– Начать надо с того, что наша Ксения уехала за границу с экскурсией учителей в начале каникул…
– Да, это я слышал от Нади, – перебил его Алексей Фомич.
Ему почему-то не хотелось теперь ничего говорить о письме к нему Нади, в котором тоже упоминалась Ксения, но он добавил:
– Кстати, фотографической карточки Ксении… простите, не знаю, как по отчеству… у вас нет?
– Ксения Васильевна… Есть, как же не быть; мы вам потом покажем… пока – письмо. Начну с того, что имеет общий, так сказать, интерес.
И Саша, пробежав глазами первый листок письма до половины, начал:
– «…В сущности, войны не ожидал никто. Ну просто она казалась немыслимой в такой культурной обстановке, как за границей. Почему война, из-за чего война, кто с кем мог поссориться до того, чтобы схватиться за ножи, когда кругом сколько угодно всего, чего душа только просить может, этого никто из нас не понимал. По крайней мере, так это мне и другим из наших экскурсантов представлялось. Очень все были любезны, вежливы, тем более что ведь мы же оставляли в их карманах свои деньги. И вдруг – объявление мобилизации, и сразу переменилась картина… Я пишу и плачу. Что же это за слепота была у нас, что за тупоумие: мы не разглядели, не расслышали палачей, дикарей в котелках, с моноклями!.. Я не в состоянии передать и сотой доли тех оскорблений, тех унижений, каким они нас, русских учителей, и всех вообще русских, имевших несчастье к ним приехать, подвергли. Я не говорю уж о жандармах, полицейских, военных – этим удивляться не приходилось после того, как вела себя по отношению к нам штатская толпа – все эти лавочники и содержатели пивных. А в толпе ведь много было женщин, и эти женщины, фурии злобные, – я их никогда не забуду. Они буквально вопили, а не кричали: „Расстрелять всех русских!.. В тюрьме сгноить!.. Расстрелять!..“ Выходило так, что жандармы и солдаты, которые выталкивали нас из вагонов прикладами (у меня и сейчас все тело в синяках) и вышвыривали на перрон наши чемоданы, они, может быть, нашими спасителями были… Так как я высокого роста…»
– Простите, – перебил с живейшим интересом Сыромолотов, – как именно высокого?
– Почти с меня, – ответил Саша и продолжал: «…то женщины кричали, подскакивая ко мне: „Это русский казак! Казак!..“ Тут на меня накинулись жандармы, схватили за волосы и начали рвать изо всех сил, чтобы убедиться, что коса моя не привязанная. Однако не ограничились этим, подлецы! Тут же, на перроне, перед толпой меня стали раздевать догола, и сколько я ни протестовала, меня никто не хотел слушать, били пинками и кулаками, избили и несколько учителей из наших экскурсантов, которые вздумали за меня заступиться. А немецкий офицер, мерзавец, вздумал еще сказать: „Барышня очень тощая, но ничего: мы вас, барышня, откормим, и пойдете на колбасу нашим солдатам“.
И как заржали солдаты после такой остроты своего начальника!
На пути от Берлина до Гамбурга три раза нас водили под конвоем в тюрьму, там всех раздевали и обыскивали… Семь дней нас буквально волочили то из вагонов в тюрьмы, то из тюрем в вагоны. Это делалось под предлогом того, что мы – шпионы, что мы приехали выведывать какие-то военные тайны немцев. Что такое мы могли видеть и слышать? Что войска немецкие двигались усиленно еще до объявления мобилизации? Что рабочие на вокзалах отрывали засыпанные до времени землей широкие колеи, приспособленные для русских локомотивов и вагонов (немецкие колеи, как известно, несколько уже наших) – тут никаких военных тайн нет. А вот что мы на весь мир можем громко сказать: „Вы не знали, что такое немцы, стоящие „по ту сторону добра и зла“, как учил их стоять их учитель, выродок Ницше! Вы не знаете, что такое „сверхчеловек“! И если вас не стошнит от одного вида этого человекозверя, то, значит, вы тоже чрезвычайно опасны для будущего человечества!“ Вот что мы можем сказать Америке, Азии, Австралии, Африке – всем материкам, где имеются хоть сколько-нибудь культурные люди, всем странам Европы, которые пока еще не воюют… Мы, приехавшие из Гамбурга в Копенгаген, изумились тому, что увидели людей, – вот до чего мы потеряли представление о человеке в Германии! У нас отняли там это представление вместе с нашими чемоданами. В Копенгагене нам сочувствовали, нам стремились помочь, нас жалели, и Швеция, через которую мы проезжали потом, тоже… И я думаю: неужели у нас не найдется достаточно силы, чтобы обуздать этих распоясавшихся мерзавцев? Ведь они действовали по приказу свыше, они всячески старались нас унизить – в этом был весь смысл их издевательств и истязаний. Они, конечно, отлично знали, что мы не шпионы, а туристы, русские педагоги. То же самое они делали и с нашими профессорами, лечившимися у них на курортах… Бывали войны в Европе, но мне не приходилось читать, чтобы какая-нибудь война еще начиналась так же, как эта. Поэтому я, насколько я в состоянии делать заключения, думаю, что эта война будет самой ужасной по своей жестокости…»
Тут Саша остановился и поднял глаза на Сыромолотова.
Художник сидел насупясь. Потом пробормотал:
– Да, вот… вот как обернулось дело с Мюнхеном и прочим…
Наконец, сказал размеренно и связно:
– Мой сын Иван тоже взят в ополчение, а оттуда попал в эту самую, в школу прапорщиков… Успеет ли окончить ее до окончания войны, не знаю, но если успеет, если выйдет офицером на фронт, то я думаю, я уверен, краснеть мне за него не придется.
– Еще бы! Чемпионом мира был, – сказал Геня.
– Да, чемпионом… И даже боролся с каким-то там чемпионом немцев Абергом, и в одном туре, в первом, ему не уступил все-таки…
V
Отворилась тихо дверь из комнаты на веранду, и показалась седобородая, седоволосая, белоглазая голова старого Невредимова, потом боком и тоже тихо, почти бестелесно, появился он весь, хотя и давно уже начавший расти книзу, но достаточно еще высокий.
Алексей Фомич встал и, рассчитывая на то, что старик, должно быть, потерял уже слух, сказал громко:
– Художник Сыромолотов!
Но Петр Афанасьевич слышал пока еще не так плохо, только голова его подрагивала на тощей шее.
– Я догадался, только взглянул, догадался, как же, – отозвался он, здороваясь.
– Я вас разбудил, должно быть, своим приходом не вовремя, извините великодушно!
– Разбудили? Не-ет!.. Не спал я… Лег спать действительно, а заснуть не мог: расстроился… Пожалуйте в комнаты, а что же здесь…
И, положив руку на мощное плечо Сыромолотова, старик сам открыл перед ним дверь, из которой только что вошел.
Первое, что подумал Алексей Фомич, когда осмотрелся в комнате (это была гостиная), касалось Нади: вот здесь, на диване под белым чехлом, у окошка, сидела она и читала свой учебник истории. Почему-то так именно и представилось – учебник истории; может быть, это было влияние только что прослушанного письма, в котором таилась – что же еще, как не страница истории? От этого чужая гостиная сделалась вдруг знакомой. Но на стене, очень резко освещенной склонявшимся солнцем, сиял в новенькой багетовой рамке его этюд, тот самый, который подарил он Наде для лотереи в пользу ссыльных и заключенных, и автор этого этюда не мог удержаться, чтобы не сказать:
– А-а! Каким же образом? Значит, он не попал в розыгрыш? Или Надя его выиграла?
– Да, да, вот… Именно Надя и оказалась такая счастливая, – с большой серьезностью ответил старик, как будто так оно и вышло на самом деле, и добавил, несколько помолчав: – А я на это личико, признаться, люблю смотреть: молодые годы свои вспоминаю, – поэтому… Не говоря, что ваша кисть, – всякому лестно иметь…
Произведения своей кисти Сыромолотов всегда рассматривал внимательно: они, конечно, говорили ему больше, чем кому-либо, но то, что его этюд оставлен был Надей у себя (так он подумал), очень согрело его сердце, так что совсем было сорвалось с его языка, что он получил от Нади письмо, – едва удержался, чтобы не сказать.
Было и другое: он пригляделся к старику и подумал, что такой древний, тоже ведь мог быть в толпе, идущей за Надей. Не старый интеллигент, а древний, который воспитывал своих внуков на передовых идеях, и как же ему было усидеть дома, когда пошли внуки?
– Присядьте, пожалуйста, – сказал Петр Афанасьевич, показывая ему на диван и сам опускаясь в кресло, ближайшее к дивану.
– Благодарствуйте, – сказал Алексей Фомич, но сел не с краю, а против какой-то круглой тумбочки, покрытой вышитой скатерткой и наполовину скрывавшей его от старика.
На эту тумбочку Дарья Семеновна заботливо перенесла с веранды тарелку с грушами и ушла хлопотать по хозяйству; зато вошли и сели оба студента.
Сели, впрочем, в отдалении – гостиная была обширна, а Сыромолотов вынул свой альбомчик и развернул его так, чтобы половину его прижать к тумбочке, коленом, а на другой половине незаметно от старика зарисовать его голову и плечи.
Старик тряс головой однообразно, это не мешало улавливать его черты, а чтобы делать это совершенно для него незаметно, Алексей Фомич рисовал левой рукой, правой же для отвода глаз перекладывая с места на место груши на тарелке.
– Вот сегодня… Ксюша описала, моя племянница… мытарства свои, – обратился Петр Афанасьевич к Сыромолотову.
– Я слыхал – читали вслух это письмо, – отрываясь от альбомчика, отозвался Алексей Фомич.
– Слышали? Ну вот… Вот поэтому я и уснуть не мог. – Покивал и добавил раздумчиво:
– Каково, а? Волки!.. «Волк и Красная Шапочка». И бабушку съел и Красную Шапочку тоже… Это немцы придумали такую сказку, немцы.
– Немцы? – спросил Сыромолотов, желая вызвать нужный ему поворот головы старика.
– А как же?.. Он, волк, бабушкин чепчик надвинул на свои уши, а?.. Под бабушкино одеяло улегся: совсем бабушка, а? Нисколько не волк!.. Мы философией заняты… Шопенгауэр, например, пессимист… «История, говорит, например, что такое история? Так себе – шатание бессмысленное из стороны в сторону… И вообще жизнь, – бессмыслица, чепуха…» Вот мы как к жизни относимся, не ценим ее совсем. Гартман еще у нас есть философ… Уж такого-то пессимиста поискать!.. А оказалось, волк этот такой же подлец, пессимист, как и настоящий лесной. И философия у него одна: гляди направо: там Франция – бабушка, – съешь ее!.. Гляди налево: там Россия – Красная Шапочка, – слопай!
– По-да-вится! – вставил Саша.
– А пока что авиатор французский, Роланд Гарро, дирижабль немецкий сбил, – обратился Геня к Сыромолотову. – Читали?
– Читать-то читал, да подумал: лучше бы гораздо было, если бы сам при этом жив остался, – сказал Сыромолотов.
– Что делать, погиб. Погиб Гарро, а какой авиатор был! Третьим после нашего Нестерова и француза же Пэгу мертвую петлю сделал! А вот о немецких авиаторах мы что-то этого не слыхали.
– Так что же, может быть, это только сердитое бессилие все эти немецкие выходки? – спросил Сыромолотов, перевернув страницу своего альбома, чтобы сделать вторую зарисовку головы Петра Афанасьевича, для чего передвинул тумбочку несколько в сторону и передвинулся на диване сам.
– Не-ет, конечно: цеппелинов таких, как в Германии, не имеют другие страны, а что касается армии…
Так как Геня тут несколько запнулся, то за него договорил Саша: