«Как я и наметил раньше, к 10 мая наша подготовка к атаке была в общих чертах закончена, – продолжает Брусилов. – 11 мая я получил телеграмму начальника штаба верховного главнокомандующего, в которой он мне сообщал, что итальянские войска потерпели настолько сильное поражение, что итальянское командование не надеется удержать противника на своем фронте и настоятельно просит нашего перехода в наступление, чтобы оттянуть часть сил с итальянского фронта к нашему; поэтому, по приказанию Государя, он меня спрашивает, могу ли я перейти в наступление и когда. Я ему немедленно ответил, что армии вверенного мне фронта готовы и что, как я раньше говорил, они могут перейти в наступление неделю спустя после извещения. На этом основании доношу, что мною отдан приказ 19 мая перейти в наступление всеми армиями, но при одном условии, на котором особенно настаиваю: чтобы и Западный фронт одновременно также двинулся вперед, дабы сковать войска, против него расположенные. Вслед за тем Алексеев пригласил меня для разговора по прямому проводу. Он мне передал, что просит меня начать атаку не 19 мая, а 22-го, т.к. Эверт может начать свое наступление лишь 1 июня. Я на это ответил, что нахожу, что и такое промедление несколько велико, но с ним мириться можно при условии, что дальнейших откладываний не будет…[112 - Официальный доклад Алексеева Верховному Главнокомандующему 13 мая несколько по-иному освещает вопрос. Алексеев только вынужденно шел на «выполнение немедленной атаки, согласно настояний итальянской главной квартиры», так как считал, что «при неустранимой нашей бедности в снарядах тяжелой артиллерии наступление, производимое только во имя отвлечения внимания и сил австрийцев от итальянской армии, не обещает успеха» – «такое действие поведет только к расстройству нашего плана во всем его объеме». Алексеев заключал доклад указанием, что Юго-западный фронт «должен выполнить атаку своими силами» и что «подготовка к атаке должна быть закончена 19 мая, для начала же действий надлежит ожидать указаний от штаба верховного главнокомандующего».]. Я тотчас же разослал телеграммами приказания командующим армиями, что начало атаки должно быть 22 мая на рассвете… 21 мая вечером Алексеев опять пригласил меня к прямому проводу. Он мне передал, что несколько сомневается в успехе моих активных действий вследствие необычайного способа, которым я их предпринимаю, т.е. атаки противника одновременно во многих местах, вместо одного удара всеми собранными силами и всей артиллерией, которая у меня распределена по армиям. Алексеев высказал мнение, не лучше ли будет отложить мою атаку на несколько дней для того, чтобы устроить лишь один ударный участок, как это уже выработано практикой настоящей войны. Подобного изменения плана действий желает сам Царь, и от его имени он и предлагает мне это видоизменение. На это я ему возразил, что изменить мой план атаки я наотрез отказываюсь и в таком случае прошу сменить… Алексеев мне ответил, что Верховный уже лег спать и будить его ему неудобно, и он просил меня подумать. Я настолько разозлился, что резко ответил, что «сон Верховного меня не касается, и больше думать мне не о чем. Прошу сейчас ответа». На что ген. Алексеев сказал: «Ну, Бог с вами, делайте, как знаете, а я о нашем разговоре доложу Государю Императору завтра». Конечно, Царь был тут ни при чем, а это было системой Ставки с Алексеевым во главе – делать шаг вперед, а потом сейчас же шаг назад».
Из воспоминаний Брусилова как будто бы явствует, что сомнение в последнюю минуту возбуждал лишь метод наступления, который, по словам мемуариста, расходился с порядком, признаваемым по примеру немцев единственно пригодным для прорыва фронта противника при оппозиционной войне… Кто прав в определении стратегических «аксиом», судить, конечно, не нам. Семенников пользовался не отдельным изданием воспоминаний Брусилова, выпущенных в Риге, а отрывками «Из записок» Брусилова, напечатанными в 24 г. в журнале «Россия». Там рассказ Брусилова о разговоре с Алексеевым 21-го несколько усилен – Алексеев передал, что «главковерх желал бы отсрочить атаку недели на две с тем, чтобы переменить в корне систему моего наступления, т.е. чтобы все армии стояли на местах, атаку же произвести только одной 8-й армией, направленной на Ковель». Вот эти слова «переменить в корне» приводили Семенникова к совершенно произвольному толкованию (даже прямой передержке), решительно ни на чем не основанному. «Есть основания (какие?) думать, – писал он, – что эта мысль Николая шла от того же Распутина: свое мнение об изменении общего плана наступления Николай высказал от себя (а не по инициативе Алексеева) лишь через четыре дня после того, как в течение нескольких дней он пробыл вместе с приезжавшей в Ставку женой и, следовательно, уже тогда знал все взгляды на этот счет Распутина; последнему же, очевидно, план наступления был сообщен, как это всегда делалось, сразу же после того, как он был разработан».
Так можно доказать что угодно и обвинить кого угодно. В действительности план, выработанный Алексеевым и установленный на военном совете 1 апреля, никаким видоизменениям под влиянием «пацифистских советов» Распутина не подвергался, за исключением преждевременного выступления на австрийском фронте в целях облегчить положение итальянцев. Представитель мин. ин. д. в Ставке Базили тогда же сообщил Сазонову, что наступление на германский фронт с этими операциями «непосредственно не связано и должно состояться, согласно общему плану, лишь около 15 июня», причем одной из целей наступления армии ген. Брусилова является оттяжка германских войск в южном направлении, так как «важнейшие операции» по-прежнему предусматриваются на западном фронте.
Оставим в стороне стратегические вопросы и оценку по существу Луцкого прорыва. Естественно, что Брусилов склонен преувеличивать роль, которую могли сыграть его «чрезвычайно грандиозные победоносные» операции. Все другие виноваты в том, что успех брусиловского наступления не изменил судеб войны, на что была полная «вероятность», и что фактически «никаких» стратегических результатов эти операции не дали. Алексеев покрывал «преступные действия» Эверта и Куропаткина – «излюбленных военачальников Ставки»; верховное командование виновато в том, что «брусиловское наступление» было «непростительно упущено». Брусилов обиженно отмечает, что в то время как вел. кн. Н. Н. с Кавказа прислал ему восторженное письмо, имп. Николай II с запозданием телеграфировал «несколько сухих и сдержанных слов благодарности». Военная критика найдет значительные «ошибки» и в действиях самого командования юго-западного фронта, затруднявших развитие успеха, которому, как видно хотя бы из переписки Царя, в действительности в Ставке придавали весьма большое значение, в силу чего в процессе развития наступления изменился и план, намеченный 1 апреля[113 - В своем позднейшем дневнике Алексеев дал такую характеристику Брусилова: «Пока счастье на нашей стороне, Брусилов смел и больше самонадеян. Он рвется вперед, не задумываясь над общим положением дел. Он не прочь… пустить пыль в глаза и бросить упрек своему начальству, что его, Брусилова, удерживают, что он готов наступать, побеждать, а начальник не дает разрешения и средств… Но не всегда военное счастье дарит нас своею улыбкою. Нередко оно оборачивается к нам спиной, и неудача становится нашим уделом. Вот пробный камень для полководца – сохранить в этом положении ясность ума, спокойствие духа, способность оценки положения, уменье найти средства и выход – вот качества, без наличия которых нет полководца. Этими качествами в минуты несчастья и неудач щедрая природа не наградила Брусилова».]. Вопреки утверждению Брусилова, что верховное командование ограничилось лишь «запоздалыми» подкреплениями с «бездействующих фронтов», на его фронте произведено было сосредоточение «главных» русских сил, и главнокомандующий имел в своем распоряжении «по сравнению с действующими против него войсками более, чем двойное превосходство сил» (слова Алексеева Базили 16 сентября).
Стоустая «молва» по-своему объяснила события. Родзянко, посетивший в дни «брусиловского наступления» Особую армию, говорит: «Офицеры, участники наступления, считали, что успеху операции помогло то обстоятельство, что Брусилов начал наступление на полтора суток раньше назначенного Ставкою срока: в армии ходили упорные слухи, что в Ставке существует шпионаж и что враг раньше нас осведомлен о всех наших передвижениях». Председатель Думы не воздержался от утверждения: «К сожалению, многие факты подтверждали это подозрение». Также упрощенно «молва» трактовала и причину «стратегической неудачи» первоначально блестящих успехов. Эверта поспешили зачислить в «разряд изменников». Брусилов, конечно, «не верил» этой вздорной молве, но тем не менее поспешил переслать главнокомандующему западным фронтом «несколько писем», полученных им от разных «неизвестных корреспондентов», в которых Эверт обвинялся «в предательстве русских интересов и в желании нанести ущерб русской армии», – переслал для того, чтобы осведомить Эверта, как «превратно» толкуется задержка в оказании помощи наступавшему фронту. «На это письмо я ответа не получил», – с наивностью замечает мемуарист, забывая упомянуть, как он лично намекал ген. Панчулидзеву, что необоснованное отступление может отзываться «изменой»[114 - Легко себе представить, какая цветистая легенда была бы сплетена, если бы начальником верх. штаба был назначен предложенный Рузским Эверт! И так уже, по словам Шингарева, в октябрьском совещании прогрессивного блока на западном фронте «от офицера до генерала, говорили, что Эверт «чуть не изменник».].
Из воспоминаний Брусилова для сопоставления с тем, что писала А. Ф., важно отметить, как Брусилов сам подвел фактически итоги своих операций: «К 1 августа для меня уже окончательно выяснилось, что помощи от соседей в смысле их боевых действий я не получу; одним же моим фронтом, какие бы успехи ни одержали, выиграть войну в этом году нельзя. Несколько большее или меньшее продвижение вперед для общего дела не представляло особого значения: продвинуться же настолько, чтобы это имело какое-либо серьезное стратегическое значение для русских фронтов, я никоим образом рассчитывать не мог, ибо в августе месяце, невзирая на громадные потери, понесенные противником, во всяком случае большие, чем наши, и на громадное количество пленных, нами взятых, войска противника перед моим фронтом значительно превысили мои силы, хотя мне и были подвезены подкрепления. Поэтому я продолжал бои на фронте уже не с прежней интенсивностью, стараясь возможно более сберечь людей, лишь в той мере, которая оказывалась необходимой для сковывания возможно большего количества войск противника, косвенно помогая этим нашим союзникам – итальянцам и французам… В конце октября, в сущности, военные действия 16 г. закончились». – Закончились в силу климатических условий на Карпатах и в силу того, что необходимость восстановить положение на австро-венгерском фронте вынудила бросить в Галицию все немецкие резервы, которые могли быть сняты на западе. Таким образом, относительное значение галицийской операции, в смысле «косвенной» помощи союзникам, сохраняло все свое значение: не только австрийцы принуждены были остановить наступление в Италии, но и французы почувствовали облегчение на Сомме.
4. Румынский вопрос
К этим итогам, которые подвел Брусилов, добавим указание на то, что стратегия верховного командования к осени осложнилась вступлением (15 августа) в войну Румынии, что Брусилов ставит в актив своим операциям. Актив заключался в том, что Румыния не выступила на противоположной стороне, возможность чего допускала русская дипломатия еще в мае[115 - В Ставке в бытность верховным вел. кн. Н. Н. «выжидательное положение», которое заняла Румыния к войне (король Карол стоял за присоединение к Германии, «общественное мнение» за объявление войны Австрии – вернее Карол, говоривший вел. кн. Ник. Ник., что он, «как Гогенцоллерн», не мог бы «поднять меч на Германию», был за нейтралитет), вызвало обвинение русского посланника в Бухаресте Козелл-Поклевского по шаблону в «государственной измене». Об этом «гнусном деле» писал Янушкевич военному министру Сухомлинову, а сам верховный главнокомандующий обратился к Царю 8 февраля 1915 г.: «Я только что узнал, что посланник наш в Румынии Козелл-Поклевский, по-видимому, успел оправдать себя и возвращается на свой пост (посланник нашел горячую защиту со стороны Сазонова). К тем данным, которые известны В. В. по обвинению К.-Поклевского в государственной измене, я имею много данных, которые подтверждают это».].
На привлечении Румынии настаивала Франция, побуждая Россию к «самой широкой уступчивости» в «торге», который шел с румынским премьером Братиано. «Дневник» министра ин. д. зарегистрировал весьма показательную беседу, которую имел в министерстве 13 июля, т.е. накануне вступления в управление делами нового руководителя внешней политикой России Штюрмера, французский посол: «Г. Палеолог с жаром доказывал, что данность скорейшего выступления Румынии должна превосходить ценность требуемых от союзников уступок. Барон Шиллинг отвечал, что уступки, делаемые нами румынам, кажутся малоценными французам лишь потому, что все эти уступки делаются главным образом за счет России. Французский посол указывал на сильное возбуждение, охватившее его соотечественников, и предостерегал, что ответственность за неуспех переговоров будет возложена на Россию, это вызовет сильнейшее негодование против нее… На это бар. Шиллинг также с жаром возражал, что русское общественное мнение в свое время равным образом возложит на Францию ответственность за все уступки… что не менее опасно с точки зрения интересов союза. Тогда г. Палеолог в оправдание настойчивости своего правительства в этом вопросе заявил, что утомление войной… и беспокойство за будущее столь велики, что правительство не может с ними не считаться; в выступлении Румынии Франция видит последнее средство перетянуть чашу весов в свою сторону, так как понесенные в последних боях потери заставляют призадумываться, долго ли еще Франция может выдержать такое испытание. Посол заключал словами: “Должен вам сказать, что у нас нет больше ни одного человека в наших резервах”. Бар. Шиллинг доказывал ему ошибочность возлагать чрезмерные надежды на одно лишь выступление Румынии, которое, очевидно, не придаст Франции недостающих ей резервов и едва ли изменит чем-либо положение на французском фронте».
В самом министерстве ин. дел борьба двух течений – сторонников форсирования активного вступления Румынии в войну и противников, отстаивавших предпочтительность ее нейтралитета, – чрезвычайно наглядно проявилась в критике, которой подверг в частном письме представитель министерства в Ставке Базили докладную записку, представленную секретарем II пол. отд. министерства кн. Гагариным. «Никогда нельзя было сомневаться, – писал он, – что румыны выступят, когда станет ясным, на чьей стороне будет победа, и что они примкнут к более сильным». Далее он указывал на невозможность выделения трехсоттысячной армии для привлечения Румынии, ибо «отвлечь даже меньшие силы с нашего фронта в настоящую минуту верховное командование не может». «В противовес мнению, высказанному в записке, нейтралитет Румынии для нас выгоднее[116 - Даже такой относительный нейтралитет, при котором Румыния пропускала транспорты с германским оружием для Турции.], чем ее выступление при нынешних условиях на нашей стороне».
Базили здесь излагал лишь аргументацию Алексеева в более раннем письме к Сазонову (январь – февраль), где «фактически» верховный командующий возражал на заключения дипломатов, которые базируются на «зыбких данных» и побуждают Румынию путем русской военной диверсии в Болгарии… Для Алексеева на первом плане «военные соображения», а потом «политика». Этой точки зрения Алексеев держался и тогда, когда Румыния выступила de facto, поэтому его аргументация приобретает особое значение. «Силы наши для громадного фронта ограничены, – писал Алексеев 25 января, – и с легким сердцем нельзя отправлять армии туда, куда влекут нас союзники настоящие, возможные в будущем». Через месяц после совещаний, происходивших в Ставке с румынскими и французскими представителями, на определившиеся желания союзников «отправить 250 тысяч наших войск воевать против болгар и помогать румынам завоевать Трансильванию и Буковину», Алексеев писал: «По долгу службы перед Россией и Государем я не имею права доложить верховному главнокомандующему о необходимости принятия такого плана и присоединения к такой военной авантюре. Другим наименованием я не могу определить при данной обстановке и условиях предлагаемый нам план. 250 тыс. человек – около
/
части наших войск. Наш фронт тянется на 1200 верст; нам предлагают растянуть еще верст на 600. Наши союзники для себя настойчиво проводят мысль и осуществляют ее, что только успех на главном театре, т.е. на своем французском фронте, даст победу, и потому там именно на 700 км имеют около 2 милл. французов и 40 дивизий бельгийцев и англичан; они скупы на всякие выделения на второстепенные театры. Присоединение теперь к румынским и французским планам ослабит нас, непомерно ослабит армию, лишит возможностей не только собрать достаточные силы для удара против немцев или австрийцев, но и для противодействия их предприятиям к Петрограду и Москве».
Выступление румынской армии обнаружило ее чрезвычайную техническую неподготовленность и «полнейшее неумение воевать» – в оценке этого факта впоследствии сошлись все русские военные историки[117 - Странным исключением представляется лишь появившаяся в эмиграции работа Керсановского, посвященная прошлому русской армии. Автор ее в увлечении тенденцией во что бы то ни стало развенчать военный авторитет ген. Алексеева пытается утверждать (впрочем, бездоказательно), что бездарный стратег, стоявший фактически во главе русской армии, не смог учесть огромных преимуществ, которые давало выступление Румынии. Автор проявил полное незнакомство с опубликованным материалом и, в частности, с процитированными докладами и записками Алексеева.]. Брусилов обвинил совершенно несправедливо нач. верх. штаба за то, что для него оказалось «полным сюрпризом», что румыны «никакого понятая не имели о современной войне». Получилось то, что ожидал Алексеев: вместо «громадной помощи, вышла одна помеха», как выразился живший в Лондоне вел. кн. Мих. Мих. 18 октября в письме к Царю. Приходилось спасать нового запоздалого союзника. Началось усиленное давление союзной дипломатии, которой упорно противодействовал Алексеев, – это было проявление не столько «нерешительности», сколько осторожности. Алексеева обвиняли в недостаточно внимательном отношении к угрозе, что «немцы раздавят Румынию, чтобы пробиться в южную Россию». Алексеев предпочитал отступление из Румынии, чем посылку новых (200 тыс.) русских войск в Добруджу, куда был отправлен корпус под начальством ген. Зайончковского. 29 августа Базили сообщил тов. министра ин. д. Нератову (Сазонов был уже в отставке), что Алексеев определенно сказал: «Если я пошлю значительные силы в Добруджу, то я должен буду отказаться от наступательной операции в Галиции, а ведь война будет разрешаться на нашем западном фронте; если я ослаблю на нем наше положение, немцы могут сделаться на нем хозяевами»[118 - «Генерал Жоффр, – телеграфировал Алексеев военным агентам в Париж 1 октября, – охотно дает советы русской армии оказать мощное содействие румынам, иными словами, сменить последних своими войсками в Трансильвании, Добрудже, игнорируя растяжение нашего фронта, исключительные усилия, которые мы в общих интересах, а не только собственных, развивали на театре южнее Полесья. Мы имеем право рассчитывать, что ген. Жоффр применит свои советы к собственной обстановке и из больших сил, действующих на скромном в длину фронте, выделит ничтожное, в две дивизии, усиление для армии Саррайля… Время не терпит… длительные переговоры… поведут к бесповоротному опозданию и проигрышу навсегда балканской кампании».]. Брусилов был среди противников Алексеева: он считал, что если бы с самого начала была послана в Добруджу «целая армия с хорошими войсками», вероятно, выступление Румынии, оказавшееся столь неудачным, приняло бы совершенно другой оборот. Кто прав?
5. В дни кризиса наступления
Если учесть всю описанную конъюнктуру, в несколько ином освещении, пожалуй, выступят письма А. Ф. за осенние месяцы и ее «советы», подаваемые от имени «божьего человека». Вот некоторые выдержки из ее писем, в последовательном порядке: 16 июля: «Броды взяты – какая удача. Это прямой путь на Львов, это начало прорыва – начинаются успехи, как предсказывал наш Друг… Но каковы наши потери». 3 авг.: «Дай тебе Боже, мой любимый, мудрости и успеха, терпения, чтобы не слишком упорно рвались вперед и не испортили всего бесполезными жертвами – твердо вперед, шаг за шагом – без быстрых продвижений вперед с последующим отступлением, это куда хуже»[119 - Обратим внимание, что это пишется в поезде при выезде из Ставки, где А. Ф. могла напитаться чувством осторожности. Алексеев всегда боялся, что наступление может «захлебнуться».]. 4 авг.: «Друг просит тебя быть очень строгим с генералами в случае ошибок. Видишь ли, все страшно возмущаются Безобразовым, все кричат, что он допустил избиение гвардии… Раненые стрелки, да и остальные не скрывают своего негодования. А. (т.е. Вырубова) получила чрезвычайно интересное, но и грустное письмо от Н. П. (Саблина) – он описывает, что им пришлось проделать, но с отчаянием говорит о генералах, о Без(образове) – как они, ничего не зная, приказали гвардии наступать по заведомо непроходимым топям… Генералы знают, что у нас еще много солдат в России, и поэтому не щадят жизней». А. Ф. настаивает на отставке «старого товарища» Царя: «Будь благоразумен… слушайся своей старой женушки… сделай это ради твоей славной гвардии, и все станут тебя за это благодарить; они очень уж возмущены его безрассудством, вследствие которого погибли все их солдаты».
«То же самое» про «старого Безобразова» рассказывал в Ставке со слов «многих командиров и офицеров» вел. кн. Кирилл, возвратившийся из гвардии. О том же писал Царю вел. кн. Ник. Мих. на основании показаний гвардейских офицеров, «в один голос» обвинявших свое высшее командование. Брусилов одним из неблагоприятных условий в период галицийской кампании считает положение гвардейских частей, великолепных по составу офицеров и солдат, но терпевших значительный урон в силу несоответствия начальников и, в частности, командующего Особой армией Безобразова – «человека честного, твердого, но ума ограниченного и невероятно упрямого» (А. Ф. сравнивала его с «мулом»). О негодовании в гвардии говорил Брусилову и Родзянко, посетивший фронт Особой армии и наслышавшийся самых ужасных рассказов. «Ты должен довести до сведения Государя, что преступно так зря убивать народ», – говорил ему сын: «Нельзя так безумно жертвовать людьми», – повторял ему в Луцке ген. Каледин. «У генералов нет “мозгов”, – утверждал сын. «Многие из наших командующих генералов глупые идиоты, которые даже после двух лет войны не могут научиться первой и наипростейшей азбуке военного искусства», – вторил ему сам Верховный, объясняя жене 22 июня неудачу у Барановичей на Западном фронте. Со своей стороны умудренный наблюдениями Рузский полагал, что «начальствующие лица не хотят считаться с опытом войны и продолжают лезть на укрепленные позиции, как бы лезли в чистом поле». В этой гамме голосов, может быть, объяснение А. Ф. самое правильное: генералы не щадят человеческих жизней, зная, что в России еще много солдат[120 - И тут даже создалась легенда, поддерживаемая Винбергом: гвардия выставлялась на передовых позициях, потому что ее считали препятствием к осуществлению революции.].
В своей критике А. Ф. лишь повторяла общий голос; этому общему мнению поддакивал в своих советах и «Друг». Это всеобщее мнение нашло себе выражение в официальной записке 28 членов Особого Совещания (ноябрь), где подчеркивалась недопустимость столь легкого расходования людской жизни, ибо «наш человеческий материал далеко не неистощим». Царь остановился на Гурко в качестве заместителя Безобразова. Царица одобрила новое назначение: «Что же, многие хвалят Гурко, даруй ему, Боже, успеха, и да благословит Он его командование». 8 августа А. Ф. писала: «Наш Друг надеется, что мы не станем подниматься на Карпаты и пытаться их взять, так как, повторяет Он, потери снова будут слишком велики». Последующие письма систематически передают: «Просила Его особенно подумать о тебе и благословить твои новые планы», а от Царя идут жалобы: «Сколько недель уже я мучаюсь из-за этого (наступления). Если бы у нас было больше тяжелой артиллерии, не возникало бы ни малейшего сомнения относительно исхода борьбы. Подобно французам и англичанам, они парализуют всякое сопротивление одним только ужасным огнем своих тяжелых орудий» (17 сент.). 20 сентября Царь сообщал: «Я велел Алексееву приказать Брусилову остановить наши безнадежные атаки, чтобы потом снять гвардию и часть других войск с передовых позиций, дать им время отдохнуть и получить пополнение. Нам надо наступать около Галича и южнее у Дарны и Варты, чтобы помочь румынам и перейти Карпаты до начала зимы»[121 - На этом настаивали румыны.]. «Да, я думаю, что ты прав, приостановив наступление, и что хочешь двинуться в южном направлении – мы должны перевалить Карпаты до зимы… Если мы станем наступать на юг!.. тогда они вынуждены будут оттянуть свои войска тоже на юг и нам здесь, на севере, станет легче. Бог поможет – нужно лишь терпение, все-таки враг очень силен». Царь 22 сентября: «Брусилов просил разрешения продолжать атаку, так как Гурко поможет ему на правом фланге, то я разрешил». Царица 23-го: «Наш Друг говорит по поводу новых приказов, данных тобой Брусилову: “Очень доволен распоряжением папы; будет хорошо”. Он об этом никому не скажет, но мне по поводу твоего решения пришлось просить Его благословения… Надеюсь, что Брусилов – надежный человек и не станет делать глупостей и вновь жертвовать гвардией в каком-нибудь неприступном месте». 24 сентября: «Наш Друг совершенно вне себя от того, что Брусилов не послушался твоего приказа о приостановке наступления. Он говорит, что тебе было внушено свыше издать этот приказ, как и мысль о переходе через Карпаты до наступления зимы, и что Бог благословил бы это; теперь же Он говорит, снова будут бесполезные потери. Надеется, что ты все же будешь настаивать на своем решении». То же А. Ф. передала и телеграммой. В ответ на телеграмму Царь указывал: «Когда я отдавал это приказание, я не знал, что Гурко решил стянуть почти все имеющиеся в его распоряжении силы и подготовить атаку совместно с гвардией и соседними войсками. Эта комбинация удваивает наши силы в этом месте и подает надежду успеха. Вот почему, когда Ал. прочел объяснительную телеграмму от Брус. и Гурко с просьбой разрешить продолжать наступление, бывшее тогда в полном разгаре, я на следующее утро дал свое согласие… Теперь я буду спокоен в уверенности, что Г. будет действовать энергично, осторожно и умно. Эти подробности только для тебя одной – прошу тебя, дорогая! Передай Ему только: папа приказал принять разумные меры». Царица 25-го: «Вчера… я приняла Кутайсова, мы с ним долго беседовали – после него был Павел[122 - Вел. кн. Павел, Раух – б. помощник Безобразова.] и рассказал мне об интересных письмах от Рауха и Рильского, от других знаю – все говорят одно и то же, что это второй Верден, мы бессильно растрачиваем тысячи жизней за одно упрямство… О, прошу тебя, повтори свой приказ Брусилову, прекрати эту бесполезную бойню, младшие чувствуют, что начальники их тоже не имеют никакой веры в успех там – значит, повторять безумства Германии под Верденом?.. Твой план так мудр, наш Друг его одобрил – Галич, Карпаты, Дорна, Варта, румыны… Наши генералы не щадят “жизней” – они равнодушны к потерям, а это грех; вот когда есть уверенность в успехе, тогда другое дело». Получив объяснение о назначении Гурко командующим наступающими войсками, А. Ф. успокаивается: «Я рада, что Брусилов послал Кал(едина) на юг и все передал Гурко; это было самое умное, что только можно было сделать – пусть только он будет благоразумным и не упрямится…» 28 сентября: «Я рада, что на фронте сейчас затишье, я очень тревожилась; это движение слева самое разумное – около Брод колоссальные укрепления, и приходится наступать под страшным огнем тяжелой артиллерии – настоящая стена. Спасибо… за объяснение относительно Брусилова; я раньше не совсем ясно это себе представляла. Во всяком случае, наш Друг настаивает на том, чтобы ты выполнил свои планы, твоя первая мысль всегда бывает наиболее правильной». И наконец, 12 октября, после поездки в Могилев: «Останови это бесполезное кровопролитие, зачем они лезут на стену? Необходимо дождаться более благоприятного момента, а не слепо идти вперед. Прости, что я так говорю, но все чувствуют это».
Из мемуарного повествования самого Брусилова и современных событиям пояснительных указаний Алексеева представителям мин. ин. дел в Ставке совершенно очевидно, что до сведения А. Ф. доходили преувеличенные данные об интенсивности боевых действий в осенние дни. Только если читать между строк и быть загипнотизированным словами «приостановить наступление» и не считаться с тем, о чем реально шла речь в связи со всей стратегической обстановкой, можно найти в приведенных выдержках доказательство того, что правящая «распутинская группа» через А. Ф., вмешиваясь в руководство военного командования, вела закулисную борьбу за прекращение войны. Во всяком случае, не немецкая рука руководила пером А. Ф. В снах «старца» и в письмах Царицы, не всегда последовательных, гораздо больше претворялись советы и директивы, которые являлись откликами борьбы разных течений в военных кругах Петербурга, Могилева и фронта. В информаторах и критиках не было недостатка, начиная с вел. кн. Павла – «благородного человека», по характеристике Брусилова, «в военном деле решительно ничего не понимавшего», и кончая отставленным главнокомандующим юго-западного фронта Ивановым, который сохранял свой пессимизм по поводу наступательных операций: он был генералом «куропаткинской школы» – скажет Брусилов[123 - В свое время, рекомендуя перемещение Иванова в военные министры, Щербачева на место Иванова, а на место Щербачева кого-нибудь «поэнергичнее» («какая досада, что старик Рузский еще не совсем поправился»), А. Ф. думала не об окончании войны, а об ее успешном ведении, ибо настанет «наша очередь наступать».]. Брусилову впоследствии говорили, что Иванов в особой аудиенции просил Царя отказаться от наступления. Царь направил его к своему начальнику штаба. Среди этих информаторов был и близкий царской семье Саблин, приезжавший из Ставки и находившийся в непосредственных отношениях с «Другом», то очень близких и интимных, то значительно охладевавших. Среди них будет и тонкий политик, делавший карьеру генерал Бонч-Бруевич, который подкапывался через Пав. Ал. и Map. Павл. под Рузского еще в 1915 г. – тогда А. Ф. не умела написать даже его фамилии и высказывала «радость», когда удастся «избавиться» от Бонча, которого, по словам Царя, «все ненавидели» (Бонч особенно свирепствовал в преследовании лиц, носивших немецкие фамилии). Но в конце октября, после «интересной беседы», длившейся час, А. Ф. «от души» желает, чтобы Царь по секрету от Алексеева повидался с ним: «так мало честных людей» – «ему лично ничего не нужно, исключительно ради тебя и всеобщего блага» просил разрешения представиться и «высказаться обо всем». Тут же А. Ф. отмечает крайнее честолюбие этого генерала. Бонч рассказывал много «прискорбных вещей». Ему удается подорвать доверие к «доброму и честному» Рузскому («дурная привычка нюхать кокаин») – не имеет оперативного плана, войска разлагаются, необходимо при Рузском иметь сильного человека, «надежного помощника», который заставил бы работать и т.д.
Каждый из этих информаторов по-своему влиял на женщину, психическое состояние которой к концу года болезненно обострилось. И естественно, что она делалась, по словам Вырубовой, «нежеланной гостьей» в Ставке.
II. «Поход» на Алексеева
Императрица встречала противодействие в своих домоганиях со стороны «фактического руководителя военными действиями», – пишут исторические интерпретаторы легенды. Наступление продолжалось «вопреки указаниям Николая». Тогда А. Ф. под влиянием «божьего человека» поставила своей целью свергнуть ген. Алексеева, чего и достигла в ноябре 16 г. Был выигран таким образом второй этап в кампании за сепаратный мир… Историю этого «похода» против Алексеева логичнее было бы изложить после обзора того, что произошло во внешней и внутренней политике в связи с возглавлением правительства «изменником» гофм. Штюрмером, когда «пацифистские позиции» как будто бы получили более прочное основание и даже вышли из потайной сферы работы «исподтишка». Однако, чтобы не прерывать начатого уже повествования о борьбе за сепаратный мир, поскольку она была связана с тем, что делалось на «полях сражения», продолжим рассказ о давлении, которое оказывала на Ставку распутинская «правящая группа».
Как относился сам Алексеев ко всем тем стратегическим советам, которые из Царского летели в Ставку? Царь писал жене 6 июня 16 г.: «Я рассказал Алексееву, как ты интересуешься военным делом, и про те подробности, о которых ты меня спрашиваешь в своем последнем письме № 511. Он улыбнулся и молча меня слушал (вопрос шел о прокладке узкоколейных дорог). Конечно, эти вещи принимались и принимаются во внимание». Такие безобидные и довольно наивные в общем заботы не могли особенно нервировать человека, в руках которого сосредотачивались все нити военных операций. По-другому могло быть, когда настойчивые советы, подсказанные со стороны случайных информаторов, могли оказывать влияние на колеблющуюся волю верховного вождя армии. У нас нет достаточных данных для предположения, что Алексеев был заражен ходячей молвой о немецкой интриге за спиной А. Ф. Единственное косвенное указание можно найти в показаниях перед Чрез. Сл. Комиссией ген. Иванова, который сообщал о своем разговоре 3 марта 16 г. с Алексеевым по поводу его устранения от главнокомандования юго-западным фронтом: «“Вы думаете, что в вашем уходе какая-нибудь моя интрига… Нет… интрига шла в Петрограде”, – говорит Иванову Алексеев и называет Распутина и прибавляет слово “каналья”, Вырубову, ей не помню, какой дал эпитет, потом называет Императрицу, Андронникова, Рубинштейна, Мануса и еще какие-то две-три жидовские фамилии, которых не помню». Председателю Комиссии хотелось, чтобы Иванов произнес слова: «немецкая партия». «Нет, он этого не сказал», – возразил допрашиваемый.
О том, что между Алексеевым и Ивановым был какой-то подобный разговор, видно из позднейших замечаний в письмах А. Ф., затронутой суждениями Алексеева, которые дошли до нее, вероятно, через самого Иванова. Разговор, очевидно, не стоял в связи с устранением Иванова и фронтовыми делами и должен быть отнесен к более позднему времени. Сторонникам выжидательной стратегии не было основания бороться против генерала, отстраненного в силу пассивности, которую объясняли преклонным уже возрастом главнокомандующего. Напротив, казалось бы, он должен был быть возвеличен и мог явиться в силу своего авторитета и популярности первым кандидатом на пост начальника штаба при новом верховном главнокомандующем. Между тем на этот ответственный пост был приглашен его антагонист настойчивый Алексеев. Мало того, рупор «распутинцев» А. Ф. как раз за месяц до процитированного разговора Иванова с Алексеевым усиленно рекомендовала мужу пригласить на военный совет Рузского. «Вполне ли ты доволен Алексеевым, достаточно ли он энергичен?» – спрашивала она в письме от 5 февраля. «Как здоровье Рузского? Некоторые говорят, что он опять совершенно здоров… а я хотела бы этого, так как германцы его боятся. Он очень способный человек, часто не соглашается с Алексеевым, но все же, может быть, благоразумнее иметь кого-нибудь иначе смотрящего на вещи. Тогда вам всем легче будет выбрать правильный путь». Рузского боятся немцы, у него нет «опасной мании отхода», наличность которой, как мы видели, склонны были отыскивать у Алексеева некоторые штабные стратеги[124 - В дневнике Андр. Вл. это противопоставление Рузского Алексееву проведено очень ярко в период командования Алексеевым северо-зап. фронтом в 15 г. «Мечта всех, что Рузский вернется, – вера в него так глубока, так искренна и так захватывает всех без различия чинов и положения в штабе, что одно уже его возвращение, как электрический ток, пронесется по армии и подымет… дух». Приведенные выдержки опровергают одну из басен, которую сочинил в своих показаниях Чр. Сл. Ком. Манасевич-Мануйлов, – будто бы Рузский был назначен вновь главнокомандующим Северным фронтом под влиянием Распутина, через которого действовала группа офицеров. Опровергают они и басню, в которую в свое время уверовали думские круги и которую занес в воспоминания Родзянко: никто не верил в болезнь Рузского и считал, что «опалой» своей Рузский обязан «немецкой партии».].
Таковы «пацифистские» советы Императрицы. Их, очевидно. Алексеев не боялся. Зато из писем самого Императора определенно следует, что Алексеев бесконечно был озабочен направлением внутренней политики, приобретавшей катастрофический характер при попытке А. Ф. с прямого одобрения мужа разыгрывать роль блюстительницы престола в отсутствие Царя – отсюда резко отрицательное отношение Алексеева к профетической роли «божьего человека», о чем знала А. Ф. и, как это ни странно, с чем долгое время до некоторой степени примирялась. Вот этих «артиллерийских подготовок из Царского Села» Алексеев действительно боялся (показания мин. земл. Наумова). Со слов Алексеева Деникин рассказывает, что в Могилеве в один из своих приездов А. Ф. «горячо убеждала» начальника Штаба в необходимости посещения Распутиным Ставки, что «принесет счастье». Алексеев «сухо ответил, что для него это вопрос – давно решенный, и что если Распутин появится в Ставке, он немедленно оставит пост начальника штаба… Императрица резко оборвала разговор и ушла, не простившись с Алексеевым… Этот разговор… повлиял на ухудшение отношения к нему Государя». «Вопреки установившемуся мнению отношения эти, – добавляет Деникин, – по внешним проявлениям не оставлявшие желать ничего лучшего, не носили характера ни интимной близости, ни дружбы, ни даже исключительного доверия». Интимная царская переписка довольно решительно опровергает подобное заключение. Очевидно, по воспоминаниям Алексеева или по передаче этих воспоминаний и только что описанный послеобеденный инцидент в Могилеве представлен в слишком сгущенном виде – в переписке нет даже намеков на желание А. Ф., чтобы «Друг» посетил Ставку. Никакого резкого разрыва с Алексеевым у Царицы не произошло. Инцидент, о котором рассказывает Деникин, мог иметь место (автор даты не указывает) в момент посещения А. Ф. Ставки в последних числах июля 16 г. – посещения, которому склонны придавать решающее значение в смысле попытки оказать воздействие на простановку «брусиловского наступления». Уезжая, еще в поезде, 3 авг. А. Ф. писала: «Если только Алексеев принял икону нашего Друга с подобающим настроением, то Бог, несомненно, благословит его труд с тобой. Не бойся упоминать о Гр. при нем – благодаря Ему ты сохранил решимость и взял на себя командование год тому назад, когда все были против тебя, скажи ему это, и он тогда постигнет всю мудрость и многие случаи чудесного избавления на войне тех, за кого он молится и кому он известен, не говоря уже о Бэби и об Ане».
Однако через месяц появляются в письмах А. Ф. некоторые предостережения по отношению к Алексееву в связи с доходящими до Царицы сообщениями. Может быть, от прибывшего из Ставки Саблина А. Ф. узнала, что «масса людей пишет гнусные письма против него (Григория) Алексееву». «Досадно», – квалифицирует она 6 сентября свое отношение к этому. «Теперь идет переписка между Алексеевым и этой скотиной Гучковым, и он начинит его всякими мерзостями – предостереги его, это такая умная скотина, а Алексеев, без сомнения, станет прислушиваться к тому, что тот говорит ему против нашего Друга, и это не принесет ему счастья» (18 сент.).«Гучков старается обойти Алексеева – жалуется ему на всех министров… и отсюда попнтно, почему Алексеев так настроен против министров, которые на самом деле стали лучше и более согласно работать, дело ведь стало налаживаться, и нам не придется опасаться никакого кризиса, если они и дальше так будут работать». «Пожалуйста… не позволяй славному Алексееву вступать в союз с Гучковым, как то было при старой Ставке. Родз. и Гучков действуют сейчас заодно, и они хотят обойти Ал., утверждая, будто никто не умеет работать, кроме них. Его дело заниматься войной – пусть уж другие отвечают за то, что делается здесь» (20 сент.). «Я прочла копии двух писем Гучкова к Алекс. и велела буквально скопировать одно из них для тебя, чтобы ты мог убедиться, какая это скотина! Теперь мне понятно, почему А. настроен против всех министров – каждым своим письмом (по-видимому, их было много) он будоражит бедного А., а затем в письмах его факты часто намеренно извращаются… Надо изолировать А. от Гучк., от этого скверного, коварного влияния» (21 сент.). «Начинаю с того, что посылаю тебе копию с одного из писем в Алексееву – прочти его, пожалуйста, и тогда ты поймешь, отчего бедный генерал выходит из себя. Гучков извращает истину, подстрекаемый к тому Поливановым, с которым он неразлучен. Сделай старику строгое предостережение по поводу этой переписки, это делается с целью нервировать его, и вообще эти дела не касаются его, потому что для армии все будет сделано, ни в чем не будет недостатка. Наш Друг просит тебя не слишком беспокоиться по поводу продовольственного вопроса». «Видно, как этот паук Г. и Полив. опутывают Ал. паутиной – хочется открыть ему глаза и освободить его. Ты мог бы его спасти – очень надеюсь на то, что ты с ним говорил по поводу писем»[125 - Царь писал 22 сент.: «Ал. никогда не упоминал мне о Гучкове. Я только знаю, что он ненавидит Родзянко и посмеивается над его уверенностью в том, что он все знает лучше других».]. И, наконец, через месяц, 28 октября, сообщая свой разговор с Бонч-Бруевичем: «Только не говори Алексееву, что ты узнал от меня… я чувствую, что этот человек меня не любит».
В перерыв между последним сентябрьским письмом и октябрьским Царь приезжал в Царское. 9 октября тогдашний председатель Совета министров Штюрмер во всеподданнейшем докладе, между прочим, упоминал и о письмах Гучкова к Алексееву. В сделанном самим Штюрмером резюме его доклада в пункте 16-м значится: «Е. И. В. мною представлен экземпляр письма на имя ген. Алексеева от члена Гос. Сов. А. И. Гучкова с изветом на ген. Беляева, министров путей сообщения – Трепова, торговли и промышленности – кн. Шаховского, земледелия – графа Бобринского, а также на председателя Совета Министров. При этом Е. В. мною доложено, что по полученным мною из департ. общ. дел сведениям копии этого письма распространяются в десятках тысяч экземпляров по всей России… Е. И. В. соизволит указать, что экземпляр такого же письма находится у него в руках. По этому поводу он спрашивал объяснения у ген. Алексеева, который представил Е. В., что он никогда ни в какой переписке с Гучковым не состоял и что о данном письме он узнал в то же утро из письма своей жены, затем из письма ген. Эверта, который прислал ему экземпляр того же письма, распространяемого в подведомственных ему войсках, упрекая его, Алексеева, в ведении переписки с таким негодяем, как Гучков; наконец, он об этом письме узнает от Е. В. Прислал ли ему Гучков лично такое письмо – ему, Алексееву, неизвестно, и по осмотре им ящиков своего стола такого письма им не найдено. Е. В. изволил указать Алексееву на недопустимость такого рода переписки с человеком, заведомо относящимся с полной ненавистью к монархии и династии». «Его Величество, – заканчивал Штюрмер свое резюме, – изволил высказать, что для прекращения подобных выступлений достаточно предупредить Гучкова о том, что он подвергнется высылке из столиц»[126 - Письмо Алексееву, помеченное 15 августа и долженствовавшее, очевидно, иметь демонстративный характер так называемого «открытого письма» (мы знаем его только по ходившим по рукам копиям), поскольку речь в нем шла о конкретных фактах, было написано на тему: «нас (т.е. представителей общественности в Особом Совещании) не осведомляют, нас обманывают, с нами не считаются и нас не слушают». Реально дело касалось отказа военного министерства от предложения английского правительства поставить 500 тыс. винтовок. Основываясь на информации, полученной из «кругов, близких к английскому военному министерству», Гучков тенденциозно изображал мотивы ген. Беляева, вызвавшие этот отказ: Беляев при допросе в Чр. Сл. Ком. довольно убедительно пояснял, что мотивом отказа послужило то, что ружья должны были поступить лишь в 1917 г., когда потребность в них уже исчезла бы (во вторую половину 1916 г. Россия даже могла уже уступить 200 тыс. Румынии) и, следовательно, расходовать на такой заказ «кредит-заем», который с «таким трудом» удалось получить в Англии, было нецелесообразно. «И не чувствуете ли вы на расстоянии из Могилева, – спрашивал Гучков, – то же, что мы здесь испытываем при ежедневном и ежечасном соприкосновении… со всей правительственной властью. Ведь в тылу идет полный развал, ведь власть гниет на корню. Ведь, как ни хорошо теперь на фронте, но гниющий тыл грозит еще раз, как было год тому назад, затянуть и ваш доблестный фронт и вашу талантливую стратегию, да и всю страну в невылазное болото, из которого мы когда-то выкарабкались с смертельной опасностью… А если вы подумаете, что вся эта власть возглавляется г. Штюрмером, у которого (и в армии и в народе) прочная репутация если не готового уже предателя, то готового предать, – это в руках этого человека ход дипломатических сношений в настоящем и исход мирных переговоров в будущем, а следовательно, и вся наша будущность – то вы поймете… какая смертельная тревога за судьбу нашей родины охватила и общественную мысль и народные настроения. Мы в тылу бессильны или почти бессильны бороться с этим злом. Наши способы борьбы обоюдоостры и при повышенном настроении народных масс… могут послужить первой искрой пожара, размеры которого никто не может ни предвидеть, ни локализовать. Я уже не говорю, что нас ждет после войны – надвигается поток, а жалкая, дрянная, слякотная власть готовится встретить этот катаклизм теми мерами, которыми ограждают себя от хорошего проливного дождя: надевают галоши и раскрывают зонтик. Можете ли вы что-нибудь сделать? Не знаю. Но будьте уверены, что наша отвратительная политика (включая и нашу отвратительную дипломатию) грозит пресечь линии вашей хорошей стратегии в настоящем и окончательно исказить ее плоды в будущем… Может быть, никогда еще я не был столь убежден в полной основательности охватившей нас общественной тревоги, как в настоящий грозный час».]. На практике Гучкову был запрещен лишь въезд в действующую армию. В выступлении Гучкова А. Ф. видела подрыв правительства во время войны – «Это настоящая низость и в 10 000 000 раз хуже, чем все то, что написал Пален своей жене». Вопрос о продовольствии, который так угнетал Царя, ей представляется преходящим: «это еще не так ужасно, как все прочее, выход мы найдем, но вот эти скоты Родзянко, Гучков, Поливанов и К° являются душой чего-то гораздо большого, чем можно предполагать (это я чувствую) – у них цель вырвать власть из рук министров».
Не отдавая, быть может, вполне реально себе отчета, как многие нервные люди, А. Ф. действительно предчувствовала нечто «гораздо большее» – монархия была в преддверии «дворцовых заговоров», о которых говорили, пожалуй, даже слишком открыто, не исключая аристократических и великокняжеских салонов. Слухи о разговорах, что необходимо обезвредить и укротить «Валиде» (так именовалась Царица в семейной переписке Юсуповых), не могли не доходить до А. Ф. В одной из версий такого «дворцового переворота», имевшей сравнительно скромную цель изолировать Царя от вредного влияния жены и добиться образования правительства, пользующегося общественным доверием, так или иначе оказался замешанным и ген. Алексеев… Этот план, связанный с инициативой не Гучкова, а с именем кн. Львова – в переписке его имя упоминается только в декабре, – изложен нами в книге «На путях к дворцовому перевороту» в соответствии с теми конкретными данными, которыми мы пока располагаем. Отрицать участие в нем Алексеева едва ли возможно, как это упорно делает ген. Деникин.
Таким образом, как будто бы совершенно ясно, что «поход» (очень все же относительный) против Алексеева вытекал из соображений, совершенно не связанных со стратегией. Гораздо большее влияние в смысле недовольства алексеевской стратегией могло оказывать усиленное давление, которое шло отчасти из русских военных кругов и со стороны союзной дипломатии, продолжавшей придавать румынскому вопросу первостепенное значение и видевшей в противоположной позиции лишь «немецкую интригу». По дневнику Палеолога можно представить себе довольно отчетливо это дипломатическое давление (прямое через министерство ин. д. и косвенное, закулисное, через великокняжеские салоны), завершившееся личным письмом французского президента Императору. 29 сентября Пуанкаре, пытаясь воздействовать на слабое место Царя, намекает в нем на исконные интересы России, которые будут нарушены, если немцам через Румынию будет открыт путь в Константинополь[127 - Раньше (5 сент.) о том же из Парижа телеграфировал в министерство Извольский, передавая слова Бриана: «В достаточной ли степени отдают себе у вас отчет в первостепенной важности, придаваемой Германией своим восточным планам… Неудача на балканском фронте нанесет Германии смертельный удар и сразу откроет России путь в Константинополь. Я уверен, что ради достижения этой цели генерал Алексеев найдет возможным спешно послать в Добруджу необходимые силы». По словам Палеолога, одна из задач миссии Тома и Вивиани, прибывших в Россию, заключалась в намерении повлиять на верховное командование в этом смысле.]. Целью было заставить имп. Николая II взглянуть на дело иначе, чем расценивал его Алексеев, который в представлении Палеолога не мог возвыситься до общей (vision integrale et synthetique) всех театров военных действий. Пожалуй, надо сказать как раз противоположное.
Поскольку речь шла о выступлении Румынии, то не немецкая интрига действовала закулисно из царского дворца. «Советы», которые подавала А. Ф. от имени Распутина, фактически почти совпадали с директивами именно союзнической дипломатии, склонной задержать основное наступление Брусилова и двинуть все силы в «южном направлении». А. Ф. была довольна вступлением в войну Румынии и писала 6 сентября: «Наш Друг хотел бы, чтобы мы взяли румынские войска под свое начало, чтобы быть более уверенными в них». Как раз этого хотел избегнуть Алексеев. Если предположить, что царским провидцем в данном случае руководила тайная рука немцев, то придется признать, что на поводу немецкой агентуры одинаково шла и вся междусоюзническая дипломатия. Алексеев скептически относился к известию, что Германия подготовляет мощный удар против Румынии, решив перебросить с западного фронта войска. В беседе с Базили 5 сентября нач. штаба высказал предположение, что немцы, может быть. нарочно распускают ложные слухи о своих намерениях[128 - Эти слухи нашли себе отражение в телеграммах русского резидента в Швейцарии Бибикова в мин. ин. д. о полученных сведениях по поводу решения немцев напасть на Румынию для того, чтобы показать, что Россия потеряла балканский путь к Константинополю. Впоследствии немецкие исследователи перипетий войны подтвердили правдивость прогноза Алексеева.]. По мнению Алексеева, если бы немцам тем или иным путем удалось освободить значительные силы, они прежде всего направили бы их против Брусилова, чтобы восстановить на фронте равновесие. Поэтому нач. штаба не желал преждевременно изменять распределение сил, полагая, что дальнейший ход кампании выяснится в октябре. Сосредоточение главных сил на фронте Брусилова, – полагал Алексеев, – является в то же время наиболее действительным средством парировать удар противника в южном направлении (письмо Базили 16 сент.). Алексеев, отстаивавший свое право оценки относительной важности различных театров войны, «горько» жаловался на постоянное вмешательство союзной дипломатии в вопросы командования и на «непрошеные советы», которые ему щедро давались в связи с военными операциями.
Царь смотрел глазами Алексеева, утверждал Палеолог. В общем это соответствовало действительности. Николай II определенно заявил Колчаку, что он не сочувствует выступлению Румынии, но приходится уступать давлению со стороны союзного командования. Ник. Алек. писал жене 28 сент. после приема румынского посланника Диаманди: «Они переживают в Бухаресте страшную панику, вызванную боязнью перед наступающей огромной германской армией (воображаемой) и всеобщей неуверенностью в своих войсках, которые бегут, как только германская артиллерия открывает огонь[129 - Через несколько дней Царь принимал сербскую делегацию, привезшую кресты: «Какая разница! Эти люди, потерявшие родину, полны веры и покорности, а румыны, которых лишь немного потрепали, совершенно потеряли голову и веру в себя!» «Да, Алексеев говорил мне то же самое о румынах, – вторила ему Царица. – Черт бы их побрал, отчего они такие трусы! А теперь, разумеется, наш фронт опять удлинится – прямо отчаяние, право».], Алексеев это предвидел и несколько раз говорил мне, что для нас было бы выгодно, если бы румыны сохранили нейтралитет. Теперь во всяком случае мы должны им помочь, и поэтому наш длинный фронт еще удлинился… Мы стягиваем туда все корпуса, какие только возможно…»
Приведенные детали нужны были для того, чтобы показать, что «воинствующая» партия в «походе» на стратегию Алексеева могла играть гораздо большую роль, нежели скорее воображаемые в данном случае «пасифисты». Быть может, причина этого, поскольку речь идет не о союзной дипломатии, отчасти крылась в личных свойствах ген. Алексеева. Он сам в своем дневнике написал (13 июля 1917 г.): «Вести войну и принимать ответственные решения может только один человек. Дурно ли, хорошо ли, но это будет решение ясное, определенное, в зависимости от характера решающего. Я всегда избегал обсуждения приказов вместе с другими[130 - От своих сотрудников по штабу он требовал «точной исполнительности его распоряжений». Представление ген.-квартирмейстерской частью каких-либо «своих» планов, – говорил Алексеев в Волковыске 12 августа Поливанову, характеризуя свой взгляд, – обязывает лишь «к чтению ненужного материала».]. У каждого свое желание, свое решение, свои доказательства. Мысль ответственного начальника от такого совещания затуманивается, воля колеблется, решение в большинстве случаев принимается какое-то среднее. Нарекания, однако, заставили меня в феврале 16 г. доложить Государю о созыве совещания. Он, видимо, принял эту мысль с удовольствием, потому ли, что признавал вместе с Поливановым пользу совещания, потому ли, что хотел провести его лично и показать, что он вершитель и важнейших военных вопросов». Отсюда вытекает черта, которую Деникин в несколько преувеличенной форме изобразил в таких словах: «Когда говорят о русской стратегии… с августа 15 г., надлежит помнить, что это стратегия – исключительно личная М. В. Алексеева. Он один несет историческую ответственность за ее направление, успехи и неудачи». Отмеченная черта, свойственная начальнику штаба, вызывала обиды, недоброжелательство, критику. Трудно было отрицать знания и добросовестность работы Алексеева, и критика, как мы видели из записей Ан. Вл., переносилась в область недостатка творчества и отсутствия воли (?) – это у человека, которому ежечасно приходилось, по наблюдениям Базили в Ставке, преодолевать величайшие трудности в вопросах, составлявших непосредственный предмет его забот. Критика не могла не доходить до ушей верховного вождя армии[131 - Подкоп под Алексеева начался с первых же дней. Одним из проявлений его служит следующая запись в дневнике Ан. Вл. 11 сентября: «Кирилл писал на днях из Ставки Доску (т.е. жене), что Алексеев действует все хуже и хуже. Его приказы один глупее другого. Ники начинает это видеть, но неизвестно, как он поступит».]. Нет ничего поэтому невероятного, что под влиянием двойного напора «Верховный» стал несколько расходиться со взглядами своего начальника штаба: недаром в одном из сентябрьских писем к жене он вспоминал о необходимости «приготовиться к конечной экспедиции в Константинополь, как предполагалось прошлой весной». Мы знаем, что Алексеев решительно скидывал «византийскую мечту» со счетов текущей стратегии.
Когда Алексеев серьезно заболел в начале ноября и вынужден был взять отпуск, представитель мин. ин. д. в Ставке написал своему шефу (тов. мин. Нератову) 27 ноября: «Я все более прихожу к убеждению, что ген. Алексеев сюда не возвратится и притом не по причине нездоровья». Среди возможных разнообразных причин такого вынужденного ухода как будто нет места досужему предположению, что распутинская клика через А. Ф. достигла цели устранения одного из препятствий к заключению сепаратного мира[132 - Мне думается, что и запись в дневнике Лемке о крайнем пессимизме фактического верховного главнокомандующего мало соответствует действительности. Лемке передает свою случайную беседу в марте 1916 г. с Алексеевым, в которой тот высказывался почти безнадежно о будущем, которое «страшно». Он ждал неизбежного «поражения» и «разложения России», характеризуя армию словами «зверь в клетке», который все сломает при демобилизации. Подобная точка зрения совершенно не соответствовала всей последующей позиции Алексеева. Я отмечаю эту беседу только потому, что в военной литературе (ген. Головин) есть склонность придать сообщению Лемке характер достоверности.]. А. Ф. первоначально на болезнь Алексеева посмотрела лишь как на временное освобождение поста начальника штаба. 5 ноября она писала[133 - Царь сообщил ей 3 ноября: «Ген. Алексеев нездоров, лежит, у него сильный жар».]: «Алексееву следовало бы дать 2-месячный отпуск, найди себе кого-нибудь в помощники, например, Головина, которого все чрезвычайно хвалят, – только не из командующих армиями – оставь их на местах, где они нужнее… быть может, свежий человек с новыми мыслями оказался бы весьма кстати. Человек, который так страшно настроен против нашего Друга, как несчастный Алек., не может работать успешно. Говорят, что у него нервы совершенно развинчены. Это понятно: сказалось постоянное напряжение «бумажного» человека; у него, увы, мало души и отзывчивости». И только через месяц, напитавшись в соответствующей атмосфере окружения, А. Ф. высказалась уже более определенно: Алексееву «Бог послал болезнь – очевидно, с целью спасти тебя от человека, который сбился с пути и приносил вред тем, что слушался дурных писем и людей, вместо того, чтобы следовать твоим указаниям относительно войны – а также и за его упрямство. Его тоже восстановили против меня – сказанное им старому Иванову служит тому доказательством».
Временным заместителем уехавшего на отдых в Крым Алексеева был избран Царем не Головин, которого рекомендовала А. Ф., а новый ком. Особой армией Гурко[134 - Кандидатом, по-видимому, был и Рузский, вызванный в эти дни в Ставку и ославленный заранее Бонч-Бруевичем.]. На него указал сам Алексеев, «усиленно» его рекомендуя. «Я тоже думал о нем, – писал Царь 7 ноября, – и поэтому согласился на этот выбор. Я недавно видел Гурко, все хорошего мнения о нем, и в это время года он свободно может уехать из своей армии на несколько месяцев». А. Ф. не возражала против этого назначения: «Я надеюсь, что Гурко окажется подходящим человеком – лично не могу судить о нем, так как не помню, чтобы когда-либо говорила с ним – ум у него есть, только дай ему Бог души» (8 ноября). «Не забудь, – добавляет А. Ф. через месяц (4 дек.), – воспретить Гурко болтать и вмешиваться в политику – это погубило Никол. и Алексеева»[135 - Гурко был известен как один из участников того «кружка», который был организован Гучковым в связи с работой думской Комиссии государственной обороны в период, следовавший за японской войной. В показаниях Протопопова имеется указание, что Гурко поддерживал сношения с Гучковым в 1916 г. «За Гучковым департ. полиции, – свидетельствовал Протопопов, – следил и посещавшим его лицам велся список. Донесение о посещении ген. Гурко, полученное через агентуру деп., было мною представлено Царю». Протопопов свидетель не очень достоверный: в том же показании он говорит, что имел с Царем беседу по поводу «писем Алексеева к Гучкову и его ответов». Выходит, что инициатива принадлежала как бы Алексееву, в то время, как писал один Гучков.].
Сторонники концепции о «сепаратном мире» спешат сделать весьма придуманное заключение: «Ген. Гурко не разговаривал и был мало подготовлен для своей роли – цель Распутина и А. Ф. была достигнута». Гурко далеко не был бесцветной фигурой, при которой «пацифистам» легче было достигнуть своих целей. Палеолог, который «охотно» готов был примириться с отставкой Алексеева, охарактеризовал его преемника, как человека «активного, блестящего и открытого», но, как говорят, «поверхностного» и не имеющего должного авторитета. Француз проф. Легра, наблюдавший Гурко в дни революции на Западном фронте, называет его «подлинным вождем». Такую же приблизительно характеристику дает и ген. Жанен. Первое впечатление Базили в Ставке (письмо 27 ноября) было таково: «По сравнению с ген. Алексеевым заместитель его не может быть признан столь же вдумчивым[136 - Заместитель Базили в Ставке Бэр, в письме к Нератову 6 ноября, так охарактеризовал выходящего из строя Алексеева: «Сам по себе отъезд его в такое время весьма печальный факт… Исключительная трудоспособность ген. Алексеева, точность и содержательность его решений, определенность взглядов, глубокое знание вопросов при чрезвычайном их разнообразии – все эти качества выделяли его, как редкого начальника и руководителя в той сложной и громадной работе, во главе которой он был поставлен».], но в противность его он, по-видимому, в высокой степени волевой тип»[137 - Вел. кн. Алек. Мих. отличительной чертой Гурко считал «нетерпимость к чужим мнениям» (письмо Царю 13 ноября).].
Басня, сочиненная по поводу временного отъезда Алексеева, совершенно опровергается тем решительным приказом по армии, который был отдан верховным командованием 12 декабря в ответ на предложение центральных держав о мире, переданное через Америку, и который был написан Гурко, как сообщал Царь жене (об этом приказе сказано будет ниже). Распутин, а следовательно и А. Ф., целиком его одобрили: «Как хорош твой приказ – только что прочитала его с глубочайшим волнением», – писала А. Ф. 15 декабря и 16-го: «Твой приказ произвел на всех прекрасное впечатление – он явился в такой подходящий момент и так ясно показал твой взгляд на продолжение войны».
При Гурко окончательно стабилизировался новый Румынский фронт – по существу это не означало крушения непредусмотрительной стратегии Алексеева: мы видели, что Алексеев предвидел такую возможность, но не считал нужным преждевременно форсировать дело… В записке, переданной 8 декабря представителю союзнического командования в Ставке ген. Жанену от имени русского верховного командования, отмечалось, что вступление Румынии в войну произошло в условиях, которые нельзя «считать особо благоприятными с точки зрения общего плана войны» (т.е. проводилась мысль Алексеева) и что ответственность за военные события в Румынии ложится на последнюю: румыны, отвергнув русские предложения, настаивали на том, чтобы «взять на себя как распределение сил, так и план действия», они потребовали «перехода в наступление… через Карпаты», «внезапный крах румынской армии» делал рискованной «посылку отдельных частей русских войск в малонадежную среду, под командование, действия которого не могли внушать доверия». «Все возможное будет сделано для того, чтобы добиться… всего, что может улучшить положение в Румынии», – заканчивала записка верховного командования.
В отсутствие Алексеева, возможно, стратегическим предположениям союзников были сделаны большие уступки, чем то хотел и допустил бы Алексеев, но это лишь еще раз подчеркивает мысль, что отъезд Алексеева вовсе не означал начала эры уступок прогерманским настроениям. 17 декабря в Ставке состоялся военный совет, на котором присутствовали Рузский, Эверт и Брусилов со своими начальниками штабов. «В соответствии с постановлением военной конференции в Шантильи[138 - Этот план в телеграмме Извольского изображался как совместное выступление на Балканах – русско-румынских войск на севере и других союзных войск на юге – для того, чтобы вывести Болгарию из строя.], – сообщал Базили Нератову 23 декабря, – задачей нашей в ближайшую кампанию признано наступление в направлении Болгарии. Для этой цели, несмотря на возражения главнокомандующих северным, западным и юго-западным фронтами, под влиянием определенно выраженной воли Государя Императора и решительно высказанного мнения ген. Гурко, решено снять с указанных фронтов еще 20 дивизий, которые будут отправлены на румынский фронт[139 - Раньше уже в Румынию была переведена армия ген. Рогозы в составе трех корпусов.].
Таким образом, получилось нечто иное, чем предуказывала «исподтишная» подготовка сепаратного мира. Только в воспоминаниях Брусилова – в том, как он описывает военный совет, – можно найти при желании очень косвенное подтверждение тезиса Семенникова. Вот это описание: «Царь был еще более рассеян, чем на предыдущем военном совете, и беспрерывно зевал, ни в какие прения не вмешивался, а исполняющий должность нач. штаба верх. главн. Гурко, невзирая на присущий ему апломб, с трудом руководил заседанием, так как не имел достаточного авторитета… Относительно военных действий на 17 год решительно ничего определенного решено не было… На следующий день… заседание продолжалось, но с таким же малым толком, тем более, что нам было сообщено, что Царь, не дожидаясь окончания военного совета, уезжает в Царское Село, и видно было, что ему не до нас и не до наших прений. Во время нашего заседания было получено известие об убийстве Распутина, и потому отъезд Царя был ускорен, и он экстренно уехал, быстро с нами простившись. Понятно, мы – главнокомандующие… сговориться ни о чем не могли, так как различно понимали положение дел… Не знаю, как другие главнокомандующие, но я уехал очень расстроенный, ясно видя, что государственная машина окончательно шатается и что наш государственный корабль носится по бурным волнам житейского моря без руля и командира. Не трудно было предвидеть, что при таких условиях несчастный корабль легко может наскочить на подводные камни».
Как ни тенденциозно изложение Брусилова, одно в нем выступает с определенностью: отсутствие Алексеева все же означало расстройство центрального командования. Насколько это ощущалось отчетливо в Ставке, видно из письма того же Базили, который через десять дней после своего пессимистического и преждевременного заключения о том, что Алексеев не вернется на свой пост, сообщал в министерство: «Насколько я могу судить, возвращение в Ставку ген. Алексеева становится вновь более вероятным: здоровье его поправляется. По его просьбе, ему ежедневно посылаются по прямому проводу, соединяющему Ставку с Севастополем, все главные данные об операциях. С другой стороны, положение ген. Гурко, по-видимому, не укрепляется. Все более распространяется мнение, что заместитель ген. Гурко не может сравниться с ним в отношении обдуманности решений. Ни ген. Гурко, ни ген. Лукомский, новый генерал-квартирмейстер, не обладают теми громадными знаниями и опытом в области техники движения войск, благодаря которым ген. Алексеев был незаменимым «начальником штаба». С другой стороны, до меня продолжают доходить слухи, будто независимые манеры ген. Гурко производят на верхах неприятное впечатление[140 - Предшественник Базили кн. Кудашев в свое время отмечал, что Царя, может быть, привлекает к Алексееву его обращение – «очень не по придворному». Алексеев предупредил Поливанова, прибывшего в Волковыск 12 августа с извещением о назначении Алексеева начальником штаба нового верховного главнокомандующего, что он «придворным быть не сумеет».]. Впрочем, вы знаете, как трудно в этой области что-либо предсказывать, и, быть может, нас здесь ожидают еще сюрпризы…»
По выздоровлении Алексеев действительно вернулся на свой пост. А. Ф. 22 февраля писала мужу: «Надеюсь, что никаких трений или затруднений у тебя с Алексеевым не будет, и что ты очень скоро сможешь вернуться… как раз теперь ты гораздо нужнее здесь, чем там… Твоя жена – твой оплот – неизменно на страже в тылу. Правда, она не много может сделать, но все хорошие люди знают, что она всегда твоя стойкая опора».
Глава шестая. В преддверии «новой ориентации»
I. Августовский кризис
Наше изложение перешагнуло в 1917-й год. Надо вернуться к исходному пункту – к тому моменту, когда назначением Штюрмера премьером в январе 16 г. царская власть определенно встала, по мнению исследователей вопроса о подготовке сепаратного мира, на «пацифистские» рельсы.
Трудно признать, что назначение Штюрмера председателем Совета министров явилось сознательной попыткой поставить внутреннюю политику государства в соответствие с линиями новой намечавшейся внешней ориентации. Интимная переписка носителей верховной власти не только не заключает в себе подобных намеков, но и прямо опровергает их. Мотивы, выдвигавшие кандидатуру Штюрмера, «ближайшего и любимого сотрудника» знаменитого Плеве (по отзыву Белецкого), в сознании верховной власти представлялись совсем иными.
Картина будет ясна, если мы вновь обратимся к тому правительственному кризису в августе, который в сущности обострился не в момент подачи всеподданнейшего коллективного письма, а в часы, когда Совет министров должен был приступить к выяснению будущей правительственной программы. Для того чтобы объективно оценить то, что происходило в правительственной среде, надо внести значительные коррективы в имеющиеся воспоминания действовавших лиц и в показания их в Чр. Сл. Комиссии Временного правительства. Впоследствии многие из них склонны были чрезвычайно обобщить августовские инциденты и представить так, что обновленный в июне Совет министров систематически боролся с реакционной политикой своего председателя. «Это было сплошное разномыслие в течение трех месяцев», – показывал Щербатов, назначенный министром вн. дел 5 июня и отставленный 26 сентября. «Создалась невозможная атмосфера оппозиции всего Совета против своего председателя, так что работа совершенно не клеилась. Об этом докладывали Государю все мы поодиночке. Я лично несколько раз говорил, что… работать с председателем Совета никакие министры не в состоянии, независимо даже от взглядов – просто неработоспособный уже человек». Почти так же характеризует положение Сазонов в воспоминаниях: Горемыкин «давно уже понимал, что он является в наших глазах главной помехой для вступления правительства на новый путь, которого требовали интересы России и настоятельность которого предстала с особенной силой перед всеми в момент мирового кризиса 1914 г. В ответ на наши настояния Горемыкин говорил нам: попросите Государя уволить меня… но категорически отказывался передать ему наше заявление о необходимости смены правительства». В противоположность этим свидетелям только Поливанов показывал, что в середине или в конце августа «начали обостряться отношения» между Горемыкиным и министрами, «стоявшими за общественность». Вначале еще «невидимо» – лишь «чувствовалось, что председатель Совета эволюционирует в сторону от общественности», – в августе «в нем замечалось начало реакционное». Для Поливанова эта перемена курса была даже неожиданной («неожиданный для нас поворот»).
Если проследить записи Яхонтова – единственного источника нашего осведомления о том, что происходило за официальными кулисами правительственной политики, – то придется сделать вывод, что разногласия в Совете министров вовсе не носили принципиального характера. Позиция была при всех различиях в оттенках довольно однородна и в общем достаточно отрицательная к претензиям, которые шли со стороны так называемой «общественности». Достаточно указать, что министр вн. д., сам относящий себя к «категории общественных деятелей», считал существование земского и городского союзов в том виде, как их создала жизнь, т.е. без точного «определения границ их деятельности», «вне конструкции, предусмотренной законом», «колоссальной правительственной ошибкой». «Из благотворительных начинаний, – говорил Щербатов в заседании Совета, – они превратились в огромные учреждения с самыми разнообразными функциями, во многих случаях чисто государственного характера, и заменяют собой правительственные учреждения. Все это делается захватным путем при покровительстве военных властей, которые… ими пользуются и дают огромные средства… В действительности они являются сосредоточием – помимо уклоняющихся от фронта – оппозиционных элементов и разных господ с политическим прошлым»[141 - В показаниях Щербатов заявлял, что его взгляд был «значительно иным». В своей «земской» деятельности он «не вполне одобрял» союз, но не по «политическим» соображениям. Он находил, что дело приняло слишком «государственный характер и вышло из рамок земства». Земство брало на себя такие обязанности, которые оно фактически исполнить не могло. Во всяком случае, его взгляд на деятельность союзов был «положительным».]. Ведь это и была односторонняя точка зрения того реакционного министра вн. д. Маклакова, который принужден был в июне 1915 г. оставить свой пост под напором общественности. Работа общественных организаций на оборону страны рассматривалась только с точки зрения политических целей их руководителей, формулированных в одной из записок Департамента полиции в виде тайного плана партии к. д. «совершить мирную революцию за спиной правительства» – стоя на легальной почве, сделать «существующую власть ненужной, путем постепенного захвата правительственных функций»[142 - Родзянко с негодованием рассказывал в Чр. Сл. Ком., что министр Маклаков в марте (1915) на его предстательство разрешить под его руководством съезд председателей земских управ и городских голов для объединения общественной инициативы в деле снабжения армии обувью и одеждой ответил: «Знаем мы ваши съезды, вы просто хотите под видом сапог собрать съезд и предъявить разные ваши требования ответственного министерства, а, может быть, даже революции». «Вы с ума сошли! – воскликнул председатель Думы. – Тут не до переворотов, наши братья и сыновья гибнут». Посетив затем Горемыкина и сообщив ему суждения министра вн. д., Родзянко заручился поддержкой председателя Совета министров и дал ему слово: «Я клянусь – революции никакой не создавать». Искренность Родзянко вне сомнения, но столь же естественно было организованной общественности на службе родины в тяжелую годину предъявлять свои политические права. Насколько Маклаков с своей точки зрения был прав, свидетельствует факт, рассказанный тем же Родзянко. Когда он собирался поехать в мае на промышленный съезд в Петербурге, кн. Львов и Маклаков (депутат) усиленно уговаривали его этого не делать, так как на съезде ожидалась «революционная» резолюция.].
Так смотрел в обновленном правительстве не только Щербатов. В заседании 4 августа присутствовал Гучков, приглашенный «по настоянию ген. Поливанова» для участия в рассмотрении проекта положения о военно-промышленных комитетах. «Все чувствовали себя как-то неловко, натянуто, – записывает Яхонтов. – У Гучкова был такой вид, будто он попал в стан разбойников и находится под давлением угрозы злых козней… На делаемые по статьям проекта замечания Гучков отвечал с не вызываемою существом возражений резкостью и требовал либо одобрения положения о комитетах полностью, либо отказа в санкции этого учреждения, подчеркивая, что положение это выработано представителями общественных организаций, желающих бескорыстно послужить делу снабжения армии. В конце концов обсуждение было скомкано, и все как бы спешили отделаться от не особенно приятного свидания». Через несколько дней, в заседании 9 августа, в Совете было оглашено письмо Гучкова на имя председателя с резолюцией Цент. Воен.-Пром. Комитета относительно «современного положения, созданного войной, и необходимости изменения политического курса». «Письмо и по существу и по тону столь неприлично», – заявил Горемыкин, – что он отвечать г-ну Гучкову не намерен. Кривошеин находит, что «само по себе разумеется, что входить с Гучковым в переписку по вопросам, ничего общего с предметом его ведения не имеющим, правительству не вместно. Но самый факт возможности подобного обращения не лишен показательности для нашего времени и для той обстановки, которая складывается для дальнейшей правительственной работы». Сазонов: «Как быть правительству, с которым г.г. Гучковы и общественные организации позволяют себе разговаривать таким тоном. По-видимому, в их глазах правительство не имеет никакого авторитета». Рухлов: «Следует обратить внимание на то, что Гучков превращает свой Комитет в какое-то второе правительство, делает из него сосредоточие общественных объединений и привлекает рабочих. Революционный орган образуется на глазах у государственной власти и даже не считает нужным скрывать своих вожделений». Разговор продолжается в том же «духе» сетований на трудные условия работы, на бессилие бороться с заведомо рискованными экспериментами (Щербатов, Харитонов). Резюмировать этот обмен суждениями можно, по словам записывавшего, словами Сазонова: «Правительство висит в воздухе, не имея опоры ни снизу, ни сверху». «В частности, – продолжает Яхонтов свои записи, – беседа коснулась личности Гучкова, его авантюристической натуры, непомерного честолюбия, способности на любые средства для достижения цели, ненависти к современному режиму и к Государю Императору Николаю II». Хвостов: «Любопытно, что этого господина поддерживают кадеты и более левые круги. Его считают способным в случае чего встать во главе батальона и отправиться в Царское Село». Хвостов, как и Рухлов, находит, что Военно-Пром. Комитет «может превратиться в опасное оружие для политической игры… Этот Комитет… вероятный организационный центр для известной части общественных сил, не входящих в Городской и Земский Союзы». По окончании именно этого заседания Горемыкин сказал уже процитированные выше слова: «Какая в Совете министров кислятина…»
В заседании 16 августа министрам пришлось высказаться по поводу возникшего в Гос. Думе проекта создания постоянного органа из членов Особых Совещаний, т.е. выборных представителей от законодательных учреждений. Проект этот – «нелепый», по выражению Харитонова, но характерный для переживаемого «сумасшедшего времени», – вызвал величайшее негодование, хотя он не пользовался поддержкой левой оппозиции, считавшей его «мертворожденным» и «осужденным к смерти» (Астров). «Какой-то не то Конвент, не то Комитет Общественного Спасения», – восклицает Кривошеин. «Под покровом патриотической тревоги хотят провести какое-то второе правительство. Этот проект нечто иное, как наглый выпад против власти, желание создать лишний повод для ее дискредитирования, вопить о стеснении самоотверженного общественного почина. Довольно такой игры, белыми нитками шитой». Хвостов: «Кривошеин безусловно прав, что надо дать острастку. Действительно, проект подобной новеллы мог зародиться только в горячо воспаленных мозгах, если он не является грубым тактическим приемом для вынуждения правительства на заведомый отказ и для криков о его обскурантизме». Харитонов:«Подумать только, до какого абсурда можно довести людей, в обыденной жизни, кажется, разумных, но действующих под влиянием партийных стремлений и узкотактических соображений. Следовало бы всех этих господ посадить в Совет министров. Посмотрели бы они, на какой сковородке эти самые министры ежечасно поджариваются. Вероятно, у многих быстро отпали бы мечты о соблазнительных портфелях». Щербатов: «Да, надо показать когти. Многие не понимают разговора, если он не сопровождается многозначительным жестом»[143 - Что значит «показать когти» – впоследствии Щербатов образно разъяснил: «сначала ударить в морду, а потом дружеская беседа».]. Общее мнение, – резюмирует Яхонтов, – что если нельзя отнимать у общественных организаций ими захваченное, то «во всяком случае», нельзя расширять их функции дальше. Совет министров поэтому решительно возражал против попытки послать в Америку представителей союзов в правительственный комитет по заказам и постановил просить военного министра, в качестве председателя Особого Совещания, не утверждать подобное постановление.
К вопросу о «самоупразднении правительства» в связи с ролью, которую стали играть «общественные организации», Совет возвращался не раз. В момент, когда правительственный «кризис вскрылся», по выражению летописца деяний Совета министров, т.е. 2 сентября, «Кривошеин и другие» особенно негодовали на кн. Львова, возглавлявшего Земский союз: «Сей князь фактически чуть ли не председателем особого правительства делается, на фронте только о нем и говорят, он спаситель положения, он снабжает армии, кормит голодных, лечит больных, устраивает мастерские для солдат, словом – является каким-то вездесущим Мюр и Мерилиз. Но кто его окружает, кто его сотрудники, кто его агенты – это никому неизвестно. Вся его работа вне контроля, хотя ему сыплятся сотни миллионов казенных денег. Безответственные распорядители ответственными делами и казенными деньгами недопустимы…»