министр Поливанов был против этого… Нас всех очень заинтересовал вопрос, кто надоумил Государя принять такое решение. Сазонов уверял… что Императрица настаивала на этом». «Если это правда, – замечает автор дневника, – то следует признать, что она поступила правильно, благоразумно и в высшей степени государственно…»
Что же это со стороны Сазонова? – дипломатическое двурушничество, хитроумная тактика? Об изменении принципиальной позиции говорить, как мы увидим дальше, не приходится. Можно, конечно, допустить, что автор дневника до некоторой степени сконцентрировал осторожные и, быть может, уклончивые замечания собеседника применительно к собственным взглядам – и все-таки недоумение остается…
Запись Яхонтова о заседании 11 августа отмечает вызов с заседания Кривошеина, с которым пожелал переговорить «по важному делу» прибывший председатель Гос. Думы. Вернувшись, Кривошеин сообщил, что Родзянко «обрушился на него с укорами по поводу бездеятельности правительства ввиду предстоящей отставки Вел. Князя». Встретив Родзянко с «плохо скрываемой злой усмешкой» (характеристика самого Родзянко) и словами: «Вы, вероятно, приехали, чтобы председательствовать над нами», Кривошеин направил председателя Думы к «главе правительства». Последний доложил Совету, что председатель Думы взял на себя «неподходящую роль какого-то суперарбитра» и побывал уже в Царском Селе, чтобы заявить о «недопустимости» такой перемены: «На слова Государя о безвозвратности принятого решения Родзянко… ответил, что нет безвозвратных решений, когда вопрос идет о будущности России и династии… что Царь… последняя ставка, что армии положат оружие, что в стране неминуем взрыв негодования и т.д.» Он прибыл сюда с требованием от правительства решительных действий против царского решения, вплоть до угрозы коллективной отставки. Я ему сказал, что правительство делает в данном вопросе все, что ему подсказывает совесть и сознание долга, и что в подобных советах мы не нуждаемся. На это Родзянко резко воскликнул: «Я начинаю верить тем, кто говорит, что у России нет правительства», и с совершенно сумасшедшим видом бросился к выходу…»
В заседании 12 августа вернувшийся из Могилева военный министр доложил, что вел. кн. «боялся худшего» и принял его, «как вестника милости необычайной», ни о какой возможности сопротивления или неповиновения не может быть и речи… Вел. кн. очень понравилась комбинация с назначением его на Кавказ, в котором он видит вполне почетный для себя выход[56 - Кудашев писал Сазонову, что его удивил «веселый» вид вел. кн.]. «О результатах посещения Могилева мною доложено Е. И. В. Мне выражена благодарность (за хорошее выполнение поручения Царь обнял и поцеловал Поливанова) и повелено написать Вел. кн., что смена командования откладывается вплоть до выяснения положения на фронте, и что пока все остается в Ставке по-старому. Вообще должен сказать, что последнее посещение Ц. С. произвело на меня такое впечатление, что там интерес к вопросу о личном предводительстве армией значительно ослабел… Явление во всяком случае симптоматическое, если только под ним не скрывается чего-либо еще более неожиданного…» Горемыкин: «…выходит, что все устраивается к лучшему и что многие из высказывавшихся в Совете министров опасений отпадают. Слава Богу! Будем ждать, что и дальше все постепенно образуется». Харитонов: «…в перемену царскосельских настроений мне что-то не особенно верится. Завтра может быть принято совсем обратное решение… К этому нам не привыкать». Щербатов: «Надо воспользоваться благоприятными настроениями, чтобы отвернуть внимание Е. В. в другую сторону». Министр вн. д. излагает предположение, высказанное членом Думы Савичем, о необходимости в целях «обороны» объединить дело снабжения и привлечь к работе в тылу все живые силы страны. Эту задачу объединения и может активно взять в свои руки Царь – такое выступление произвело бы «отличное впечатление», так как в массах держится убеждение, что корень наших несчастий не на фронте, а в тылу. Одновременно Царь мог бы заняться «формированием новой армии, с которой он в удобный момент и выступил бы на поле брани». При некоторой оттяжке может наступить такое положение, при котором вступление Государя в верховное командование может оказаться допустимым, тем более что «доверие в массах к Вел. кн. начало заметно падать в силу непрекращающихся военных неудач». Другие возражают против такого плана, не лишенного «внешней красоты», но по существу превращающего монарха в какого-то «верховного интенданта» и делающего Царя объектом пропаганды и легкого дискредитирования монархического принципа.
На принципиальной логически последовательной позиции остается только Самарин, который «категорически» протестует против политики оттяжек: «Государь Император ни при каких обстоятельствах не может становиться во главе армии, ибо он наше последнее слово, а в глазах народа Царь несчастливый… Подобный шаг будет огромным, если не смертельным для династии и для России риском. Не отсрочек и оттяжек нам надо искать, а всем вместе идти к Е. В. и исчерпать все средства к убеждению в необходимости отказаться раз навсегда от решения быть главнокомандующим». Сазонов держится такого же взгляда, но думает, «что сейчас, когда в Ц. С. температура упала, не следует ее подогревать… представлениями и ходатайствами. Опасно вызывать упорство. Mы знаем, к каким это приводило результатам. Лучше принять пока тактику молчания, действуя исподволь, косвенным путем. Так скорее можно добиться цели».
Одним из таких обходных путей намечался созыв исключительного военного совета с участием вел. кн. Н. Н. и правительства. «Настроение бодрое… без нервности последних дней», – заключает Яхонтов свои записи. «Какая в Совете Министров кислятина», – сказал Горемыкин управляющему делами Ладыженскому по окончании одного из предшествующих заседаний.
16-го в Совете тянется та же волынка. Яхонтов свою предшествующую запись окончил замечанием: «Не понимаю, чего добивается Поливанов. Он всех науськивает и против вел. кн., и против принятия командования Государем, и против Ивана Лонгиновича» (Горемыкина). В заседании 16-го военный министр сообщил, что он получил «знаменательное и чреватое последствиями» письмо от Н. Н. Он просит ускорить его перемещение на Кавказ, так как его «авторитет в войсках подорван» и он не считает себя «нравственно вправе командовать». «Все написано крайне нервно, сбивчиво и чувствуется постороннее влияние, – комментирует Поливанов. – В Ставке с каждым днем усиливается беспорядок… никто ничего не хочет делать… получается впечатление положения, могущего быть определенным словом забастовка… в виду событий на фронте все это может обернуться трагически»[57 - Янушкевич и Данилов «ничего не делают», с своей стороны отмечает Кудашев в письме Сазонову.]. Для того чтобы побороть «расслабленные настроения» Ставки, надо немедленно «убрать» Янушкевича и послать на его место Алексеева. Если и великий князь сочтет нужным покинуть Ставку, то вопрос «разрешится весьма удачно». Алексеев будет «всем распоряжаться, пока не разрешится, будет ли Государь в Ставке или чаша сия минует».
Кривошеина письмо Н. Н. «приводит в содрогание». Он не ожидал «такой недостойной выходки от Е. В., как бы ни были тяжелы личные переживания, он не имеет права бросать армию на произвол судьбы», но предложения военного министра Кривошеин считает «великолепной комбинацией». Самарин пользуется случаем еще раз повторить, что «уход Вел. кн. – начало гибели всего». Если Совет не согласится «всем вместе умолять Государя Императора отказаться от своего пагубного решения», то он сочтет своим «нравственным и верноподданническим долгом протестовать лично». «Надо идти с открытым забралом, говорить правду в глаза… за последнее время усиленно возобновились толки о скрытых влияниях, которые будто бы сыграли решающую роль в вопросе о командовании… Надо положить решительными действиями предел распространению толков, подрывающих монархический принцип гораздо сильнее, чем всякие революционные выступления». Харитонов, Поливанов, Щербатов думают, что «теперь уже поздно»; если даже Царь пойдет на уступки, Н. Н. не согласится оставаться в Ставке. Горемыкин: «Я неоднократно говорил, что решение Государя бесповоротно… Вместо того, чтобы изматывать нашими ходатайствами нервы Государя… наш долг сплотиться вокруг Царя и помогать ему. Что касается вопроса о влияниях, то это вторжение в сферу, нам не подлежащую». Самарин: «Нет, это вопрос не личный, а всей России и Монархии. Само лицо, слухи о влиянии которого болезненно волнуют всех верноподданных, имеет смелость открыто говорить, что оно убрало Вел. Князя…» Шаховской: «Я с самого начала был против перемены командования… но сейчас… уже поздно перерешать… Отказ от принятого решения будет истолкован как признак слабости и боязни… Нельзя при современных настроениях сменять Вел. кн. простым генералом. И в армии и в народе это может вызвать опасное неудовольствие». Кривошеин: «Категорически не согласен с мнением Шаховского. С Вел. кн., по-видимому, уже кончено, и к его уходу начали привыкать. Да и популярность его… значительно упала не только у военных, но и среди мирного населения, возмущенного наплывом беженцев и бесконечными наборами в то время, когда повсюду гуляют сотни тысяч бездельников в серых шинелях. Назначение Алексеева будет переходной… мерою, пока Государь будет занят в тылу подготовкой новой армии, с которой Е. В. и выступит на поле брани, когда наступит… соответствующая обстановка». Сазонов: «В таком смысле и следовало бы довести до сведения Государя взгляд Совета министров… Пусть Алексеев будет козлом отпущения за ошибки прошлого и постарается их исправить. Когда он все… поставит на прочные рельсы, тогда, может быть, настанет момент для выступления Русского Царя». Беседа завершается, как значится в яхонтовской записи, решением: «Военному министру переговорить с Государем и попытаться склонить его на предоставление Алексееву выполнить благодарную задачу козлища отпущения за янушкевичевские грехи».
4. «Страшная минута» и Совет министров
Некоторое спокойствие, которое наступило в Совете после принятия решения и достаточно образно формулированное в протокольных записях, было нарушено 18 августа сообщением министра вн. д. о настроении в Москве – «самом боевом под патриотическим флагом». По дошедшим до Щербатова сведениям на квартире члена Думы известного промышленника Коновалова состоялось секретное заседание «так называемых общественных деятелей». «Собравшимися единогласно признано необходимым использовать благоприятно складывающуюся обстановку для предъявления требования об образовании правительства, пользующегося доверием страны и полнотою власти». «Коноваловский съезд весьма чреват событиями», – признавал министр вн. д. По записи Яхонтова значится: «Опять охватывает чувство бессилия перед надвигающейся грозой». «Нервность сильная… Перебегают с одного вопроса на другой… Не хватает сил записывать протокольно несколько часов… Записываю только, чтобы оставить след в истории… Если судить о положении дел по разговорам в Совете, то вместо писания истории скоро придется повеситься на фонаре».
События не заставили себя ждать. На другой день Щербатов доложил о разраставшемся возбуждении в Москве в связи с «коноваловским съездом». Непосредственным отзвуком этого съезда явилось постановление московской городской Думы об облеченном доверием страны правительстве, о приветствии вел. кн. Верховного Главнокомандующего и о высочайшей аудиенции представителям московского городского самоуправления. Председатель Совета, признавая вопрос «щекотливым», считал, что «самое простое не отвечать всем этим болтунам и не обращать на них внимания». Поливанов, Сазонов, Самарин и др. не согласны с таким «упрощенным решением вопроса величайшей политической важности» и полагали, что «московские события» настоятельно требуют «во что бы то ни стало отложить вопрос о командовании». Надо, чтобы «по внешности оставалось по-старому». «Было бы ошибочным, – говорил Самарин, – рассматривать его (постановление Думы) как простой политический выпад против существующего правительства («и дерзко революционным»). Оно подсказано тревогой за судьбы государства, и выражение этой тревоги – подтверждение глубокого доверия к Вел. Князю».
Кривошеин ставит вопрос шире: в каком положении окажется правительство, когда вся «организованная общественность будет во всеуслышание требовать власти, обеспеченной доверием страны?» «Надо заранее найти выход… Надо откровенно сказать Государю, который не сознает окружающей обстановки. Мы должны открыть Монарху глаза. Это наш священный долг в историческое время, нами переживаемое. Мы должны сказать, что сложившиеся внутренние условия… допускают только два решения: или сильная военная диктатура… или примирение с общественностью… Наш кабинет общественным ожиданиям не отвечает и должен уступить место другому… Медлить, держаться середины и выжидать событий нельзя. Атмосфера с каждым днем сгущается… Я долго колебался, раньше чем окончательно прийти в такому выводу, но сейчас каждый день равен году, и обстановка меняется с головокружительной быстротой». Кривошеин придумал новый компромисс во избежание подрыва «авторитета Монарха», если последний вынужден будет отказаться от принятого решения: «Царь принимает на себя верховное командование и назначает Вел. кн. своим помощником»[58 - По утверждению Палеолога, компромиссный план исходил от вел. кн. Дм. Павл. и был апробирован Ник. Ник. Это Палеолог услышал в интимной обстановке после обеда у вел. кн. Павла 20 августа непосредственно из уст Дм. Павл., который экстренно прибыл из Ставки, чтобы предупредить Царя о роковых последствиях его шага для династии и России – ведь это будет означать, что в Ставке будет командовать «Императрица и ее камарилья».]. «В случае отказа на наше представление, – заявлял Кривошеин, – мы должны во имя интересов родины заявить ему, что мы не в состоянии больше служить ему по совести…»
Шаховской находит, что формула Кривошеина «исчерпывает вопрос». «Как меньшее из двух зол» эта комбинация приемлема и для Поливанова. Приветствуют такое решение и Самарин[59 - Самарина «особенно беспокоит, какое впечатление произведет на верующих, когда в церквах перестанут поминать в екатеньях вел. кн., о котором все уже год молятся как о Верховном Главнокомандующем».], и Сазонов («мысль о такой комбинации носится в воздухе и производит успокаивающее впечатление»). Горемыкин остается при прежнем своем взгляде, что решение Царя не может быть поколеблено никакими убеждениями, но заявляет, что не станет препятствовать новой попытке воздействовать на Монарха. «Но должен сказать Совету министров, – добавляет председатель, – что в беседе с Государем надо всячески остерегаться говорить об ореоле Вел. кн., как вождя. Это не только не поможет, но, напротив, окончательно обострит вопрос». Постановили ходатайствовать о немедленном собрании Совета министров под председательством Монарха, на котором должен быть обсужден не только вопрос о верховном командовании, но и вопрос о внутренней политике на будущее: «политика твердая или же политика, идущая навстречу общественным пожеланиям» – «золотая середина всех озлобляет».
20 августа Совет министров заседал в Царском Селе. Того, что там происходило, к сожалению, в деталях мы не знаем – Яхонтов не присутствовал на заседании. Мы можем догадываться только по отдельным репликам, занесенным в яхонтовскую запись о собрании на следующий день и по отрывочным воспоминаниям Поливанова. Яхонтовская запись начинается словами Горемыкина, сказанными управляющему делами Ладыженскому: «Вчера ясно обнаружилось, что Государь Император остается правым, а в Совете министров происходит быстрый сдвиг влево вниз по течению». Свои личные впечатления Яхонтов формулировал так: «Судя по настроениям, долгожданное собрание у Царя не оправдало ожиданий большинства Совета». По словам Поливанова, «Государь со скучающим видом отвечал общими фразами: «я увижу», «я об этом подумаю», в заключение… произнес: «Я выслушал ваши соображения и остаюсь при моем решении». Из указания Хвостова видно, что Царь, «как все помнят», вопросы, «выдвинутые на очередь переменой командования, – в том числе и вопрос об организации власти» – отложил до представления Советом министров доклада о «правительственной программе».
Решительный бой 21 августа разгорелся в Совете в связи с обсуждением проекта ответа Царя на ходатайство московской городской Думы: должен ли последовать формальный ответ – «милостивая благодарность» за «верноподданнические чувства», или ответ должен быть «исчерпывающим», т.е. предрешать направление внутренней политики – Россия должна узнать, что ее «ждет в ближайшем будущем». «Полумер я не вижу, – заявил Щербатов. – Надо либо игнорировать общественные пожелания, либо идти им открыто навстречу». «Внутреннее положение страны не допускает сидения между двух стульев…» Сазонов: «Наш долг в критическую минуту, в которую хотят затянуть Россию, откровенно сказать Царю, что при слагающейся обстановке мы не можем управлять страной, что мы бессильны служить по совести, что мы вредны нашей родине». Горемыкин: «Т. е., говоря просто, вы хотите предъявить своему Царю ультиматум». Сазонов: «У нас в России не бывает ультиматумов. Нам доступны только верноподданнические моления… Существо важнее в наступающую страшную минуту… Дело не в ультиматумах, а в том, чтобы пока еще не поздно, сделать последнюю попытку открыть Царю глаза на всю глубину риска для России, предупредить его о смертельной опасности и честно сказать ему, что правительство не может отвечать своему назначению, когда у него нет за собой доверия Государя». Щербатов: «…Надо представить Е. В. письменный доклад и объяснить, что правительство, которое не имеет за собой ни доверия носителя власти, ни армии, ни городов, ни земства, ни дворян, ни купцов, ни рабочих, – не может не только работать, но и даже существовать. Это очевидный абсурд. Мы, сидя здесь, являемся какими-то донкихотами». Шаховской: «Весьма важный вопрос о редакции доклада. Надо всячески избежать в нем такого оттенка, который навел бы на мысль о забастовке. Государь Император вчера произнес это слово».
Горемыкин отказывается допустить, пока он председатель, представление Царю письменного мнения от имени Совета. На возражение Сазонова, что большинство оставляет за собой свободу действий, председатель заявил, что в частные выступления он не находит возможным вмешиваться… Споры обостряются. Горемыкин считает, что агитация, которая идет вокруг удаления вел. кн. и связывается с требованием министерства общественного доверия, т.е. ограничения царской власти, является не чем иным, как стремлением левых кругов использовать имя вел. кн. для дискредитирования Государя Императора. Имя Н. Н. «принято преднамеренно в качестве объединяющего лозунга оппозиции…» Это «политический выпад!..» Самарин, Щербатов, Сазонов оспаривают такое «истолкование общественного движения. Оно не результат интриг, а крик самопомощи, к этому крику и мы должны присоединиться». «И левые и кадеты за свои шкуры дрожат» – пояснил Самарин. – Они боятся революционного взрыва и невозможности продолжать войну… Они боятся, что смена командования вызовет этот взрыв».
«Очевидно, что мы с вами говорим на разных языках, – заявляет министр ин. д. – У большинства из нас вчера, после заседания в Ц. С. создалось тяжелое впечатление о значительном разладе между нами и вами… Мы радикально расходимся в оценке современного положения и средств борьбы с надвигающейся грозою». «Завтра, – напоминает Поливанов, – Государь Император будет открывать и напутствовать Особое Совещание по обороне. Все ждут успокаивающего слова, все сознают, что залог успеха над врагом… лежит в единении всех сил страны. Но как же достигнуть такого единения…, когда огромное большинство не сочувствует ни перемене командования, ни направлению внутренней политики, ни призванному проводить эту политику правительству… Надо попытаться еще раз объяснить Царю…, что спасти положение может только примирительная к обществу политика. Теперешние шаткие плотины не способны предупредить катастрофу». «Не секрет, – добавляет морской министр, – что и армия нам не доверяет и ждет перемен». «Да и армия перестала быть армией, а превратилась в вооруженный народ», – вставляет Игнатьев. Горемыкин: «Сущность нашей беседы сводится к тому, что моя точка зрения архаична и вредна для дела. Сделайте величайшее одолжение – убедите Е. И. В., чтобы меня убрать… («Я неоднократно просил Государя Императора, – указывал раньше Горемыкин, по собственному выражению, вытащенный из «нафталина», – перенести ответственность с моих старых на более молодые плечи»). Но от своего понимания долга служения своему Царю – Помазаннику Божьему, я отступить не могу. Поздно мне на пороге могилы менять свои убеждения»[60 - Происходившие в Совете прения о «существе и объеме власти Монарха» и «о верноподданническом долге» чрезвычайно ярко показывают, почему «старик» своим «рыцарским» служением Монарху, своей трогательной политической привязанностью был так люб царской чете, несмотря на то что никаких авансов «божьему человеку» не делал (по утверждению Яхонтова, письма Григория – «эту гадость» – он систематически бросал в корзину с сором). «Помазанник Божий», «преемственно несший верховную власть», олицетворяет для Горемыкина «Россию»: Царь и Россия понятия нераздельные, тождественные, – «воля Царя есть воля России». В его понимании существа монархии воля Царя должна исполняться, как «завет Евангелия…» «Здесь корень нашего разномыслия», – отвечал Горемыкин на слова: «мы служим не только Царю, но и России» (Харитонов). «Трудно при современных настроениях доказать совпадение воли России и Царя. Видно как раз обратное явление» (Сазонов). «Государь Император не Господь Бог, он может ошибаться… Нельзя принимать участие в том, где мы видим начало гибели родины. «Если Царь идет во вред России, то я не могу за ним следовать».].
По мнению Щербатова, страна не верит, что Совет министров, ближайшие слуги Царя, в силах противодействовать пагубному шагу: «Мы умоляли устно, попробуем в последний раз умолять письменно. Будущий историк снимет с нас обвинения, которые сейчас сыпятся на нас со всех сторон. А, может быть, письменное изложение произведет на Государя большее впечатление, заставит его задуматься в последнюю минуту». Горемыкин вновь заявляет, что он не препятствует любой форме обращения к Государю, «но к чему приведет ваш письменный доклад? Государь не изменит своего решения и не согласится на отставку почти всего Совета министров, повелит остаться всем на своих постах. Что же дальше?..» Сазонов: «А дальше то, что я буду неустанно повторять Царю – не могу управлять внешней политикой под угрозой внутренней революции». В спор вмешивается Хвостов, молчавший в продолжение словесной дуэли двух поколений монархистов: «Я все время беседы воздерживался от участия в споре о существе и объеме власти Монарха. Для меня этот вопрос разрешен с момента присяги. Предъявление Царю требования об отставке я считаю для себя абсолютно недопустимым. Поэтому ни журнала, ни доклада, ни иной декларации я не подпишу. Возобновление разговора о правительстве преждевременно. Государь еще не сказал своего окончательного решения по этому вопросу. Он отложил его впредь до представления нами программы политики. Наша обязанность немедленно эту программу выработать». Самарин: «В нашей сегодняшней беседе главные линии этой политики намечаются вполне определенно, по мнению большинства… Мы считаем необходимым прислушаться к единодушному голосу страны и избрать из общественных пожеланий то, что приемлемо по существу и не нарушает основ бытия государства. Мы считаем, что перед лицом грозящей родине смертельной опасности нет ни левых, ни правых… и что все объединены в едином стремлении спасти Россию от гибели. Отдельные интриганы и политиканствующие кружки тонут в общем патриотическом порыве. Мы считаем, что на этот порыв надо ответить не установлением диктатуры, а благожелательством». Хвостов: «В правильности такого анализа и заключений я сомневаюсь… Сомневаюсь и по существу. По-моему, политика уступок вообще неправильна, а в военное время недопустима. Предъявляются требования об изменении государственного строя не потому, что это изменение необходимо для организации победы, а потому, что военные неудачи ослабили положение власти, и на нее можно действовать натиском, с ножом к горлу… Политика уступок… всегда влекла страну по наклонной плоскости… Призывы… общественных организаций явно рассчитаны на государственный переворот. В условиях войны такой переворот неизбежно повлечет за собой полное расстройство государственного управления и гибель отечества». Сазонов: «Вы откровенно говорите, что не верите не только всему русскому обществу, но и волею Монарха призванной Гос. Думе. А Гос. Дума отвечает, что она, со своей стороны, не верит нам. Как в таких условиях может действовать государственный механизм? Такое положение невыносимо. Мы и считаем, что выход из него… в создании такого кабинета, в котором не было бы лиц, заведомо не доверяющих законодательным учреждениям, и состав которого был бы способен бороться с пагубными для России тенденциями не только снизу, но и свыше». Горемыкин: «В десятый раз повторяю – молите Государя меня прогнать. Но, поверьте мне, уступками вы ничего не предупредите и ничего не достигнете. Совершенно очевидно, что все партии переворота пользуются военными неудачами для усиления натиска на власть и для ограничения монархической власти». Хвостов: «Что вы ни давайте, все равно г.г. Чхеидзе и Керенские будут недовольны и не перестанут возбуждать общественное раздражение разными подлогами». Сазонов: «Какое нам дело до желаний и понятий всех этих ничтожных Керенских, Чхеидзе и других революционеров. Не о них мы заботимся, а о России, которую толкают в объятия этих господ…»
«На этом моя запись прерывается, – пишет Яхонтов. – Видно, не хватило сил, так как почерк последних строк все более неровный и трудно разбираемый». В тот же вечер 21-го «единомышленные» между собой министры (т.е. весь Совет, за исключением Горемыкина и Хвостова; болевший Рухлов не принимал участия в обмене мыслями последних дней) собрались на квартире у Сазонова для заслушания составленного Самариным проекта письменного обращения к Царю. Он был подписан всеми, за исключением Поливанова и Григоровича, так как было признано, что в «тяжелую минуту войны военный и морской министры не имеют права… рисковать увольнением… по причине политического характера[61 - Совершенно ошибочно свидетели и эксперты в Чр. Сл. Ком. (в том числе Милюков) утверждали, что Поливанов и Григорович не присутствовали на «секретном» заседании («мундир не дозволял») и что письма не подписал и Сазонов. История составления письма показывает, как не точны были часто показания, которые давались в Чр. Сл. Ком. Так, Поливанов утверждал, что письмо Царю было составлено «втайне» от Горемыкина.]. Письмо решено было доставить Царю после заседания в Зимнем Дворце, где на другой день утром должны были собраться представители четырех Особых Совещаний (по обороне, транспорту, продовольствию и топливу – они созданы были при соответствующих министерствах с участием представителей «общественности»).
На собрании 22-го в Зимнем Дворце Царь произнес речь, составленную Кривошеиным. В этой речи было подчеркнуто, что задача по снабжению армии вверена отныне представителям общественных организаций… После царской речи председатель военно-морской комиссии Гос. Думы Шингарев вручил монарху «всеподданнейший доклад» (подписанный всеми членами Комиссии – в числе их был Марков 2-й), в котором представители общественности в день отъезда Николая II в Ставку высказывали все то, что «наболело в русском народе», «от чего кровью обливается наше сердце и что смущает ум». Доклад говорил о «преступной нерадивости» и «разъединении власти», которое привело к «грозным последствиям», – и тем не менее «в самых скорбных и горячих речах» «представителей народа» не раздалось «ни единого слова о заключении мира». «Только непререкаемой царской властью, – заключал доклад, – можно установить согласие между Ставкой Вел. Князя верховного главнокомандующего и правительством. Царь может побудить к напряжению всех усилий огромной и мощной страны, желающей победить ценою всяческих жертв… Только Царь может повелеть, чтобы на ответственные должности выбирались те, кто уже выказал свои доблести в боях, а не люди, часто неспособные вести тяжелое дело войны. Царь может призвать все силы великой России, чтобы создать те непреступные преграды, которые одна за другой будут защищать родину до того предела, где Провидению угодно будет даровать нам окончательную победу над истощенным нашим упорством врагом»[62 - Заслуживает быть отмеченным факт, что на приеме 22-го «неожиданно» для всех незаметно появилась Царица с Наследником, вступившая в беседу с членами Думы и Гос. Совета.].
Как должен был воспринять Николай II доклад с таким усиленным ударением: «только Царь может»? Это было очень далеко от тех страхов, которые рисовали растерявшиеся министры, – несколько позже об этих министрах А. Ф. писала мужу: «Приходится быть лекарством для смущенных умов, подвергающихся действиям городских микробов» (4 сент.). Вывод мог быть только один – решение, принятое Царем, правильно. И потому коллективное письмо министров, прочитанное Императором в вагоне при возвращении в Царское[63 - Письмо, по-видимому, было передано через сопровождавшего военного министра фельдъегерского офицера. Сазонов в воспоминаниях говорит, что он вручил лично письмо обер-гофмейстеру Бенкендорфу, т.е. не скрывал тогда своей инициативы.], не могло оказать никакого воздействия. Дежурный тогда флигель-адъютант Саблин передавал Поливанову, что письмо «произвело впечатление». Очевидно, совсем не то, на которое рассчитывали подписавшие его. Метод «величайшей осторожности» привел к тому, что «историческое» письмо, на которое возлагал надежды Щербатов и которое должно было заставить, по его мнению, Царя серьезно задуматься над вопросом, было составлено не в надлежащих тонах и по внешности и по существу. После того, что говорилось в Совете министров инициаторами коллективного выступления, самаринский текст – «смелое и откровенное обращение» – яркостью не отличался: трагического «совершавшихся событий», тревожного сознания «грозных» предзнаменований в нем не чувствовалось или не чувствовалось в достаточной мере… «Мы опасаемся, что В. И. В. не угодно было склониться на мольбу нашу и, смеем думать, всей верной Вам России, – писали министры про заседание, бывшее накануне под председательством Царя. – Государь, еще раз осмеливаемся Вам высказать, что принятие Вами такого решения грозит, по нашему крайнему разумению, Вам и династии Вашей тяжелыми последствиями… На том же заседании воочию сказалось коренное разномыслие между председателем Совета министров и нами в оценке происходящих внутри страны событий и в установлении образа действий правительства. Такое положение, во всякое время недопустимое, в настоящие дни гибельно. Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине»[64 - Характерно, что Поливанов очень скоро забыл содержание «исторического письма». В показаниях он говорил, что в письме было «два основных положения». Во-первых, чтобы Царь «не связывал себя принятием командования постоянно и неуклонно», во-вторых, – этого «второго» свидетель уже не помнил… Суть его заключалась в том, что «нельзя в военную пору совершенно устраниться от содействия общественных сил». До каких пределов в действительности шла уступка «общественности» у большинства членов кабинета, показывает запись, сделанная в своем дневнике перед заседанием 20 августа в Царском адм. Григоровичем: «Об одном жалею, что во главе правительства не Коковцев, а Горемыкин. Тяжелый старик. Между тем с такими людьми, как Игнатьев, Алексей Хвостов (как видно из записи, этот член Думы стал приглашаться на завтраки к Кривошеину, где собиралась оппозиция Совета министров), а также Наумов и, наконец, Рухлов, – какой прекрасный и деловой кабинет можно было бы создать».].
Вечером 22-го Царь уехал в Ставку, никак не реагировав на полученное письмо. На следующий день после свидания с Горемыкиным А. Ф., передавая больше свои оценки и настроение, писала: «Он возмущен и в ужасе от письма министров… Он не находит слов для описания их поведения и говорил мне, что ему трудно председательствовать, зная, что все против него и его мыслей, но никогда не подумает подать в отставку, так как знает, что ты ему сказал бы, если бы таково было твое желание. Он увидит их завтра и скажет свое мнение относительно этого письма, которое так лживо и неправильно говорит от имени «всей России» и т.д. Я просила его быть как можно энергичнее. Он говорит, что его не удивит, если Щ(ербатов) и Сазонов попросят отставки, хотя они не имеют права это сделать. Сазонов ходит и хнычет (дурак!). Я ему (т.е. Горемыкину) сказала, что убеждена, что союзники вполне оценят твой поступок, с чем он согласился[65 - На обеде у вел. кн. Павла 20 августа, между прочим, присутствовала Вырубова, присланная А. Ф. для того, чтобы узнать мнение французского посла, – тот ответил дипломатически уклончиво. Но совсем неуклончиво реагировала, например, консервативная английская печать, увидевшая в шаге Царя доказательство твердой решимости довести войну до конца. «Дэйли Кроникль» ссылалась на ту мистику, которой окружена царская власть в России, т.е. газета повторила аргументы А. Ф.]. Я посоветовала ему смотреть на все, как на миазмы Спб. и Москвы, где все нуждаются в хорошем проветривании, чтобы взглянуть на все свежими глазами и не слушать сплетен с утра до вечера… Сазонов, оказывается, собирал их всех вчера – дураки! Я ему сказала, что все министры трусы, и он с этим согласен – думает, что Поливанов будет хорошо работать. Бедняга, ему было так больно читать имена, подписавшиеся против него, и я была огорчена за него. Он очень верно сказал, что каждый должен честно высказывать тебе свое мнение, но раз ты высказал свои желания, все должны их исполнять и забыть о своих собственных – они с этим не согласны, не согласен и бедный Сергей (вел. кн. Серг. Мих.). Я старалась его успокоить, и как будто это мне немного удалось. Я старалась доказать ему, что все это в сущности только пустой шум. Он говорит, что в городе настроение бодрое и спокойное после твоей речи и приема – так это и будет. Он находит, что, чем больше ты покажешь свою волю, тем будет лучше, в чем я согласна с ним».
24-го Совет министров вновь затронул вопрос о командовании – он не знал, что в Ставке акт о смещении Н. Н. уже опубликован. Из записи Яхонтова не видно, чтобы этот вопрос косвенно поднял Горемыкин, высказав свое «мнение» по поводу коллективного письма. Официально письмо как бы не существовало. Вопрос о командовании возник попутно с обсуждением перерыва занятий Гос. Думы. Споры, возникшие в связи с этим и поставившие в порядок очередного обсуждения проблему власти и той правительственной программы, которую должен был выработать Совет, мы изложим в другом контексте – там, где придется говорить об изменениях в составе правительства, происшедших после августовского кризиса. В заседании 24-го вопрос о роспуске Думы был поставлен в иную плоскость. Хвостов считал, что с роспуском «нельзя медлить», так как «правильно или нет, но с переменой верховного командования связываются ожидания взрыва беспорядков. Если они действительно возникнут, то тогда трудно будет прибегать к роспуску… Осторожнее поэтому, чтобы принятие Государем Императором командования последовало после прекращения сессии законодательных учреждений». Кривошеин находил, что «опаснее соединять два повода к беспорядкам» – перемену в командовании и роспуск Думы. «Надо обратить внимание Е. В. на это совпадение и просить его отсрочить принятие командования до тех пор, пока не уляжется впечатление от прекращения Думы». Xвocmoв: «Г-н Милюков, как мне передавали, откровенно хвастает, что у него в руках все нити, и что в день смены верховного командования стоит ему только нажать кнопку, чтобы по всей России начались беспорядки». Горемыкин: «Милюков может рассказывать какой ему угодно вздор и чепуху. Я настолько верю в русский народ и в его патриотизм, что не допускаю и мысли, что он ответит своему Царю беспорядками, да еще в военное время». Самарин: «Все это гадательно. Большинство из нас думает иначе… Вопрос о Думе сейчас имеет исключительно острое значение, и его надо разрешить при непосредственном участии Е. В.». Горемыкин: «Снова утруждать Государя вопросом, который им решен окончательно, я считаю недопустимым. Не могу писать ему и об опасности беспорядков, – ибо не разделяю этих опасений. Они раздуваются Милюковым и прочею компанией в целях запугивания…»[66 - «Я знаю, – сказал, между прочим, Горемыкин, – что в некоторых думских кругах выражаются опасения, что народное движение может оказаться сильнее Думы и что отсутствие ее только ускорит взрыв. Там вообще болтают много всякого вздора».]. Щербатов: «Ожидания беспорядков идут не только от Милюкова, а от охранной и жандармской полиции. На почве смены командования и охраны Думы от покушений бюрократии развивается напряженная пропаганда во внутренних гарнизонах и в лазаретах. В моем ведомстве ежедневно получаются донесения о том, что через два-три дня после роспуска Думы неминуем взрыв повсеместных беспорядков». Харитонов: «Не только Яхт-клуб, по и объединенное дворянство протестует и требует перемен».
Дальнейшая запись Яхонтова прерывается. Перервем и мы изложение, ибо последующее не имело уже непосредственного отношения к принятию Царем верховного командования.
5. «Провиденциальная миссия» Царя
Зловещих предсказаний было немало. «Люди осторожные уверяют, что это вызовет всеобщий ужас и негодование и приведет к тяжелым последствиям. Вот вкратце общее настроение, – записал 24 августа Андрей Вл., давший в своем дневнике наиболее полную сводку перекрещивавшихся влияний и мнений за эти дни. «– то скажут теперь в России? Как объяснить народу и армии, что Н. Н. вдруг сменяется[67 - «Он сам по себе мало причастен к той популярности, которой он пользуется в России… Это было создано самим Государем». «Для поднятия престижа Н. Н., – отмечает автор, – в церковных службах была установлена для него особая молитва».]. Хорошо, если правительство так обставит этот вопрос, что Государь сам становится во главе армии и, естественно, верховный должен свой пост покинуть. Но он мог бы у него остаться помощником…[68 - А. В. считал «огромной ошибкой» «удаление» Н. Н. на Кавказ.]. С уходом Н. Н. народное впечатление будет задето глубоко… Да за что, невольно спросит себя всякий[69 - Популярность Н. Н. «не была даже поколеблена последним периодом войны, когда нашей армии пришлось все отступать». (Ср. мнения, высказанные в Совете министров). Лемке в свою хронику «250 дней в Ставке» занес такое суждение о популярности Н. Н. в армии – о нем говорят «не иначе, как с восторгом, а часто с благоговением».]. И не найдя подходящего ответа, или скажут, что он изменник, или, что еще, может быть, хуже, начнут искать виновников выше».
В последнем предположении автор дневника не ошибся. Суждения, формулированные в дневнике Андр. Вл., могут быть иллюстрированы и другими свидетельствами современников, принадлежавших к кругам так называемого большого света. Некогда близкий царской семье кн. Орлов, состоявший при вел. кн. Н. Н., писал Поливанову: «Дай Господь, чтобы не случилось что-нибудь страшное». «Многие были в панике от этого акта, – вспоминает Родзянко. – К нам приехала кн. З. Н. Юсупова и со слезами говорила жене: “Это ужасно. Я чувствую, что это начало гибели, – он приведет нас к революции”». О возможности этой революции, военном разгроме и драме во дворце сообщал и французский посол в специальном донесении в Париж. В общественных кругах, по крайней мере московских, усиленно в это время распространяли письмо от имени вел. кн. Н. Н., где отставка его трактовалась, как победа немецкой партии во главе с Распутиным.
Очевидно, исключительное упорство, проявленное Николаем II, никакими посторонними влияниями объяснить нельзя, а тем более «немецко-распутинским» окружением А. Ф., как продолжал думать ген. Деникин в своих «Очерках русской смуты». По словам вел. кн. Ник. Мих., Царь уже в начале войны стал считать назначение Ник. Ник. «неудачным». 4 сентября Ник. Мих. записал в дневник после разговора своего с Джунковским по поводу ожидавшегося приезда Николая II в Люблин: «Самому взять бразды сложного управления армией признается еще преждевременным. Вот когда побьют, да мы отступим, тогда можно будет попробовать! Едва ли я очень далек от истины». Иронический стиль записи Ник. Мих. не передает настроений, которыми руководился, очевидно, Царь в решении принять на себя моральную ответственность за ход войны. Здесь играло роль не только желание не упустить из своих рук «исторического величия», как выразился Поливанов в показаниях перед Чр. Сл. Комиссией. Для Николая II это было действительно «выполнение долга» – надо «спасти Россию», как ответил он своей матери, старавшейся, со своей стороны, уговорить его не делать такого рискованного шага. «Пусть я погибну, но спасу Россию», – сказал Государь Родзянко, когда тот запугивал его мрачными перспективами на будущее. Однако «сознание долга» в данном случае отнюдь не было каким-то трансцендентальным постулатом и опиралось оно на реалистическое основание. Объективно другого выхода в тогдашней обстановке у Царя не было, и он был более логичен в акте 23 августа, чем его министры, искавшие выхода из «бедлама» и в то же время отклонявшие Царя от вступления на путь хотя бы формального водительства армией.
«Спасти Россию» надо было именно в период неудач – шаг этот как нельзя более отчетливо свидетельствует, что в сознании Императора в это время никакой даже отдаленной мысли о возможности сепаратного мира не было. Царь с удовлетворением отмечает в письме к жене из Ставки 4 сент. речи Китченера и Л.-Джорджа о войне и роли, которую играет в ней Россия, и спрашивает А. Ф., видела ли она в газетах эти речи: «Очень верно. Дай бы только Бог, чтобы они и французы начали теперь – давно пора!» Это «очень верно» относится к весьма рискованным и неприятным для уха «самодержца» словам Л.-Джорджа, что «неприятель в своем победоносном шествии не ведает, что творит… своей чудовищной артиллерией германцы разбивают вдребезги и ржавые оковы, в которые закован русский народ. Этот народ расправляет свои могучие члены, сбрасывает с себя душившие его развалины старого здания… Австрия и Германия делают сейчас для России то же, что их военные предки когда-то неразумно осуществляли для Франции. Они куют меч, который сокрушит их самих, и освобождают великий народ. Этот народ возьмет в свои руки меч и могучим взмахом нанесет самый сильный удар, какой он когда-либо наносил».
С точки зрения возможных перспектив преждевременного мира с Германией достаточно сам по себе показателен выбор начальником штаба ген. Алексеева. Закулисные деятели, если бы они существовали, могли бы постараться провести на ответственный пост более подходящее для выполнения поставленных заданий лицо, тем более что А. Ф. считала, что ее муж по мягкости своего характера легко поддавался чужим влияниям. Можно, конечно, дойти до абсурдного утверждения, что Алексеев был намечен на свой новый пост, как кандидат, к которому скептически относились в старой Ставке в силу «опасной мании отхода», проявленной им на посту командующего северо-западным фронтом, и пагубного влияния его «приспешников» ген. Палицына и негласного весьма своеобразного советчика отставного ген. Борисова. Этот скепсис нашел очень яркое выражение в дневнике вел. кн. Андр. Вл., записавшего в начале августа свои разговоры об Алексееве с Янушкевичем, Даниловым и ближайшим официальным помощником Алексеева ген. Гулевичем: «Все поголовно убеждены, – записывает автор дневника в качестве заключения, – что Алексеев неспособен вести дело и погубит все» (на роли главнокомандующего фронта). Все потеряли «веру в него», и сам Алексеев потерял веру в себя, что сказывается на его «упадке духа и большом унынии». В этих отзывах попадаются такие до крайности пристрастные выражения, как «чернильная, канцелярская душа», «полное непонимание нравственных элементов армии» (сохраняет «живую силу армии», но «топчет ее дух»), не может «творить, предвидеть событий и… бежит за событиями с опозданием» и т.д. (В противоположность этой ставочной характеристике можно отметить указание Царя в письме 11 мая, что Н. Н. очень доволен Алексеевым и находит, что «этот человек на своем месте»).
Для нас сокрыты непосредственные мотивы, побудившие остановиться именно на Алексееве. Родзянко говорит, что на Алексееве, как заместителе Янушкевича, сходились все еще до принятия Царем решения самому возглавить армию. Об этом Родзянко писал Н. Н.[70 - О необходимости смены Янушкевича говорил Царю еще в июне Кривошеин. Царь посоветовал ему сказать об этом Н. Н., Кривошеин сказал и «потом говорил мне, – писал Царь жене, – что Н. явно не понравилась его откровенность». Сам «недоброй памяти сухомлиновец», как именуют некоторые мемуаристы Янушкевича («милого и талантливого» профессора, сделавшегося, по словам Поливанова, «весьма неожиданно» для себя начальником Верховного штаба), просил о своем увольнении еще в феврале (письмо его Сухомлинову).] и говорил Царю при личной аудиенции, когда пытался предотвратить рискованный, по его мнению, шаг Императора. Но к моменту аудиенции Родзянко вопрос о назначении Алексеева был уже решен, и никакого влияния в этом отношении аргументация председателя Думы оказать не могла. По-видимому, Алексеева («думского кандидата», как утверждал впоследствии Шульгин на заседании прогрессивного блока) наметил себе сам Царь – он уже в майском письме именовал Алексеева «своим косоглазым другом». Возможно, что имя Алексеева было подсказано Царю и престарелым Воронцовым, писавшим с Кавказа о желательности этой кандидатуры и ссылавшимся вопреки штабным мнениям, зарегистрированным Андр. Вл., на общий голос с западного фронта[71 - Пришлось высказаться по тому же поводу в Совете министров 11 августа и ген. Рузскому, назначенному главнокомандующим выделенного особо северного фронта. Рузский считал, что в вопросе о принятии Царем верховного командования есть «много за и против». Все дело в выборе начальника штаба. Признавая выбор Алексеева «удачным», сам Рузский высказался бы за Эверта, если бы можно было назначить на такой пост лицо с иностранной фамилией.]. Впоследствии адм. Колчак в дни сибирского судилища показал, что он всецело одобрил принятие на себя имп. Николаем II звания верховного главнокомандующего при назначении начальником своего штаба Алексеева – «самого выдающегося генерала, самого образованного, самого умного, наиболее подготовленного к широким военным задачам».
К своей провиденциальной миссии Царь отнесся с чувством сознания глубокой ответственности и серьезности. Ген. Брусилов в воспоминаниях рисует Царя на важнейшем совещании в Ставке 1 апреля перед наступлением 16 г. молчаливым свидетелем того, что происходило, механически утверждавшим выводы, которые делал Алексеев. Брусилову казалось, что Государь фронтом не интересовался, и что он ни в какой мере не принимал участия в исполнении своих служебных обязанностей как верховный главнокомандующий. Царю было «скучно» в Ставке, и поэтому он старался «все время разъезжать, лишь бы убить время». Конечно, имп. Николай II лично не был выдающимся стратегом и всецело подчинялся авторитету своего «косоглазого друга», как в письмах иногда называл он ген. Алексеева, в руках которого, естественно, было сосредоточено «фактическое командование» (письма Кудашева из Ставки). Но внешность все-таки обманчива – высказываться на совещаниях Царю отчасти мешала его застенчивость («проклятая застенчивость», – писал он жене), и по существу впечатление Брусилова в корень противоречит тому, что сам Царь говорил в личных письмах – здесь он называл свою работу с Алексеевым («моим ген. Алексеевым») «захватывающе интересной». В Ставке с приездом Царя изменились обиход и настроения, и военные представители союзников, как указывал Кудашев, почувствовали тот «непосредственный контакт», которого им не хватало в старой Ставке. И по свидетельству английского генерала Вильямса Царь действительно был популярен среди союзного генералитета в Ставке. Если Царю «скучно» было в Ставке, то по другой причине: министры приезжают сюда «почти каждый день» и «отнимают… все время…» «Я обыкновенно ложусь после 1 ч. 30 м., проводя время в вечной спешке с писанием, чтением и приемами! Прямо отчаяние!»
* * *
Царь живет войной – он очень обеспокоен проектом перенесения Ставки в Калугу. («Я снова буду чувствовать себя далеко от армии», – письмо 4 сент.). Он глубоко верит в конечный успех. Вернувшись в Царское Село, Государь при свидании с Палеологом 27 сентября высказывал ему свое глубокое удовлетворение от пребывания в Ставке вдали от петербургских миазмов. Оптимизм его не оставляет в самые тяжелые моменты на фронтах. Созвучный отклик он находит и в письмах жены. Надо произвести искусственную операцию над этими письмами, комментировать отдельные оторванные от текста замечания для того, чтобы прийти к выводу противоположному: экспансивная женщина, у которой, по ее собственным словам, «перо… летает, как безумное, по бумаге, не поспевая за мыслями», не останавливается перед категорическими суждениями и резкими выражениями. Вел. кн. Ник. Мих., с большим недоброжелательством относившийся к А. Ф., занес в свой исключительно пристрастный дневник 17 сентября 15 г.: «На днях писал Имп. Марии Фед. о моих опасениях за будущее, что надо уже теперь зорко следить за возможностью разных родственных немецких влияний, которые только увеличатся при продолжении войны и дойдут до максимума в последний период, перед окончанием борьбы. Сделал целую графику, где отметил влияния: гессенские, прусские, мекленбургские, ольденбургские и т.д., причем вреднее всех я признаю гессенские на А. Ф., которая в душе осталась немкой, была против войны до последней минуты и всячески старалась оттянуть момент разрыва. Мне это известно от Сазонова, которому пришлось действовать энергично против ее настроений в момент мобилизации. Все это надо своевременно учесть». В действительности отношение к войне у А. Ф. совсем другое – во всяком случае с момента, когда она началась.
В соответствии с ее религиозно-мистическими представлениями война рисуется ей оздоравливающим началом. В первый момент как будто бы наблюдается некоторое колебание, и А. Ф. хочет найти утешение в том, что «правда на нашей стороне». «О, эта ужасная война», – пишет она 27 октября 1914 г. – Подчас нет сил больше слышать о ней; мысли о чужих страданиях, о массе пролитой крови терзают душу, и лишь вера, надежда и упование на Божие безграничное милосердие и справедливость являются единственной поддержкой… Весь мир несет потери. Так должно же что-нибудь хорошее выйти из этого всего, и не напрасно же все они должны были пролить свою кровь». Но за месяц перед тем она писала: «Эта война подняла настроение, пробудила многие застоявшиеся мысли, внесла единство в чувства, это в моральном отношении – “здоровая война” «Все пойдет хорошо, так как правда на нашей стороне…» «Такая война должна очищать душу, а не загрязнять ее…» «Только одного мне хотелось бы, чтобы наши войска вели себя примерно во всех отношениях, чтобы они не стали грабить и громить – пусть эту мерзость они предоставят проделывать пруссакам…» «Вдвойне чувствуешь ужасы войны и кровопролития, но как после зимы наступает лето, так после страдания и борьбы наступает мир и утешение, великая ненависть утихнет, и наша дорогая родина разовьется и станет прекрасной… Это новое рождение, новое начало, очищение и исправление умов и душ» (8 апреля 15 г.). Много раз А. Ф. возвращается к этой теме очищения через войну: «Солнце светит после дождя, так и наша дорогая родина увидит золотые дни благоденствия, когда ее земля напоится кровью и слезами… Но все же такая мука видеть столько ужаса и знать, что не все работают так, как следует, и что мелкие люди портят часто великое дело, для которого они должны были работать дружно» (4 мая). «Постоянные огромные потери наполняют скорбью… душу», но погибшие за великое дело, «как мученики прямо идут к престолу Божию…» Это «истинные святые и герои»[72 - С начала войны А. Ф. наложила на себя «пост» – перестала курить.].
Эта женщина, оставшаяся «в душе» немкой, с полным правом писала мужу: «Ты знаешь, мой друг, мою любовь к твоей стране, которая стала моей». Другие скажут: «Она просто естественная патриотка династии, в которую вошла» (Чернов). Может быть, но эта адекватность в ее представлении национальных интересов с династическими («я стою на страже интересов твоего, Бэби и России») нисколько не изменяет сущности ее отношения к войне. Наоборот, она ее заостряет. «Внешняя сдержанность и холодная отчужденность замкнутой в себе натуры» не могли побороть того почти мистического экстаза, который усмотрел на лице А. Ф. французский посол в дни посещения Москвы после объявления войны, когда перед царской четой в Кремле протекали «неистовые манифестации патриотической толпы». Почти с таким же экстазом отнеслась через несколько месяцев А. Ф. к посещению Государем «завоеванного края» – галицийской столицы Львова… «Какой великий исторический момент», – пишет она восторженно 11 апреля. «Наш Друг в восторге и благословляет тебя… Сейчас прочла в “Нов. Вр.” все про тебя и так тронута и горда за тебя. И так хороши были твои слова на балконе – как раз то, что надо! Да благословит и объединит Господь эти славянские области с их старинной матерью Россией в полном, глубоком историческом и религиозном значении этого слова… Как Николай I был бы счастлив! Он видит, как его правнук завоевывает обратно эти старинные области и отплачивает Австрии за ее измену…»
* * *
В день, когда Император только что уехал в Ставку для того, чтобы возложить на себя бремя верховного командования, – уехал в «мирном и ясном настроении». Императрица, сама испытывая «мир на душе после тревожных дней», писала: «Не нахожу слов, чтобы выразить тебе все, чем наполнено сердце… Ты вынес один с решимостью и стойкостью тяжелую борьбу ради родины и престола… Ты, наконец, показываешь себя государем, настоящим самодержцем, без которого Россия не может существовать… Это будет славная страница твоего царствования и истории России – вся история этих недель и дней. Бог, который справедлив и около тебя, спасет твою страну и престол через твою твердость. Редко кто выдержал более тяжелую борьбу, чем твоя, – она будет увенчана успехом, только верь этому. Бог помазал тебя на коронации, поставил тебя на твое место, и ты исполнил свои долг… Молитвы нашего Друга денно и нощно возносятся за тебя к небесам, и Господь их услышит. Те, которые боятся и не могут понять твоих поступков, убедятся позднее в твоей мудрости. Это начало славы твоего царствования. Он (т.е. Распутин) это сказал – и я глубоко этому верю. Твое солнце восходит, и сегодня оно так ярко светит. И этим утром ты очаруешь всех этих взбалмошных людей, трусов, шумливых, слепых и узких (нечестных, фальшивых). И твой Солнечный Луч появится около тебя, чтобы тебе помочь, – твой родной сын. Это тронет все сердца, и они поймут, что ты делаешь, и чего они смели желать – поколебать твой престол, запугивая тебя мрачными внутренними предзнаменованиями! Надо лишь немного успеха там – и они все переменятся…»
Трудно себе представить, что это экзальтированное послание могло сопровождать даже в тайниках души сокрытую мысль о сепаратном мире. Вся мистическая концепция А. Ф. говорила против «постыдного мира». В Чр. Сл. Ком. при допросе ген. Поливанова пытались выяснить вопрос: «Не было ли основания предполагать, что принятие командования явилось результатом желания устранить бывш. царя от внутренней политики?» Если не прямо, то косвенно это связывалось с сепаратным миром. «Я могу об этом догадываться только теперь, но в ту пору у меня такого предположения не было», – ответил слишком лаконически Поливанов. О чем же мог «догадываться» бывш. военный министр? Догадка могла лежать лишь в плоскости той современной, упорно распространявшейся легенды, которая один из планов «дворцового переворота» приписывала правым кругам, выдвигавшим Императрицу на руководящую роль «регента» Империи. К этой никчемной легенде нам придется ближе подойти, коснувшись напряженной общественной обстановки конца 16 года и тогдашней агрессивности настроений А. Ф. Несомненно, вмешательство Императрицы во внутреннюю политику, непосредственный контакт с членами правительства значительно усилились с момента, когда Царь вынужден был проводить долгое время в Ставке. Императрица могла войти во вкус этой «власти». Но надо совершенно игнорировать ту исключительную нежность и дружбу, которые отличали взаимоотношения царской четы, или заподозрить А. Ф. в невероятной неискренности и фальши (характерной чертой А. Ф., напротив, была излишняя прямолинейность) для того, чтобы увидеть в переписке сплошную комедию, имевшую своей конечной целью подготовку сепаратного мира. Здесь мы доходим до пределов несуразиц, которые порождают вольные догадки.
Придворный историограф ген. Дубенский несколько карикатурно преувеличивал, показывая в Чр. Сл. Ком.: «Государь был в полном подчинении. Достаточно их было видеть четверть часа, чтобы сказать, что самодержцем была она, а не он. Он на нее смотрел, как мальчик на гувернантку. Это бросалось в глаза» (в воспоминаниях Дубенский, конечно, сильно смягчил характеристику). У А. Ф. было и больше активности, и больше истерической настойчивости. В цитированном письме 22 августа она напутствовала мужа: «…буду мучиться все время, пока в Ставке все не уладится… Когда я вблизи тебя, я спокойна. Когда мы разлучены, другие сразу тобою овладевают… Они знают, что у меня сильная воля, когда я сознаю свою правоту, – и теперь ты прав, мы это знаем – заставь их дрожать перед твоей волей и твердостью… Не сомневайся, верь, и все будет хорошо». «Не беспокойся о том, что останется позади… Я здесь, не смейся… На мне надеты невидимые “брюки”, и я могу заставить старика (т.е. Горемыкина) быть энергичней… Говори мне, что делать, пользуйся мною, если я могу быть полезной»[73 - Насколько в августовские дни А. Ф. вовне не выступала самостоятельно, показывает то же письмо 22 августа, где она спрашивает мужа: может ли она повидать, по совету «Друга», Крупенского и расспросить его про Думу – «без всякого шума».].
Недовольна А. Ф. положением в Ставке, где было отложено официальное опубликование перемены в верховном командовании. “Царская Ставка” – это звучит так хорошо и многообещающе… Неправильно держать это в тайне, никто не думает о войсках, которые жаждут узнать радостную новость. Я вижу, что присутствие моих “черных брюк” в Ставке необходимо – такие там идиоты». Много раз «жаждет» А. Ф. показать «всем этим трусам» свои «бессмертные штаны», а «почти всех министров» ей просто хочется «отколотить». Почему такая агрессивность? Ее раздражает тот «пустой шум», который создается вокруг решения Царя, тогда как «теперь лишь немцы и австрийцы должны занимать умы и больше ничего». С Царем во главе отступающая армия должна перейти в наступление. Имя Царя – знамя для побед. А. Ф. убеждена, что одно опубликование о принятии Царем командования должно изменить «направление мнений в Думе».
Пришло успокоительное сообщение из Ставки. Муж писал 25 августа: «Благодарение Богу, все прошло, и вот я опять с этой новой ответственностью на моих плечах. Но да исполнится воля Божия. Я испытываю такое спокойствие, как после св. причастия». Вспоминая, как «все утро этого памятного дня 23 августа» он «много молился и без конца перечитывал… первое письмо» А. Ф., Царь заканчивал: «Подумай, женушка моя, не прийти ли тебе на помощь муженьку, когда он отсутствует? Какая жалость, что ты не исполняла этой обязанности давно уже или хотя бы во время войны. Я не знаю более приятного чувства, как гордиться тобой, как я гордился все эти последние месяцы, когда ты неустанно доказывала мне, заклиная быть твердым и держаться своего мнения»[74 - Отсюда английский историк Пэрс делает вывод, что А. Ф. принудила мужа занять стратегический пост для того, чтобы самой управлять тылом.]. Одновременно Царь сообщал, что получил телеграмму от ген. Иванова с извещением, что 11 армия Щербачева в Галиции атаковала с успехом две германские дивизии: «И это случилось сейчас же после того, как наши войска узнали о том, что я взял на себя верховное командование. Это воистину Божья помощь и какая скорая…» «Хорошие известия от Иванова – настоящее благословение для начала твоей работы», – отвечала А. Ф. – все теперь кажется пустяком, такая радость царит в душе». «Слава Богу», – пишет она через несколько дней (30 авг.), – ежедневно приходится читать добрые вести о наших славных войсках. Так отрадно, что со времени твоего приезда Бог действительно даровал через тебя свое благословение войскам! С какой обновленной энергией они сражаются! Если бы только можно было сказать то же о внутренних делах». «Я жажду, – добавляет она 15 сент., – чтобы наконец дела приняли благоприятный оборот, и чтобы ты мог целиком отдаться войне и интересам, с нею связанным».
Перелистывая переписку, видишь, как рассеивается туман, навеянный «догадкой» ген. Поливанова. Нет никакого основания заподозревать искренность обоих корреспондентов, видевших в разлуке «тяжелый крест», который они несут во время войны: «Ты очень верно выразилась в одном из своих последних писем, – говорил Царь 4 января 16 г., – что наша разлука является нашей собственной, личной жертвой, которую мы приносим нашей стране в это тяжелое время. И эта мысль облегчает мне ее переносить…»