Идентификатор - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Миллер, ЛитПортал
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Улица Макарова была последней улицей Серой зоны перед КПП.

Здесь мир менялся. Перемена была не резкой, но ощутимой — как переход из холодной воды в чуть менее холодную. Дома стояли ровнее — не потому, что были лучше построены, а потому, что ближе к границе Корпус следил за порядком. Фасады были целы. Окна — застеклены. Мусора на тротуарах было меньше — его убирали, пусть не каждый день, но убирали. Кое-где даже горели фонари, настоящие, электрические, а не самодельные масляные лампы, к которым привык глаз в глубине Серой зоны. Людей здесь было больше. Заметно больше. И все они шли в одном направлении — к КПП, на работу в чистые районы.

Серая зона поставляла чистому городу то, чего тот не мог или не хотел производить сам: дешёвый труд. Уборщики, грузчики, разнорабочие, подсобники на стройках, мойщики, сортировщики, те, кто стоит на ногах двенадцать часов и не жалуется, потому что жаловаться некому. Люди без глифов — или с глифами настолько слабыми, что Корпус не считал нужным вносить их в Реестр, — каждый день проходили через КПП, получали временный допуск, отпечатанный на дешёвом пластике, и работали в сияющих стеклянных башнях, которые видно было даже отсюда, с Макарова, когда ветер ненадолго разгонял серую пелену. Мыли полы в вестибюлях, таскали ящики на складах, чинили трубы в подвалах — делали всё то, что не видно и не важно, пока не перестанет делаться. Вечером — обратно через КПП. Каждый день. Шесть дней в неделю. Седьмой — «день тишины», когда КПП закрывались и Серая зона оставалась наедине с собой. В эти дни улица Макарова была пуста, как дно высохшей реки. Но сегодня был не седьмой день — и река текла.

Дэвин влился в поток. Куртка с шестью коммуникаторами во внутренних карманах весила привычные пять с половиной килограммов — он чувствовал их вес на плечах, равномерно распределённый, знакомый, почти успокаивающий. Он шёл, засунув руки в карманы, ссутулившись, глядя в землю — типичная походка жителя Серой зоны, идущего на смену. Плечи вперёд, голова вниз, шаг ровный, ничем не примечательный. Не привлекать внимания. Не смотреть по сторонам. Не выделяться. В толпе безликих — стать самым безликим. Это было не трудно. Дэвин занимался этим всю жизнь.

КПП «Южный-4» показался через десять минут ходьбы. Сначала — верхний край белой стены над крышами домов, потом — вся коробка целиком, по мере того как улица Макарова расширялась, переходя в площадь. КПП выглядел как всегда: бетонная коробка в три этажа, выкрашенная в белый цвет — белый, цвет Корпуса, цвет чистоты, цвет пустоты, цвет, который не говорит ничего и этим говорит всё. Краска была свежей — КПП красили регулярно, раз в полгода, даже здесь, на границе Серой зоны, словно белизна стен была не эстетикой, а утверждением. Мы здесь. Мы следим. Мы белые, а вы — серые.

Перед коробкой — площадь, залитая тусклым утренним светом, перегороженная металлическими барьерами, которые формировали очередь в виде змеи — длинной, многократно изогнутой, терпеливой змеи. Барьеры были стальные, отполированные тысячами прикосновений — люди опирались на них, пока ждали, и металл блестел в тех местах, где его касались ладони, а в остальных — был матовым и тусклым. Очередь уже вытянулась на двести метров, может больше — Дэвин давно перестал считать точно. Люди стояли тихо, терпеливо, почти неподвижно. Переминались с ноги на ногу. Смотрели в экраны дешёвых коммуникаторов или просто в пустоту перед собой. Никто не разговаривал — или разговаривал так тихо, что со стороны это выглядело как шевеление губ. Они привыкли ждать. Ожидание было частью жизни в Серой зоне — такой же естественной, как серое небо и пыль на лопухах.

Над входом в КПП — надпись. Не электронная, не голографическая, не проецируемая — высеченная в камне, глубоко, как заповедь, как закон, как слово, которое было в начале и будет в конце:

««ИДЕНТИЧНОСТЬ — ОСНОВА ПОРЯДКА.

ПОРЯДОК — ОСНОВА МИРА.

МИР — ОСНОВА ЖИЗНИ.

ПРИКОСНОВЕНИЕ ПОДТВЕРЖДАЕТ.»«

Буквы были крупные, рубленые, без засечек — их было видно с любой точки площади, из любого места в змеящейся очереди. Они были вырезаны в плите из серого гранита, вделанной в белую стену, и контраст серого камня с белой краской был, конечно, не случайным. Ничего в Корпусе не было случайным.

Дэвин читал эту надпись тысячу раз. Может, больше. Каждый раз, проходя через КПП — а он проходил через него два-три раза в неделю, годами, — он поднимал глаза и читал. Не мог не читать. И каждый раз она вызывала одно и то же чувство — странную, почти болезненную смесь тошноты и восхищения. Они жили в нём одновременно, эти два чувства, не мешая друг другу, как две ноты в аккорде.

Восхищения — потому что надпись была гениальна. По-настоящему, без оговорок гениальна. В четырёх строчках — вся идеология Корпуса. Вся логическая цепочка, каждое звено которой казалось неопровержимым: если ты не идентифицирован — нет порядка; нет порядка — нет мира; нет мира — нет жизни. Следовательно, если ты не прошёл через руки Идентификатора — ты не живёшь. Ты существуешь, но не живёшь. Как камень на обочине. Как вода в луже. Как ржавый вагон метро, лежащий на дне оврага среди лопухов. Ты есть — но тебя нет. Четыре строчки, и целый мир расколот надвое: на тех, кто подтверждён, и тех, кто нет. На живых и на призраков. И самое страшное — большинство людей, читая эту надпись, кивали. Не из страха. Из согласия.

А тошноты — потому что Дэвин знал: это работало. Не как пропаганда, не как лозунг, не как пустое заклинание — как факт. Как описание реальности, которую все помнили или, по крайней мере, о которой все слышали. Безымянные Годы — 2098–2112 — четырнадцать лет хаоса, войн, эпидемий, четырнадцать лет, когда рухнули все электронные системы идентификации — все, одна за другой, как костяшки домино, — и мир оказался в ситуации, которую никто не предвидел и к которой никто не был готов: в ситуации, когда никто не мог доказать, кто он такой. Серверы сгорели. Базы данных обратились в цифровой пепел. Резервные копии оказались такими же мёртвыми, как основные. Банки не открывали счета — потому что не могли проверить, кому их открывают. Государства не выдавали документы — потому что не существовало системы, способной отличить подлинную заявку от поддельной. Границы стали фикцией. Собственность стала вопросом силы, а не права. Преступники становились честными гражданами, меняя имена, как перчатки, а честные граждане превращались в никого — в людей без прошлого, без документов, без доказательств собственного существования. Четырнадцать лет мир тонул в анонимности. И анонимность, о которой так мечтали поколения борцов за приватность, оказалась не свободой, а адом. Адом, в котором ты мог быть кем угодно — и потому не был никем.

Глава2. «Идентификаторы»

А потом появились Идентификаторы. Не технология. Не система. Не алгоритм. Люди. Живые люди, которые могли прикоснуться к другому человеку — лбом ко лбу, кожа к коже, глаза в глаза — и с абсолютной, нечеловеческой точностью сказать, кто он. Не по документам, которых больше не существовало. Не по отпечаткам пальцев, которые можно было подделать. Не по ДНК, анализ которой требовал лабораторий, давно превратившихся в руины. А по чему-то более глубокому, более фундаментальному, чем генетический код, чем форма лица, чем рисунок радужки. По глифу.

Глиф — слово, которое Дэвин ненавидел и которое не мог перестать произносить, как ненавидишь и не можешь перестать трогать языком больной зуб. Снова и снова. Зная, что будет больно. Зная, что не поможет. И всё равно — трогая. Глиф. Глиф. Глиф.

Глиф — это уникальная «подпись» человеческого сознания. Не мозга — сознания. Разницу объясняли по-разному: учёные Корпуса использовали термины, в которых Дэвин разбирался через слово, проповедники Храма Прикосновения говорили о душе, а люди в Серой зоне не говорили об этом вовсе, потому что какая разница, как это назвать, если оно определяет всю твою жизнь. Суть была проста: каждый человек имеет глиф, как каждый человек имеет лицо. Глиф возникает вместе с сознанием — не в момент рождения, а чуть позже, когда разрозненные нейронные сигналы складываются в нечто, что можно назвать «я». И с этого момента глиф растёт вместе с человеком, меняется вместе с ним, усложняется — но никогда, ни при каких обстоятельствах не совпадает с чужим. Как отпечаток пальца, но неизмеримо сложнее. Как лицо, но неизмеримо глубже. Лицо можно подделать — пластикой, гримом, маской, хирургией, цифровой проекцией. Голос можно синтезировать. Походку можно скопировать. Отпечатки пальцев — снять и перенести на латексную плёнку, это умели делать ещё в двадцатом веке. Даже ДНК — при наличии оборудования и знаний — можно было обмануть. Но глиф подделать нельзя. Глиф — это ты. Весь. Целиком. Без остатка. Вся твоя история, все твои мысли, страхи, надежды, привязанности, травмы, радости, стыд, который ты прячешь, и нежность, в которой не признаёшься, — всё это, переплетённое в узор немыслимой сложности, формирует уникальный паттерн, который Идентификатор считывает при контакте. Лоб ко лбу. Кожа к коже. Две-три секунды тишины — и Идентификатор знает, кто ты. Не кем ты назвался. Не кем хочешь быть. А кто ты есть.

Прибор — не может. Ни один прибор, созданный за тридцать лет после Безымянных Годов, не смог воспроизвести то, что делал Идентификатор. Пытались — много раз, с огромными бюджетами, с лучшими умами, с суперкомпьютерами, способными моделировать погоду на всей планете. Не получилось. Глиф не поддавался оцифровке. Его нельзя было записать, скопировать, передать на расстоянии, сохранить в базе данных. Он существовал только в момент контакта — как искра между двумя проводами, как звук между двумя ладонями при хлопке. Был — и нет. Есть только результат: Идентификатор произносит имя, и система записывает подтверждение. Живой человек — вместо сервера. Прикосновение — вместо сканера. Корпус построил на этом целый мир. Новый, белый, упорядоченный мир, в котором каждый человек подтверждён — или не существует.

Дэвин сунул руку во внутренний карман куртки — не в тот, где лежали коммуникаторы, а в другой, потайной, вшитый в подкладку у самого сердца, — и нащупал подменку. Маленький цилиндр размером с палец, гладкий, чуть тёплый от тепла тела, с едва ощутимой кнопкой на торце. Пальцы обхватили его привычно, как рукоять знакомого инструмента. Подменка была его собственным изобретением — одним из немногих, которым он по-настоящему гордился, хотя гордость эта была тихой, ни с кем не разделённой, потому что рассказать о подменке значило её потерять. Три месяца работы. Двенадцать прототипов, из которых одиннадцать не работали. Бессонные ночи в вагоне, при свете паяльной лампы, с лупой, с руками, мелко дрожащими от усталости и кофеина. Но двенадцатый — двенадцатый заработал.

Принцип был прост — настолько прост, что Дэвин удивлялся, почему до этого не додумался никто другой. Впрочем, может, и додумался — просто не выжил достаточно долго, чтобы рассказать. Устройство генерировало короткий электромагнитный импульс строго определённой частоты — не мощный, едва регистрируемый стандартными детекторами, но точно, ювелирно настроенный на диапазон, в котором работало восприятие Идентификатора. Дэвин нашёл этот диапазон методом проб и ошибок — долгим, кропотливым перебором частот, при котором он наблюдал за Идентификаторами на КПП через самодельный бинокль с крыши соседнего дома, фиксируя каждое подёргивание, каждый сбой, каждую паузу. Это не было обманом — обмануть Идентификатора невозможно, их чувство не электромагнитное по природе, оно вообще не имело природы, которую наука могла бы описать и воспроизвести. Но импульс создавал помеху — как вспышка яркого света перед глазами того, кто пытается читать мелкий шрифт. На две-три секунды Идентификатор терял концентрацию, как человек теряет нить разговора от внезапного громкого звука посреди тихой комнаты. Глиф расплывался в его восприятии, контуры размывались, и Идентификатор моргал, тряс головой, на мгновение отстранялся — а потом продолжал работу, списывая сбой на усталость, на мигрень, на слишком длинную смену. Две-три секунды — крошечное окно, почти ничто. Но достаточно, чтобы проскользнуть мимо в толпе, пройти контрольную точку в тот момент, когда глаза Идентификатора затуманены и руки его не тянутся к следующему лбу.

Подменка работала не всегда. Дэвин вёл статистику — аккуратно, в тетради, зашифрованную цифрами, которые выглядели как бухгалтерские записи. Примерно семь случаев из десяти. Семьдесят процентов. Для инженера — неприемлемо низкий показатель надёжности. Для контрабандиста — роскошь. Три случая из десяти, когда подменка не срабатывала, Дэвин просто проходил через КПП как обычный рабочий — его временный допуск был настоящим, выданным на имя Д. Карра, разнорабочий, без глифа в Реестре, категория «серый». Допуск давал право войти и выйти — но не давал права проносить что-либо, кроме личных вещей. Шесть коммуникаторов во внутренних карманах куртки личными вещами не являлись. Они являлись контрабандой. И если Идентификатор на КПП окажется достаточно внимательным, достаточно отдохнувшим, достаточно добросовестным — он почувствует не только глиф Дэвина, но и его намерение. Его напряжение. Его страх. И тогда будет обыск, и тогда будут коммуникаторы на столе, и тогда будет допрос, и тогда — Блок. Дэвин старался не думать о Блоке. Получалось не всегда.

Он пользовался подменкой раз в неделю — не чаще, ни при каких обстоятельствах, даже если заказов было много, даже если Марго просила срочно, даже если деньги заканчивались. Чаще — не стоило, потому что КПП вели статистику сбоев. Где-то в белом здании, на одном из верхних этажей, за одним из одинаковых столов сидел человек или программа — Дэвин не знал что именно, — и сводил цифры: сколько сбоев на каком КПП, в какое время, при каком Идентификаторе. Слишком частые аномалии на одном и том же пункте в одно и то же время привлекали внимание. Внимание привлекало проверку. Проверка привлекала Надзор. А Надзор — это было то, чего в Серой зоне боялись больше, чем голода, больше, чем болезней, больше, чем зимних отключений электричества.

Сегодня был его день. Понедельник. Дэвин выбрал понедельник не случайно — он вообще ничего не делал случайно, когда дело касалось КПП. Понедельник — самый загруженный день недели. После «дня тишины», когда КПП были закрыты и Серая зона сидела взаперти, люди рвались наружу, на работу, к заработку, к возможности провести день по ту сторону барьеров. Самые длинные очереди, самый плотный поток, самые уставшие Идентификаторы — они начинали смену в шесть утра и к восьми уже работали на автомате, прикасаясь лоб ко лбу, считывая, подтверждая, отпуская, прикасаясь снова, конвейер из лиц и глифов, бесконечная лента чужих сознаний, от которой к середине смены начинала болеть голова и мутнели глаза. Лучшее время для подменки. Лучшие условия из возможных. Семьдесят процентов надёжности в понедельник утром превращались — по ощущениям Дэвина, не по статистике, статистики для понедельников отдельно он не вёл — во все восемьдесят. Может, восемьдесят пять. Может, он себя обманывал. Но обманывать себя в нужном направлении — тоже навык. В Серой зоне — необходимый.

Он встал в очередь. Занял своё место в змее — между грузной женщиной в синей куртке, пахнущей стиральным порошком и потом, и худым стариком с руками, испещрёнными шрамами от ожогов. Никто не посмотрел на него. Никто не заговорил. Змея медленно, метр за метром, двигалась к белой пасти КПП, и Дэвин двигался вместе с ней, сутулый, безликий, с рукой во внутреннем кармане, где тёплый цилиндр подменки лежал у самого сердца, отсчитывая секунды до момента, когда придётся нажать кнопку — и надеяться, что сегодня выпадут те самые семь из десяти.

Вокруг — лица. Десятки лиц, сотни лиц, и ни одного знакомого. Он никого здесь не знал, и его никто не знал, и в этом была своеобразная ирония — стоять в очереди на идентификацию среди людей, которые для тебя безымянны и безлики, как манекены в витрине заброшенного магазина. Здесь, в очереди на КПП, все были одинаково маленькими. Одинаково незначительными. Одинаково покорными — хотя вслух этого слова никто бы не произнёс, потому что покорность подразумевает, что когда-то было сопротивление, а сопротивление подразумевает, что есть чему сопротивляться, а это уже мыслепреступление, хотя Корпус, конечно, не использовал такого слова — слишком литературно, слишком двадцатый век. Корпус говорил мягче: «дестабилизирующее мышление». Мужчины, женщины, молодые, старые, высокие, низкие, худые, полные — все в одинаковой серо-коричневой одежде, словно город был огромной стиральной машиной, которая прокрутила всё население на одном и том же цикле и выплюнула одинаково блёклым. Яркие цвета в Серой зоне были редкостью — не запрещены формально, нет, Корпус не опускался до таких грубых ограничений, но считались дурным тоном, дурным знаком, дурным выбором. Зачем привлекать внимание? Внимание — это взгляд. Взгляд — это интерес. Интерес — это вопрос. А вопросы в Серой зоне ни к чему хорошему не приводили. Поэтому все одевались так, чтобы раствориться, слиться, исчезнуть в массе, стать ещё одним серо-коричневым пятном в серо-коричневой толпе на серо-коричневой площади перед белоснежным зданием КПП. Все с одинаково опущенными глазами — не из страха, нет, скорее из привычки, из экономии сил, из того инстинктивного понимания, что поднятый взгляд — это вызов, а вызов — это энергия, а энергию нужно беречь для вещей более важных, чем гордость. Все с одинаково ссутуленными плечами — не от холода, хотя утро было прохладным, а от тяжести. Не физической — другой. Той, которая не давит на мышцы, а давит на что-то внутри, между рёбрами, там, где, если верить поэтам, живёт душа, а если верить Идентификаторам — формируется глиф.

Рядом с Дэвином — слева, через полметра барьерного пространства — стояла женщина лет сорока. Может, тридцати пяти — в Серой зоне люди старели быстрее, и угадать возраст было так же бессмысленно, как угадывать, какой стороной упадёт монета в невесомости. Полная, с широким усталым лицом, на котором усталость лежала не как выражение, а как черта — постоянная, вросшая в кожу, ставшая частью анатомии. Под глазами — тени, не тёмные круги от бессонницы, а именно тени, как будто свет падал на её лицо иначе, чем на лица других людей, обходя глаза стороной. Руки у неё были красные, рабочие, покрытые россыпью мелких ожогов — старых и свежих, белёсых и розовых, наслоенных друг на друга, как годовые кольца на спиле дерева. Кухонный работник, автоматически определил Дэвин — мозг делал это помимо воли, каталогизировал, классифицировал, раскладывал по полочкам, потому что привычка замечать детали была не профессиональной деформацией, а условием выживания. Работает в каком-нибудь ресторане в чистом районе — не в дорогом, в дорогих рестораны нанимали поваров с подтверждённым глифом и белым допуском, а в среднем, может, в столовой при каком-нибудь офисном блоке, где серым разрешалось занимать технические должности. Жарит, парит, моет посуду в промышленной раковине с водой чуть ниже ожоговой температуры — отсюда руки. Она прижимала к груди пластиковый контейнер с едой — прозрачный, дешёвый, с мутной крышкой, через которую угадывались очертания чего-то, завёрнутого в фольгу. Обед. Она несла с собой обед, потому что покупать еду в чистом районе на зарплату кухонного работника из Серой зоны было примерно то же самое, что отапливать квартиру, сжигая мебель, — технически возможно, но через неделю будешь сидеть на полу. Контейнер она держала обеими руками, бережно, как держат маленькое животное или спящего ребёнка, и что-то в этом жесте — в его простоте, в его беззащитности — кольнуло Дэвина под рёбрами, там, где, если верить Идентификаторам, формируется глиф.

За женщиной — через одного человека, за сутулым мужчиной средних лет, который не запомнился ничем, — стоял парень лет двадцати. Тонкий, как проволока, с острыми скулами и узкими плечами, на которых куртка — серая, на два размера больше, чужая или купленная на вырост, хотя вырастать ему было уже некуда — висела, как на вешалке. Нервный. Это было видно сразу, это было видно за километр, это было видно так отчётливо, что Дэвину захотелось подойти к нему и сказать: «Парень, если ты несёшь что-то запрещённое — ради всего, что тебе дорого, успокойся, потому что ты сейчас светишься, как неоновая вывеска в тёмном переулке». Глаза у парня бегали — не метались, нет, именно бегали, быстрыми короткими перебежками от одной точки к другой: барьер, камера над входом, спина впередистоящего, собственные ботинки, снова камера, снова барьер. Руки он держал в карманах, и карманы чуть подрагивали — мелкой, почти незаметной дрожью, которую заметил бы только тот, кто знал, куда смотреть. Дэвин знал. Первый раз на КПП, подумал он. Или несёт что-то запрещённое. Или — и это был самый вероятный вариант, потому что жизнь в Серой зоне не отличалась разнообразием сценариев — и то, и другое одновременно. Кто-то, скорее всего, кто-то более опытный и менее совестливый, уговорил его пронести что-нибудь — пачку чипов, пакет с порошком, может, даже коммуникатор, один, не шесть, как у Дэвина, — пообещав денег или услугу, или пригрозив чем-нибудь, что в Серой зоне звучало убедительнее денег. И парень согласился, потому что в двадцать лет в Серой зоне не так много вариантов, и вот он стоял в очереди, дрожа карманами и бегая глазами, и не понимал — или понимал, но слишком поздно — что его нервозность сама по себе была контрабандой. Идентификатору не нужен был обыск, чтобы почуять страх. Страх фонил. Страх менял глиф — не постоянно, нет, но на время контакта он окрашивал паттерн в тона, которые опытный Идентификатор считывал так же легко, как Дэвин считывал ожоги на руках кухонной работницы.

Дэвин отвёл взгляд. Не его дело. В Серой зоне чужие дела были самым опасным грузом из всех возможных — тяжелее коммуникаторов, тяжелее оружия, тяжелее запрещённых медикаментов. Чужие дела тянули на дно вернее, чем собственные грехи.

Очередь двигалась медленно. Медленнее, чем обычно, — или так только казалось, потому что время в очереди на КПП текло иначе, гуще, тяжелее, как масло из перевёрнутой канистры. Каждый шаг вперёд — полшага, не больше, подошвы шаркают по бетону, барьер скользит под ладонью, впереди — затылок, впереди затылка — ещё затылок, и ещё, и ещё, бесконечная гирлянда затылков, уходящая к белой двери КПП, которая открывалась и закрывалась, открывалась и закрывалась, ритмично, безостановочно, как механическое сердце. Двадцать минут — Дэвин прошёл треть пути. Он знал это не по часам, а по ориентирам: трещина в бетоне площади в форме буквы Y — треть; ржавый болт, торчащий из основания третьего барьера слева — половина; пятно от масла, въевшееся в бетон так давно, что стало частью ландшафта — две трети. Сорок минут — две трети. Масляное пятно осталось позади, теперь под ногами был бетон почище — здесь площадь мыли, или, по крайней мере, поливали из шланга, раз в несколько дней. Час — и он увидел пост.

Мысли шли параллельно с ожиданием — привычные, наезженные, как колея на грунтовой дороге, по которой тысячу раз проехал один и тот же грузовик. Мозг думал сам, без спросу, без приглашения, безостановочно вращая одни и те же шестерёнки, перемалывая одни и те же зёрна. Дэвин давно перестал пытаться это контролировать. Контролировать мысли в очереди на КПП было всё равно что контролировать дыхание во сне — теоретически возможно, практически бессмысленно.

«Вся мощь государства — в прикосновении.»

Он часто думал об этом. Не мог перестать. Это было как заноза — мысль, которая сидела глубоко, где-то под кожей привычной картины мира, раздражала при каждом движении, воспалялась при каждом прикосновении к теме, но не давалась пальцам, не вытаскивалась, не поддавалась ни логике, ни иронии, ни усталому «ну и что, весь мир так живёт». Не вытаскивалась — и не давала покоя. Гноилась.

«Весь порядок мира — в касании кожи о кожу.»

Двадцать второй век. Сто двадцать шестой год третьего тысячелетия. Человечество колонизировало Марс — пока только станциями, пока только горсткой безумцев в герметичных модулях, засыпанных красной пылью, но всё же — колонизировало, вышло за пределы колыбели, ступило на другую планету не туристом, а жильцом. Квантовые компьютеры решали задачи, которые ещё сто лет назад казались не просто невозможными, а бессмысленными — задачи, для формулировки которых не существовало языка, пока не появились машины, способные их решить. Генетическая инженерия победила рак — все формы, включая те, что считались неизлечимыми. Победила диабет, обоих типов. Победила большинство наследственных заболеваний — муковисцидоз, гемофилию, хорею Хантингтона, весь этот длинный и страшный список, который столетиями был приговором, а теперь стал историей, параграфом в учебнике, воспоминанием, от которого ещё вздрагивали старики, но которое уже ничего не говорило молодым. Нанотехнологии чинили здания, мосты, дороги без участия человека — микроскопические рои, невидимые глазу, ползали по бетону и стали, находили трещины, заполняли пустоты, укрепляли каркасы, и город чинил сам себя, как живой организм чинит порез на коже, — медленно, но неуклонно. Искусственный интеллект управлял энергосетями, транспортными потоками, климатическими установками, системами водоснабжения — и справлялся с этим лучше, чем любая человеческая бюрократия, тише, точнее, без коррупции и усталости.

На страницу:
2 из 6