Оценить:
 Рейтинг: 0

История России с древнейших времен. Книга XI. 1740–1748

<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 21 >>
На страницу:
11 из 21
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Что касалось польских дел, то в продолжение 1742 и 1743 годов ко двору Елисаветы приходили постоянные жалобы русских людей в польских владениях на гонения от католиков. Несколько раз Кейзерлинг жаловался министрам и самому королю, и все понапрасну. В конце 1743 года он старался «живо представить» королю, что совесть русских людей, находящихся в его подданстве, жестоко оскорбляется хулами на их веру, что происходит неслыханным в христианстве образом; такие нехристианские поступки чувствительно оскорбляют императрицу, которая считает своею обязанностью вступаться за единоверцев, тем более что она имеет на это и право по мирному договору, что русские люди при соединении Литвы с Польшею пришли с своею верою, свободное отправление которой подкреплено потом королем и сеймами. Король отвечал, что ему очень прискорбно слышать о продолжении таких беспорядков и наглостей относительно жителей греческой веры. «И по прежним вашим жалобам, – говорил король, – я писал к обоим канцлерам, польскому и литовскому, чтоб они постарались о прекращении этих притеснений. Злоба к людям чуждых вер заставляет притеснять невинных, не обращая никакого внимания на общее благополучие, на законы, на договоры. Таких ревнителей в Польше немало, которые поступают тем смелее, чем больше тамошние законы благоприятствуют злоупотреблению свободой. Напишу еще к коронному канцлеру, чтоб вступился за жителей греческой веры». Грамота к канцлеру была действительно написана, но этот канцлер был католический епископ. К вельможам польским Кейзерлинг писал с угрозою, что императрица не оставит своих единоверцев без защиты и употребит средства, равносильные злу; министрам напомнил, что в 1599 году уже было соглашение между русскими и протестантами, чтоб стоять сообща за свободу веры. Коронный канцлер отвечал, что жители греческой веры сами неправы, обращаясь с своими жалобами к русскому двору, а не к польскому министерству. Кейзерлинг возражал, что жалобы людей греческой веры на всех сеймах слушаны, но ни на одном не выслушаны так, чтоб жалобщики были успокоены.

Приближалось время сейма, и в марте 1744 года коронный канцлер Залуский написал Кейзерлингу, что король больше всего желает теснейшего союза между Россиею и Польшею, что он будет склонять к этому союзу чинов республики, причем король обнадежен, что представленное на сейме умножение войска не только не будет противно императрице, но она будет содействовать проведению этого предложения, ибо через это республика придет в состояние содействовать России в общих видах. Кейзерлинг писал к своему двору, что увеличение войска составляет предмет желания и требования всей нации и противиться этому делу публично нельзя. Но другой вопрос: откуда взять для этого средств? По этому предмету на предыдущем сейме происходили бесконечные споры; почти каждый день подавались новые предложения и отвергались; время пришло, и сейм разошелся, не постановив ничего. Человек, который бы захотел прямо противодействовать общему желанию умножения войска, навлек бы на себя всеобщую ненависть. Итак, если Пруссия захочет воспрепятствовать этому умножению, то она может только подкупать сеймовых депутатов, чтоб чрез них мешать соглашению о средствах, или, если это будет невозможно, сейм разорвать под каким-нибудь другим предлогом. О воеводе бельзском Потоцком давно уже известно, что он совершенно предался прусскому двору, и надобно ожидать, что на будущем сейме он будет действовать в видах этого двора; то же утверждают о старом Тарло, воеводе сендомирском; но это еще требует подтверждения. Может быть, у Пруссии в Польше и больше приверженцев, но не между сенаторами и знатью, а в мелкой шляхте или при армии; следовательно, важного влияния на дела иметь не могут. Кейзерлинг дал знать королевскому министерству, что императрица вовсе не намерена препятствовать умножению войска, предоставляя это дело благоусмотрению короля и республики. Это объявление было принято с большим удовольствием.

В мае Кейзерлинг переехал из Дрездена в Варшаву, потому что двор переехал туда же. Здесь посланник был встречен жалобами православных: в Дрогичине в Троицын день студенты по приказу префекта Ушинского напали на православный крестный ход, бросали грязью в духовенство, мирян били дубинами, разодрали хоругви, разбили иконы; в воеводстве Новоградском отняты были у православных две церкви и отданы униатам. Кейзерлинг подал опять королю промеморию, настаивая на принятии сильнейших средств к прекращению зла; король поручил дело коронному канцлеру, а тот передал Кейзерлингу рескрипт к ректору дрогичинского иезуитского коллегиума с предписанием не трогать православных. Король заявлял, что если бы прекращение этих религиозных преследований находилось в его силе и власти, то оно давно бы уже последовало. Кейзерлинг не мог нахвалиться дружеским расположением к России короля, министерства и польских вельмож.

Но в конце июля внимание было отвлечено от этих польско-русских дел движениями прусского короля. Кейзерлинг дал знать, что приехал в Варшаву прусский министр Валленрод с требованием пропуска прусских войск чрез Саксонию в Богемию; но этим дело не ограничивалось: Кейзерлинг извещал о французско-прусских намерениях завести смуту в Польше. Литовский стольник Сапега, который прежде бывал подкупаем Швециею и Пруссиею, получил письмо от чигиринского старосты Яблоновского: Яблоновский уговаривал его составить конфедерацию, причем обнадеживал, что прусский король будет сильно ее поддерживать; имения Сапеги будут охранены, а если он потерпит какие убытки, то получит за них вознаграждение. Сапега показал это письмо королю, который дал ему за такую благонамеренность орден. Французский министр Шавиньи писал воеводе мазовецкому графу Понятовскому, что теперь наступило самое благоприятное время исполнить то, чего прежде нельзя было сделать для их вольности. Эти внушения происходили оттого, что французский двор в случае нападения австрийцев на Лотарингию намерен был отказаться от обязательств 1738 года относительно Станислава Лещинского. Кейзерлинг писал, что внимание поляков поглощено движениями прусских войск, об этом только и говорят; но как ни старается граф Валленрод обнадеживать поляков насчет дружеских намерений своего двора, внушения его принимают с недоверием, которое возрастает с каждым днем. Валленрод был с визитом у великого гетмана, причем объявил, что король его питает такую преданность к польской нации и такое уважение к республике, что если бы ее вольность, ее благо, ее интерес были нарушены или грозила бы им какая опасность, то он явился бы к ней на помощь и защищал бы ее всеми своими силами. Гетман отвечал: «Мирные и дружеские обнадеживания со стороны соседей могут быть только приятны республике, которая сама любит мир и тишину, но нельзя полагаться на дружеские обнадеживания прусского короля: три прусских посольства уверяли в дружеских намерениях королеву венгерскую, а с четвертым посольством, состоявшим из многочисленной армии, прусский король сам пришел и Силезию отнял». Скоро и сам Кейзерлинг услыхал от Валленрода любопытные для себя новости: 24 августа прусский посланник подошел к нему при дворе и объявил, что получил рескрипт от своего государя; король пишет, что так как он, Кейзерлинг, сильно отдаляется от прусских интересов, то он, король, велел своему министру при петербургском дворе просить императрицу сделать такое перемещение: к польско-саксонскому двору назначить брата канцлерова Мих. Петр. Бестужева-Рюмина, а его, Кейзерлинга, перевести к римско-императорскому двору, что уже и решено в Петербурге. Кейзерлинг написал канцлеру: «Ваше сиятельство мне особенную милость покажете, если объявите: насколько я должен верить этим словам?»

Известие оказалось справедливо: Михаил Петрович Бестужев был назначен к польско-саксонскому двору, но Кейзерлинг должен был вместе с ним присутствовать на сейме в Гродне и уже по окончании сейма должен был отправиться во Франкфурт к римско-императорскому двору.

Бестужев приехал в Гродно 23 сентября, накануне открытия сейма. В первом разговоре с ним граф Брюль, приглашая Россию к союзу с Саксониею, Англиею, Голландиею и королевою венгерскою, высказал уверенность, что императрица как одна из первых коронованных глав в Европе по известному своему великодушию и справедливости не будет равнодушна к той опасности, которая угрожает всем частям Европы, ибо французские и прусские виды велики и их следствие могло бы распространиться гораздо далее, чем теперь человеческий разум предусмотреть или потом отменить мог. Победоносное оружие Петра Великого некогда избавило северную часть Европы от завоевания и даровало ей мир и тишину; он, Брюль, надеется, что благословенное оружие императрицы положит надлежащие пределы дальновидным замыслам тех, которые стремятся ко владычеству в Европе и хотят по своей воле располагать благополучием или злополучием народов и государств. Брюль окончил разговор словами кардинала Ришелье: «Нет ничего вреднее для государства, как снести хладнокровно, когда какой-нибудь государь завоюет самовольным насильством земли соседнего государства, ибо это завоевание может служить ему мостом к дальнейшему движению; поэтому союзники обиженного государя должны употребить все свои силы для его поддержания, ибо, воюя за него, стоят сами за себя, а когда неприятель уже у ворот – несвоевременно требовать защиты». Относительно сейма Бестужев доносил, что прусский министр Валленрод и резидент Гоерман, получа из Берлина 20000 червонных, стараются этими доказательствами, даваемыми из рук, удостоверить поляков в добром расположении к ним своего двора. Прусские деньги раздаются земским послам, чтоб сделать сейм бесплодным.

Бестужев должен был хлопотать, чтоб на сейме не было речи о Курляндии. Это дело было трудное; всего легче было бы освободить Бирона и отпустить его в Курляндрю; об этом просил императрицу король Август, но Бестужев должен был отвечать, что по государственным причинам Бирон и потомство его не могут быть освобождены и выпущены из пределов России. Императрица предлагала в герцоги принца Гессен-Гомбургского; на этот счет король велел сказать Бестужеву, что лучше бы императрица соизволила ходатайствовать за кого-нибудь другого; по мнению почти всех польских вельмож, этот кандидат невозможен; принц Гессен-Гомбургский во время последней революции в Польше приобрел здесь более неприятелей, чем друзей. Тогда Бестужев и Кейзерлинг предложили другого кандидата – принца Августа Голштинского, и это предложение было принято с удовольствием.

Но от Курляндии постоянно отвлекала Пруссия. В октябре Бестужев и Кейзерлинг доносили, что Валленрод предлагал польскую корону сендомирскому воеводе Тарло, а если он не хочет, то обещал возвести на престол Станислава Лещинского, лишь бы только Тарло принялся за конфедерацию и отказал в повиновении королю Августу. У Тарло с Валленродом начались ночные совещания; король велел Брюлю сказать Тарло, что он удивляется этим ночным беседам, которые не могут иметь целью благо и спокойствие государства, ибо доброе и позволительное дело дня и света не боится, и если сейм желаемого конца не получит, то король найдется принужденным заявить об этом поведении воеводы в Сенате и в депутатской камере. Испуганный Тарло просил быть представленным королю, рассказал сам, о чем у него шло дело с прусским посланником, и обещал, что не позволит чужестранным обольщениям отвести себя от верности. Ждали, что французский посланник С. Северин привезет деньги, назначенные для возбуждения конфедерации на Волыни, и Бестужев с Кейзерлингом писали, что французский двор должен в этом случае действовать по соглашению с прусским королем. Оба посланника писали: «Изо всего можно признать, как Франция и Пруссия стараются иметь в Польше такого короля, который бы зависел от них, именем которого были бы оживлены все прежние договоры с Франциею, Швециею и Пруссиею и решительная власть над Европой могла быть утверждена. Люди, проникающие во вредные следствия французских и прусских внушений и показавшие свою благонамеренность относительно интереса вашего величества, желают и требуют от нас, чтоб мы именем вашего величества объявили, что Россия никак не будет спокойно смотреть на конфедерацию и волнения в Польше, но постарается прекратить их в самом начале, никак не допустит, чтоб в соседстве ее разгорелся такой же пожар, какой свирепствует в остальной Европе». Послы указывали своему правительству на родословную, изданную в Бреславле, в которой значилось, что Юрий Подеброд и Владислав были похитителями венгерской и богемской короны, а законное наследство принадлежало курфюрсту Иоанну Бранденбургскому, от которого происходит нынешний король прусский.

В конце октября сейм был приведен в чрезвычайное движение: депутат Вильчевский объявил всей посольской избе, что прусский министр деньгами склонял его к разорванию сейма, дал тысячу ефимков и обещал три тысячи червонцев; при этом Вильчевский вынул из кармана полученные деньги и бросил на пол избы. По примеру Вильчевского и другие депутаты объявили о том же. Но Валленрод, не дожидаясь никаких сообщений об этом от польского министерства, потребовал удовлетворения. Так как сношение с Тарло окончилось неудачно, то Валленрод обратился с предложением польской короны к форшнейдеру Потоцкому. Брюль уверял Бестужева и Кейзерлинга, что сам читал обнадеживания, сделанные прусским королем Потоцкому. Послы доносили, что число прусских и французских приверженцев ежедневно умножается. Вельможи и мелкая шляхта больше прежнего друг против друга раздражаются, и, таким образом, огонь уже тлеет под пеплом. Послы советовали на границах у Киева и Смоленска собрать несколько тысяч войска и объявить, что Россия не допустит нарушения спокойствия в Польше. Решительные средства, казалось, были необходимы, потому что вскрытие подкупа Вильчевским не помогло: девять земских послов, подкупленных прусскими деньгами, не допустили до соединения земской избы с сенатом, и сейм прекратился за истечением срока; с французской и прусской стороны было внушено подкупленным вельможам и шляхте, что если они не уничтожат сейма, то имена их будут обнародованы. После этого Мих. Петр. Бестужев счел нужным написать из Варшавы такое письмо графу Михаилу Ларионовичу Воронцову:

«Пребывающий здесь прусский министр фон Валленрод и президент Гоерман по возвращении своем из Гродно полякам чрез приятелей своих под рукою внушают, коим образом Мардефельд с Москвы писал, что он от вероятной персоны словесное обнадеживание имел, что объявленною декларациею токмо учинена проформа, дабы тем польский и саксонский двор некоторым образом успокоить и чтоб они, следовательно, на оную не смотрели и ничего бы не опасались. Сему подобные внушения, как с ласкою, так отчасти угрозами чинимые, немалое действие и у поляков уже великую импрессию причиняют. Какую же сильную инфлюенцию ныне прусский двор к очевидному умалению нашего прежнего здесь в Польше супериоритета и кредита в здешних делах уже имеет, о том интригами его разорванный сейм в Гродно довольно показует, да и нам больше бы еще сия инфлюенция к крайней российского интереса вреде и предосуждению не было бы, ежели бы его предвосприятия в Богемии лучший успех получили или ежели ему впредь удастся сию от всего света нечаянную войну по желанию своему окончить: в таком случае заподлинно верить должно, что он по окончании оной не токмо Гданск, Варминское епископство, но и все польские Прусы без великого труда державе своей присовокупить может; и хотя в таком случае по сущим нашим интересам за Польшу вступиться необходимо принуждены будем, то, однако ж, тогда сему пособить, не токмо уже поздно, но и понеже между тем в наивящшую силу себя приведет, то ему в произведении таких России зело опасных видов препятствовать гораздо труднее будет. Россия тогда истинно в крайнейшей опасности находиться будет, ибо как французскому, так и прусскому дворам, которые всегда токмо то ищут и желают, как бы российскую силу так умалить, чтоб она в прочих европейских делах участие принимать никогда в состоянии не была, тогда весьма легко будет, с одной стороны, шведов, обещая им Лифляндию и все нами завоеванные провинции, возвратить, а с другой стороны, поляков, обещая сим Смоленски Киев аки непостоянному народу, который чрез деньги и угрозы ко всему без великого труда склонить можно, на нас напустят, пока между тем прусский двор сам в средину чрез Курляндию нас атаковать и тако обще с ними Россию в прежние ее границы привести стараться будут, не упоминая еще притом о турках и татарах у которых уже как французские, так и прусские эмиссары действительно имеются. Необходимо нужное и зрелое рассуждение не точию нашей предбудущей безопасности, но и нынешних российской славе и интересу толь удобополезных конъюнктур подали мне повод вашему сиятельству, яко верному ее имп. величества подданному и сущему сыну отечества, а моему милостивому патрону вышеизображенное мое искреннее мнение по совести и по всегдашней моей верно-рабской ревности ко всевысочайшей чести, славе и службе ее имп. величества, сколько моего смыслу есть, сим откровенно сообщить. Всему свету известно, в какой великой депенденции прусский двор при жизни Петра Великого от нас зависел и что тогда здесь, в Польше, никакой инфлюенции не имел, напротив того, в какую оный двор ныне великую и наипаче нам весьма опасную силу пришел. Прусский двор нас ныне притворством токмо для того уласкать и усыпить ищет, дабы мы по нашим натуральным интересам нынешними нам толь удобными конъюнктурами не пользовались, ибо он совершенно удостоверен, что токмо ее имп. величество в состоянии находится в непродолжительном времени все нынешние и единственно токмо от него и Франции произведенные европейские замешательства и невинной крови пролитие пресечь и прежний систем и баланс в Европе (при котором Россия всегда в благосостоянии находилась) восстановить и все дальновидные, их и нам всемерно опасные замыслы вдруг прекратить, притом же с утверждением общего в Европе покоя бессмертную себе славу, а государству своему существительную пользу получить. Толь немалое число обретающихся ныне при нашем дворе чужестранных послов, чему в древних временах никакого примера сыскать неможно, довольно показует, коль прилежно почти всякая потенция дружбу нашу получить старается и что, следовательно, при нынешних дел обращениях токмо от нас самих зависит не токмо наших натуральных друзей сохранить, но и при восстановлении нарушенной французским и прусским дворами вышепомянутой европейской системы и балансу собственную нашу предбудущую безопасность на добром основании в вечные времена утвердить. Притом же всякой благоразумной и здравой политики главнейшая максима всегда сия быть имеет; чтоб заблаговременно не допущать, дабы сосед мой в наибольшую и, следовательно, мне самому не иначе, но весьма предосудительную силу не приходил; ибо коль больше оный себя усиливает, толь вяще я себя сам в бессилие и очевидную опасность привожу».

Для восстановления равновесия в Европе нужно было поддержать Австрию против Пруссии, а для этого прежде всего нужно было прекратить неприязненные отношения русской императрицы к королеве венгерской, возникшие по делу Ботты.

Январь и февраль месяцы 1744 года прошли в Вене у Ланчинского в бесплодных требованиях скорого и точного ответа насчет сатисфакции по делу Ботты: ему отвечали прежнее, что наряжен суд, что в дипломатических переговорах можно гнуть и поворачивать дела в ту или другую сторону, но в суде другое – по законам поступать надобно, а законы гнуть и переломить нельзя. В марте по указу из Петербурга Ланчинский объявил на это, что передача дела Ботты в суд неприлична и излишня, что императрица по естественному праву ожидает сатисфакции, явной и соразмерной тяжкому преступлению Ботты. В таких затруднительных обстоятельствах венский двор прибег к посредничеству саксонского: король Август III предложил свои дружеские услуги для прекращения дела Ботты; но Ланчинский должен был объявить, что иностранные державы как вначале не имели участия в деле Ботты, так и теперь не имеют; пусть на посредства не полагаются, дают должную сатисфакцию, а императрица не вступается в то, каким порядком королева прикажет судить Ботту. При этом Ланчинский прибавил, что следствием упорства венского двора будет отзыв его, посла, из Вены. Ботте был объявлен домовый арест; министры обходились с Ланчинским ласково, но постоянно уклонялись от разговоров о деле Ботты. В июне Улефельд предложил Ланчинскому присутствовать при допросе Ботты; тот отвечал, что так как Ботта во всем запирается, то он не может быть свидетелем таких отлыганий и вступаться в судебные порядки, ибо императрица прямо объявила, что она в них не вступается, а требует удовлетворения на основании несомненных свидетельств виновности маркиза. Чрез несколько времени Улефельд объявил Ланчинскому, что комиссия по делу Ботты кончила свои занятия, но никакого приговора не положила, а подала письменно свои мнения, которые и посылаются ко двору императрицы, между тем королева, перенесши дело снова на дипломатический путь, велела Ботту перевезти за арестом в замок города Граца на шесть месяцев и долее, если императрице будет угодно; если же такой способ удовлетворения не примется при русском дворе, то из Вены потребуют сообщения полных следственных актов вместе с допросами и ответами преступников, в таком случае Ботту опять сюда привезут из Граца и процесс против него будет возобновлен. Ланчинский отвечал, что отвезение Ботты в Грац не составляет достаточного удовлетворения и что он, Ланчинский, получил указ выехать из Вены. Улефельд изумился и просил подождать извещения, как будет принято императрицею распоряжение королевы относительно заточения Ботты в Грац. Ланчинский согласился ждать на том основании, что отсылку Ботты в Грац можно почитать началом удовлетворения.

В Вене должны были спешить окончанием дела Ботты, потому что новые движения прусского короля опять ставили Марию Терезию в опасное положение. В начале августа Ланчинский писал: «Дела здешние вдруг в великую опасность пришли: ежечасно ожидается ведомость о вступлении многочисленных прусских войск чрез Саксонию в Богемию, без всяких околичностей говорят, почти публично, что если ваше императорское величество здешнему двору руки помощи не подадите, то этот двор вместе с саксонским придет от Пруссии в крайнее разорение и оба будут раздавлены. Прусский король издал манифест, что он против королевы ничего не имеет и об его интересе дело нейдет, но он принимает на себя защиту императора и хочет быть посредником между воюющими сторонами. Здесь знают подлинно, что между императором, королем прусским, курфюрстом Пфальцским и принцем Гессец-Кассельским заключен договор, по которому король прусский обязался императору доставить Богемию, а император обещал ему из нее уступить три округа. Король польский, как курфюрст Саксонский, должен потом ожидать своей очереди: король Прусский присвоит себе Лузацию на том основании, что прежде она принадлежала к Силезии; потом доберется и до ганноверских земель под каким-нибудь предлогом и так одного соседа за другим будет обирать и над всеми ругаться; теперь, например, не ожидая от саксонского двора ни позволения, ни указания пути, прямо прислал ему описание дороги, какою прусские войска пойдут чрез саксонские владения». В это самое время Ланчинский объявляет министрам, что он отъезжает из Вены в Дрезден вследствие дела Ботты. Сначала ответом было «изумление и плечами пожимание». Потом министры начали говорить: «Будет от вашего выезда нашим неприятелям утеха, а приятелям уныние. Печально, что союзники, имеющие с нами естественные и общие интересы, так осязательно нас покидают, особенно при нынешнем нападении от Пруссии. В третий раз приходится призвать на помощь, бога и самим обороняться по крайней возможности. Что могла сделать королева более, как отправить графа Розенберга послом с пространнейшими инструкциями дать императрице полное удовлетворение». Министры подавали вид, чтоб посланник остался в Вене. «Но я, – писал Ланчинский, – рабски рассуждая, что в последнем указе явно и повторительно безо всякого условия предписано мне выехать, и не зная, с чем к вашему величестьу королевин министр пришлется, не мог обратить внимания на их внушения: не мое рабское дело в то вступаться, чего рассмотрение ваше величество сами себе предоставить соизволили».

31 августа Ланчинский выехал из Вены в Дрезден; а между тем Розенберг уже был в Москве и 22 августа подал канцлерам промеморию, в которой говорилось: «Из всех неприятностей, какие ее величество королева испытала со времени вступления своего на престол, ни одна не была ей так прискорбна, как нечаянное известие, что ее министр при дворе ее императорского величества обвинен в мерзостном и проклятия достойном преступлении. Ее королевино величество тотчас приметила, что ее столь многочисленные, частью явно злобящиеся, частью для вида только примирившиеся неприятели воспользуются этим случаем для возбуждения несогласия и холодности между императрицею и королевою, зная, что ее императорское величество, славы достойная и неизреченными великими качествами одаренная монархиня (не так, как они с презрением всякого страха божия договоры, обязательства, клятвы, ручательства и все то, что только святым в обществе человеческом назваться может, ногами попирать привыкли), как христианская богобоязливая государыня и достойная дочь и наследница Петра Великого и Екатерины, по окончании победоносной финляндской войны весьма легко могла бы припомнить ту великую дружбу, которую государь-родитель ее имел с римским императором Леопольдом, и то торжественное обязательство, которое в 1726 году императрица Екатерина дала за себя и за своих наследников относительно австрийского наследства и своим святым императорским словом утвердила; зная все это, неприятели опасались, что императрица великодушно будет защищать королеву венгерскую, отдающуюся в ее руки и препорученную императрицею Екатериною своим наследникам. Моя всемилостивейшая государыня отнюдь не стыдится признать, что она связана законами тех земель, которыми владеет, следовательно, не может поступать так, как другие самодержцы. Несмотря на то, королева из высокого почитания к ее императорскому величеству, узнав, что саксонское посредничество не принято, сколько возможно время и предписанные законами формальности сократила и обвиненного после предварительного долговременного ареста велела посадить в замок Грац, где обыкновенно содержатся государственные арестанты, а время заключения предоставила определить прославленной в свете милости ее императорского величества».

29 августа Розенберг объявил канцлеру, что королева прислала его затем, что она, не имея никакой надежды, кроме ее императорского величества, совершенно предает в ее волю и руки себя и благополучие своего дома. И после этого объявления канцлер и вице-канцлер старались избегать свидания с Розенбергом и отклонять под разными предлогами его просьбы о скорейшем ответе на его промеморию и о допущении его на аудиенцию к императрице. Так прошло два месяца; только 22 октября Елисавета подписала проект объявления Розенбергу, где говорилось, что для полного удовлетворения необходимо правительству королевы оговориться насчет сделанных им печатных заявлений по делу Ботты, которых содержание далеко не согласно с заявлениями его, Розенберга, ибо в них дело показывается ничтожным и Ботта оправдывается. Розенберг с радостью согласился на это условие и подал декларацию, что «означенные заявления сочинены не для какого-либо хотя малейшего предосуждения русского двору, еще менее высочайшей персоне ее величества, но явились вследствие необходимости опровергнуть неприятельские разглашения и вследствие незнания тогда всех обстоятельств дела, и потому теперь, когда королева почитает преступление маркиза Ботты мерзостным и проклятия достойным, эти заявления сами собою совершенно недействительными, уничтоженными и всегдашнему забвению преданными признаваемы быть имеют. В доказательство справедливости всего вышеупомянутого я именем ее величества наикрепчайшим образом обнадеживаю, что всемилостивейшая моя государыня циркулярный рескрипт в точной силе сей декларации ко всем своим министрам послать и немедленно в печать издать повелеть изволит. В сущее уверение того я, уполномоченный королевин посол, сию декларацию за собственноручным моим подписанием и природною графскою печатью дал. Москва 23 октября (3 ноября) 1744. Филипп Иосиф Орсини граф Розенберг».

Когда после того Розенберг попытался внушить Бестужеву и Воронцову, что преступление Шетарди едва ли не превосходит преступление Ботты, то получил ответ, что преступление Ботты несравненно сильнее: преступление Шетарди состояло только в том, что он домогался низвергнуть министерство и подкупить некоторых особ; а Ботта действовал против императрицы: возмущения произыскивал и людей злонамеренных поощрял в их предприятиях; и хотя ее величество нынешнею декларациею королевы изволит быть довольна, однако была бы еще довольнее, если б такая декларация была сделана за три четверти года назад. Розенберг получил аудиенцию у императрицы и в ответ на свою речь выслушал объявление, что императрица «вследствие присланного королевою нарочного посольства и декларации, сделанной послом, предает дело Ботты совершенному забвению и, не желая упомянутому Ботте никакого отмщения и зла, освобождение его оставляет на благоусмотрение королевы».

Самое трудное дело наконец уладилось. Легче стало делать внушения о необходимости помочь венгерской королеве против прусского короля; усилилась надежда, что от Брюммера, Лестока и Мардефельда можно отделаться, как отделались от Шетарди. Могущественным средством для успешной борьбы против них оставалось по-прежнему прочтение их заграничной переписки, и Бестужев 1 сентября писал Воронцову: «Хотя я желал и ваше сиятельство ее императорского величества всемилостивейшее соизволение исходатайствовать изволили, чтоб министерских писем более не просматривать, то, однако ж, я запотребно нахожу при нынешних обстоятельствах за баронами Мардефельдом и Нейгаузом посматривать, яко они (особливо же последний, как из приложенного перевода с его письма, наипаче же что в цифрах написано, которым искусством господина Гольдбаха ключ имеется, пространнее усмотрите) часто провираются». Вскрыта и прочтена была следующая депеша Нейгауза от 13 июля: «Вчера по окончании куртага принцесса Цербстская вручила мне письмо к вашему императорскому величеству, прибавив, что она не только как имперская вассалка всякую должную венерацию к высочайшей вашей особе, но и своею собственною персоною врожденную ее дому особенную покорность и венерацию имеет, к чему она и свою дочь, которая с своим будущим супругом и без того к тому склонна, с прочими окружающими людьми ревностнейше будет привлекать».

Мардефельд также сильно провирался , относительно принцессы Цербстской, ее дочери и будущего зятя. От 14 сентября он писал в Берлин: «Я должен отдать справедливость принцессе Цербстской, что она истинно радеет интересам королевским. Она сильно желает возвратиться в Германию, но я не вижу, чтоб она с благопристойностью могла оставить Россию прежде брака ее дочери». Поход Фридриха II в Богемию был удачен – он взял Прагу. Поздравляя короля с этим торжеством, Мардефельд писал ему: «Великий князь мне сказал: я сердечно поздравляю». Молодая великая княжна многократно повторяла: «Слава богу!» Принцесса-мать не могла найти довольно сильных выражений для своей радости; другие многие меня также поздравляли; но число тех, которые от этого морщатся, превосходит». В конце октября Мардефельд писал: «Тому около 15 дней, как принцесса Цербстская меня просила, чтоб я помешал приезду сюда ее супруга, ибо ей хорошо известно, что императрица ему Курляндии не даст. Я отвечал, что уверен в желании вашего величества видеть принца герцогом Курляндским, тем более что вы не имеете видов на это княжество для своего дома, но что я вижу два больших затруднения: первое, императрица всем заинтересованным державам рекомендовала принца Гомбургского; второе, что она не захочет потерять получаемые оттуда доходы».

Елисавета не хотела отдать Курляндию принцу Цербстскому; назначала ее принцу Гомбургскому или Голштинскому; Бестужеву все эти претенденты были одинаково неприятны; и он стоял за старого своего благодетеля – Бирона, который по-прежнему жил в Ярославле в почетной ссылке. В декабре писал он Бестужеву: «Узнав, что ваше сиятельство оставляете Москву, не мог я преминуть, чтоб не уверить вас в вечном моем почтении, пожелать счастливого пути и поблагодарить за любовь, расположение и сожаление, вами ко мне показанные, – господь бог да будет вам воздателем! Не погневайтесь, что я в своей долговременной и жестокой бедности постоянно надеюсь на ваше испытанное усердие. Боже, ты видишь сердце мое! И если бы я знал, что в моем намерении и действии было какое-нибудь зло, за которое и осужден на бедствие, то готов был бы страдать; но сначала и до сих пор не знаю за собою никакого преступления, кроме того, что со всяким честно я поступал; богу известно, что я и вы вместе с моими братьями были жертвою свирепых людей. Нам поставлено было в. вину, что ты нынешнюю самодержицу и великого князя на престол возвести хотели, и за то я в ссылку послан. Что же я сделал и в чем состоит мое преступление? Ее имп. величество есть сама милость и щедрота, однако я уже три года бедствую. Ваше сиятельство меня 26 лет во всяких обстоятельствах знаете: у кого я что похитил, кто мною обижен? Все, что имелось у меня движимого, из рук самодержицы получил; Курляндию не обманом и не хитростью добыл, но божьим провидением и по милости короля, который имел право мне ее пожаловать; Россия же не способствовала мне в этом ни единым словом ни у короля, ни в королевстве и ни малейшего иждивения не употребила. Теперь я нахожусь с семейством в таких обстоятельствах, что насущный хлеб свой со слезами вкушаю и моя герцогиня часто и на человека похожа не бывает, и почти на всем своем теле опухоль имеет; я такоже подвержен припадкам, которые мучительнее самой горькой смерти, семейство мое страшно бедствует, так что не было бы удивительно, если б я в отчаянии сам на себя наложил руки; из дому выйти мы не можем, потому что не в чем, так что почти живые гнием; видим при себе постоянный караул, так что через порог не можем переступить без караульных. Куда ж мне бежать и для чего? Ваше сиятельство, покажите милость, исходатайствуйте, чтоб меня отсюда отправили в Нарву».

Елисавета, узнав о болезни Бирона, послала в Ярославль доктора Шмидта. Благодаря за это, Бирон писал императрице: «При виде, как дети мои проводят время без всякого обучения, забывая и то, что знали, я так сильно сокрушаюсь, что и камни могли бы умилосердиться. Если бы бог дал им такое счастье пожертвовать жизнью на службе вашего величества и вашей империи, я бы с радостью их на это посвятил! Всемилостивейшая государыня императрица! Услышь наконец моление, воздыхание и рыдание наше. Никогда б я не дерзнул просьбу мою к стопам вашим повергнуть, если б я знал за собою какое-нибудь преступление; но призываю бога во свидетели, что во всех случаях поступал я честно и верно; да и будучи в пропасти, я не преклонился ни на какие угрозы и обещания и не нарушил своих обязанностей к вашему величеству».

Двадцать второй том

Глава первая

Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1745 год

Дело Грюнштейна. – Судьба Татищева. – Вятский архиерей Варлаам. – Насильственные поступки против духовенства. – Обращение инородцев в христианство. – Старание Елисаветы о поддержании православия. – Дело о продаже церковных книг. – Хлопоты об издании Библии. – Мысль об иностранной цензуре; канцлер не дает ей осуществиться. – Хозяйственные заботы Ceната: забота о соли, дела о железном, полотняном, суконном и шелковом производствах. – Разбои, пожары. – Ревизия. – Семейные хлопоты императрицы. – Свадьба великого князя. – Раздражение против принцессы Цербстской и отъезд ее из России. – Брюммер и Лесток теряют влияние. – Перемена в отношениях Воронцова к Бестужеву. – Отношения России к Западной Европе по поводу войны Фридриха II с Саксониею. – Совещание в Петербурге о том, должно ли сдержать прусского короля поданием помощи Саксонии. – Решение двинуть русское войско на помощь Саксонии. – Дела шведские. – Дела датские. – Дела турецкие.

Не все лица, отправившиеся с императрицей в Москву, возвратились с нею назад в Петербург: недоставало человека очень заметного. Мы упоминали о Петре Грюнштейне, который выставился на первый план между преданными цесаревне гвардейцами во время переворота 25 ноября и в приготовлениях к нему. Успех дела отуманил голову Грюнштейна. Несмотря на богатое награждение за свою услугу, он был недоволен, выказывал притязания на большее значение и старался напомнить о себе самым неприятным образом. Мы упоминали о недостатке соли и о причинах его; но толпа обыкновенно не углубляется в исследование причин и любит складывать всю вину на одного человека; так и тут посыпались упреки на генерал-прокурора князя Трубецкого, и Грюнштейн явился представителем толпы: он пришел к Алексею Григорьевичу Разумовскому и начал ему говорить, что если тот, пользуясь расположением государыни, не убедит ее удалить генерал-прокурора, то он, Грюнштейн, убьет на месте этого явного изменника, спасая императрицу и государство от самого зловредного человека. Трубецкого Грюнштейн не убил – от слова до дела далеко, но скоро он столкнулся с самим Разумовским.

По возвращении императрицы из путешествия в Киев она получила следующую жалобу: 19 сентября в Нежине во втором часу ночи бунчуковый товарищ Влас Климович с женою своею Агафьею Григорьевною со двора от матери Алексея Григорьевича Разумовского, а от своей тещи ехал на свою квартиру и в темноте столкнулся с Грюнштейном, который, выскоча из коляски, начал кричать: «Что за канальи ездят и для чего генералитету чести не отдают, а с дороги не сворачивают?» После чего велел стащить с лошади ехавшего перед коляскою Климовича слугу его Дегтяренко, который сказал, что едет сестрица графа Разумовского с мужем. Услыхав это, Грюнштейн начал бранить Разумовского скверными словами, кричал: «Я Алексея Григорьевича услугою лучше, и он чрез меня имеет счастье, а теперь за ним и нам добра нет, его государыня жалует, а мы погибаем!» – и, крича это, ударил в лицо кучера Климовича и столкнул с козел, велел бить и других слуг Климовича. Когда сам Климович вступился в дело, то Грюнштейн ударил и его по лицу и начал бить палкою; перестал бить только после униженной просьбы жены Климовича. Но когда избитый Климович, садясь в коляску, велел Дегтяренку ехать к теще Разумихе и рассказать ей, как ее зятя лейб-компания избила, то Грюнштейн закричал: «Лейб-компания, принимайтесь!» Лейб-компанцы принялись, схватили Климовича за волосы, повалили на землю и начали бить, и Грюнштейн кричал: «Ваш бог Разумовский воскрес чрез меня, а мы теперь страждем!» И жену Климовича ругали и били дубиною. Между тем Дегтяренко дал знать о происшествии в дом Разумихи, и служня ее прибежала выручать Климовичей. Тогда Грюнштейн закричал: «Нам Разумовских и надобно!» – и велел команде своей бить наповал, насмерть. Тут выбежала на улицу сама Разумиха и стала упрашивать не драться, но вместо того и ее чуть не прибили. На другой день, когда горячка уже прошла, Грюнштейн пришел к Разумихе и требовал письменного заявления, будто зять ее Климович его бранил и намеревался бить тростью. Разумиха отвечала: «Как забойство начали делать, так и расписку в Москве берите». Грюнштейн сказал на это: «Меня государыня жалует: я не только зятю вашему, но хотя бы и сыну вашему не уступил» – и с этими словами вышел.

До сих пор Грюнштейну все сходило с рук, его государыня жаловала, в нем заискивали как в человеке опасном для врагов и при случае очень полезном для друзей. Но столкновение с фаворитом и в такой форме не могло пройти даром. Немедленно по возвращении в Москву Грюнштейн попал в Тайную канцелярию, потому что вспомнили о других делах, о которых, может быть, и позабыли бы без нежинского происшествия. Грюнштейна спрашивали: 1) до киевского похода ты объявил императрице, что тебе в окно подкинули письмо, где было сказано, что лейб-компания ее величеству ненадежна, и сказал императрице, что ты это письмо изодрал, тогда как ты его и распечатывать не смел, а должен был отдать куда следует. Грюнштейн отвечал: «Письмо было не запечатано, и в нем было написано, что француз прислал в Москву деньги, чтоб перевесть лейб-компанию, а сказал я императрице, что лейб-компания ей ненадежна в этом смысле, и когда Шетарди выслали, то я письмо разодрал как ненужное больше». 2) К камер-юнгфере Беате Андреевне ты приходил и сказывал, что компания великая собирается и тебя звали. Грюнштейн отверг это показание, но объявил следующее: «Я был в ссоре с князь Никитою Трубецким, и помирил нас Брюммер в комнате принцессы Сербской (Цербстской). Брюммер давно мне говорил: „Помирись с князь Никитою, потому что он человек добрый“. „Как добрый? – сказал я. – Он интересан!“ „Если б не он, – говорил Брюммер, – то мы таких проклятых дел не знали бы: надеялись (враги наши), что великий князь не женится на молодой принцессе (Цербстской). И старая принцесса упрашивала меня помириться с Трубецким. После мира, отведши меня к окну, Трубецкой говорил: „Вот когда б ты болен не был, то увидел бы ты, как российский генералитет и сенаторы веселы были, когда прибыла великая княжна; они смотрят в землю и прибытия великой княжны не желали, хотели принять польскую принцессу“. „Все ли они таковы?“ – спросил я. Трубецкой отвечал: „Голицыны добрые люди, особенно князь Михайла. Чрез архиереев ее величеству толковали, что свадьбе быть нельзя – родня! А ты сам рассуди, что на мне польской кавалерии нет; я растолковал ее величеству, что свойства нет; понеже лютерская вера еретическая, а когда великая княжна приняла уже православную веру, то уже за свойство признавать не надлежит“. И при том Трубецкой весь генералитет и Сенат уничтожил и объявлял, что свадьба великого князя чрез него одного сделана“. 3) Ты говорил лейб-компании вице-сержанту Ивинскому, что теперь, кроме бога, служить никому не хочешь; в какой силе такие слова говорил? Грюнштейн отвечал: „В той силе, что болен; думаю, что скоро умру, и думал проситься в отставку“.

Наконец дело дошло и до нежинского происшествия. На вышеизложенное обвинение Грюнштейн отвечал, что начали ссору люди Климовича, требовавшие, чтобы он очистил дорогу, ругали его и замахивались плетьми. Климович бил его палкою, он только оборонялся; Климович замахивался на него с обнаженною саблею, но другие лейб-компанцы отводили удары. У матери Разумовского он был и докладывал, что зять ее его бил, причем отнято у Климовича оружие, и не хочет ли она это оружие взять под расписку; говорил, что для Разумовского он на Климовиче искать не будет, но чтоб Климович впредь так не поступал, генералов не бил.

Дело перешло в 1745 год. 18 февраля был дополнительный допрос Грюнштейну, который объявил, что утверждается в прежде сказанном. Свидетель лейб-компанец Журавлев показал, то Грюнштейн с командою остановился ночью в Нежине на большой киевской дороге и люди мазали колеса при свечах, как вдруг на дороге показалась коляска с двумя верховыми напереди; один из вершников кричал, чтоб очистили дорогу, и всех бранил непристойными словами; Грюнштейн стал отругиваться; тогда Климович, вышед из коляски и подойдя к Грюнштейну, ударил его палкою по голове раза три или четыре; Журавлев ухватил палку, а Грюнштейн, усмехнувшись и перекрестясь, ударил Климовича по щекам раза три или четыре. Через день после этого допроса Грюнштейна привели в застенок: он признался, что о подкинутом письме донес ложно, но относительно ссоры с Климовичем утвердился на прежних показаниях.

Следователи Ушаков и Александр Ив. Шувалов подали мнение, что Грюнштейн не только подозрителен, но и очень виновен оказался, потому что делал ложные доносы. У Грюнштейна с Журавлевым, должно быть, стачки; надобно бы допросить других свидетелей – лейб-компанцев, но у них должна быть также стачка; надобно будет пытать, от чего может произойти немалое кровопролитие, а истины найти нет надежды, и потому следствие надобно оставить. Императрица велела сослать Грюнштейна с женою и сыном в Москву, где он содержался в Тайной конторе, потом отправлен в Устюг.

В том же 1745 году произнесено было осуждение гражданской деятельности одного из птенцов Петровых, одного их самых видных членов «ученой дружины», созданной временем преобразования. Мы оставили Татищева в 1739 году, когда он был отдан под суд. Жалобщиков на злоупотребления Татищева легко было найти, когда против него был Бирон. Во время регентства Бирона Татищев, разумеется, не мог ждать для себя ничего хорошего; но после падения регента дела его не поправились, потому что при новой правительнице близким человеком был враг его граф Михайла Головкин. Татищев обратился к сопернику Головкина Остерману, и тот присоветовал ему просить прощения в винах; не видя другого выхода, Татищев исполнил совет, но подвергся только напрасному унижению: судная комиссия по его делу не прекратила своих работ. 31 июля 1741 года состоялся указ о назначении Татищева к калмыцким делам, поручение трудное и важное в то время, но сановник, на которого оно было возложено, оставался по-прежнему под судом.

Мы видели, как много хлопот было русскому правительству с калмыками при Петре Великом и его преемнице, видели здесь деятельность Волынского и жалобы его на трудность дела. Волнение не прекращалось между варварами. В 1731 году Дундук-Омбо поразил наместника Черен-Дундука, принудил его бежать в Саратов и овладел 15000 кибиток, но, не смея вступить в борьбу с русским войском, ушел в крымскую сторону. Черен был восстановлен, но русское правительство убедилось окончательно в его неспособности и решилось отослать его в Петербург, вызвать Дундук-Омбо и дать ему ханство. Дундук-Омбо служил верную службу во время турецкой войны, опустошая кубанские владения татар, но после смерти этого энергического хана начались опять в степях волнения, для прекращения которых и был отправлен Татищев. В то время как он исполнял свое трудное поручение, мирил калмыцких князьков, так, однако, чтоб оставалась всегда возможность ссор, т.е. чтоб новый наместник ханства Дундук-Даши не мог усилиться окончательно, в это время в декабре месяце приезжает к нему из Петербурга капитан Приклонский с известием, что воцарилась дочь Петра Великого, что Головкин под арестом, а Трубецкой, Черкасов и Бестужев, с которыми у Татищева была старая дружба, в большой милости. Новая императрица велела сказать Татищеву, что она его помнит. Татищев отвечал ей «Присланный от вашего имп. величества капитан Приклонский объявил мне словесное вашего имп. величества всемилостивейшее о мне, недостойном рабе вашем, напоминание. А понеже я чрез так многие годы за мои верные и радетельные к их величествам и государству службы от злодеев государственных тяжкое гонение и разорение терпел и в таком отчаянии находился, что ничего, кроме крайней гибели, ожидать не мог; ныне же нечаянно яко во тьме сидячего оставший свет Петра Великого паки на меня воссиял и единою печаль и страх отрешил: того ради наипаче сего вашего имп. величества показанную ко мне, недостойному, милость чувствуя, хотя возблагодарить и заслужить до гроба моего не могу, но только прошу всещедрого бога, да умножит лет живота вашего имп. величества и утвердит престол в наследии Петра Великого в бесконечные веки неподвижно».

Радость Татищева была, впрочем, непродолжительна: его не вызвали в Петербург, оставили при прежней трудной калмыцкой комиссии, присоединив к ней не менее трудное управление пограничною Астраханскою губерниею; судная комиссия над ним не была закрыта, следовательно, печаль и страх не были отрешены. Причиной было то, что Татищеву из Астрахани трудно было следить за петербургскими отношениями, поддерживать дружбу сильных людей и отражать удары могущественных врагов. Злой враг Татищева Головкин был сослан, но на его место с важным значением сенатора и председателя Военной коллегии в большой милости при дворе явился из ссылки старый фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий, который не мог простить Татищеву за ревностное участие в уничтожении замысла верховников, что повлекло падение Долгоруких. Надеясь на старую дружбу с князем Никитою Трубецким, одним из членов «ученой дружины», как видно из отношений к нему Кантемира, Татищев вел деятельную переписку с генерал-прокурором, не зная, что между Трубецким и Бестужевым непримиримая вражда. Бестужев сердился на Татищева и вредил ему по Иностранной коллегии, куда астраханский губернатор должен был постоянно обращаться по делам калмыков и других пограничных народов. Наконец, Татищев имел неосторожность вооружить против себя принца Гессен-Гомбургского, оспорив его проект о построении астраханской крепости. Мы должны привести переписку Татищева с Черкасовым, потому что она имеет далеко не один биографический интерес.

21 января 1742 года Татищев уже писал Черкасову: «Понеже я, как вам, чаю, уже небезызвестно, за мои верные к государям и государству услуги от злодеев государственных так гоним и разоряем был, что уже не рад был животу, и хотя многократно об отставке просил, токмо и того к большому мне огорчению не улучил, ее же имп. величество о том неизвестна, и, опасаясь, чтоб мои злодеи не нашли способа более меня оскорблять, принужден вам, как моему другу, обстоятельно донести. Вам, чаю, памятно, как государыня Екатерина Алексеевна в 1724 году с великим обнадеживанием изволила меня определить в Монетную канцелярию, где я столько труда моего изъявил, что ее имп. величество всемилостивейше изволила письмом обнадежить, что мой труд без награждения оставлен не будет; однако же за скорою кончиною ее величества того лишился. Потом я в учреждении монетном хотя явные великие пользы приобрел, но по злости на меня бывшего графа Головкина и лакомством Бирона от того отрешен; компания передела мелких денег невинно разорена, и немалая сумма с монетных дворов под именем новой прибыли потеряна, причем Головкин с Дудоровым довольно получили, в чем явно обличиться могут дела их. В 1734 году ее имп. величество повелела меня отправить в Сибирь для размножения заводов, где я чрез три года так оные размножил и старые исправил, что без сумнения надеялся высочайшую милость ее имп. величества и довольное награждение получить, особливо видя всегда в указах всемилостивейшие обещания, ни о чем более, как о пользе государственной, прилежал, токмо и в том обманулся тем, что Бирон, увидя от заводов так великую государству пользу и прибыль каждогодную, вознамерился себе доход похитить, и вначале определили начальником саксонца Шомберга, который ничего о железных заводах и о пользе нашего государства не разумеет, и оному меня подчинили, а вскоре потом меня отлучили и чрез имя болохонца Осокина главные заводы Благодать похитить вознамерились, чему я явно с твердыми доводы противное мнение представил; они же, оставя ту околичность, явно отдачу Шомбергу или паче тому бывшему герцогу отдали, а на меня крайне озлобились и заводы оные с великим государству вредом разорили.

Сия его злоба хотя мне довольно видима была, и видел, что искали порока, но не нашли, в 1737 году перевели меня в Оренбургскую комиссию, которую, как видно, по обману Тевкелева и Кириллова для частного великого прибытка начали, я ж, прибыв, усмотрел, что оное вымышлено более для собственной, нежели казенной, пользы, стал истину доносить и те обманы обличать, которым того бывшего герцога и Остермана наипаче озлобил. За сие, как они скоро сведали, что Тевкелев и другие за их неправости и беспорядки смиряеми, жаловались на меня, то Остерман велел им бить челом и представил ее имп. величеству, по оному велели меня спросить, то секретарь бывший Яковлев сочинил мне вопросные пункты, противные форме суда и точным указам, ибо имя челобитчиков не показал, из челобитья избрал непорядком, но смешивали один пункт разбил на многие, а многое от себя прибавил, чего в челобитье нет. Получа они мои ответы и видя, что все те клеветы с доказательством опровергнуты, а доносители плутовства обличены, наипаче озлобясь, доносили ее величеству, будто тяжкие преступления мои явились, и, учредя особливую комиссию, и велели для учинения мне обиды судить, выбирая из гражданского и военного прав, и хотя комиссия или за страх, или собственными прихотями чрез три года прилежно и разными образы трудилась, токмо обвинить меня чем не нашла; потом как милостивые указы от бывшего герцога курляндского и потом от принцессы Анны объявлены и все комиссии велено оставить, но по моей велено наикрепчайше следовать; и хотя я не одну челобитную подавал, прося о скором и справедливом того решении, но, видя, что то не успевает, по совету от Остермана чрез его креатуру подал повинную, прося в винах прощения, ибо я, видя себя в крайнем разорении, принужден то учинить, но никакой милости не получил. Затем я, хотя не скоро, как для важного дела отправлен, но вместо мне поохочивания, жалованья удержанного не выдано и определенного на сей год выдана половина, а в комиссии подтверждено, чтобы наикрепчайше следовали за мной. Сие как мне огорчительно и страшно ни было, ибо видел, что меня в такое трудное дело определили без всякой помощи, а особливо и без инструкции отправили, прилежал колико возможно верность мою засвидетельствовать и благодатию божию сделал столько, чего господа министры не чаяли, и калмыцких ханов в такое подданство и порядок привести, в каком не бывали. За сей мой труд получил от ее имп. величества всевысочайшую грамоту с похвалою и высоким обнадеживанием, но на той же почте указ от бывшего Кабинета с великим мне оскорблением и обидою, которым мне повелено по затейному челобитью ведомого вора и публично наказанного Семена Иноземцова против уложенья и формы суда ответствовать. И хотя я присягать готов в том, что невинен, и челобитья так бездоказательного, а паче, что он бил челом на меня, перво в держании невинном под караулом, а спустя четыре года стал показывать взятки и свидетеля представляет казанского купца Микляева, о котором я слышал, что г. камергер Брылкин, как обязанный друг явного плута Иноземцова, принудили письмо дать, того ради посылаю при сем челобитную и прошу вас, моего государя, оную при удобном случае подав ее импер. величеству, решение исходатайствовать, а наипаче просить господ министров о выдаче мне невинно удержанного жалованья и чтоб меня отсюда взяли, ибо я для пользы и чести импер. величества в великий убыток напрасно вошел, которое прежде всем было давано казенное, и для того ныне принужден здесь занять 1000 рублев, надеясь, что от ее величества оставлен не буду, и на вас, как на моего друга, надеясь, пребываю всегда» и проч.

В феврале того же года Татищев так описывает Черкасову состояние Астраханской губернии и на свое назначение туда губернатором смотрит как на заключение в тюрьму без объявления вины:

«По воле ее импер. в-ства, хотя и без объявления вины, в сие узилище я определен, где и чрез несколько дней, рассматривая с прилежанием, вижу, что сия губерния так разорена, как недовольно сведучей поверить не может, понеже люди разогнаны, доходы казенные растеряны или расточены, правосудие и порядки едва когда слыханы, что за так великим отдалением и недивно. Причина же сего есть главная что неколико губернаторов сюда вместо ссылки употреблялись и, не имея смелости, или ничего, или боясь кого по нужде, неправильно делали, а. может, и то, что, не имея достаточного жалованья, принуждены искать прибытка, невзирая на законы; особливо здешняя канцелярия более от того беспорядочна, что секретарям и подьячим дел таких, от которых достаточный доход иметь можно, мало, а жалованья нет, то принуждены коварствами и беспорядками доставать; купцы сильнейшие чем более торгуют или от чего им великое обогащение, как токмо от хищения казенных и разорения бессильных, они же, не желая к защищению их, как мню, не скупо предстателей закупили, то и видя их непорядки, нужно губернатору смотреть сквозь пальцы, опасаясь, чтоб и за верность, как я в том искусился и так равномерно о себе рассуждаю, что и от меня ее импер. в-ство и сия губерния пользы видеть не могут, ибо мне, не имея надежды и смелости, более прежде бывших трудиться невозможно».

1743 год Татищев начинает теми же жалобами и просьбами об освобождении из тюрьмы.

«Я твердо уверен, что вы к показанию ко мне милости и ко освобождению от сего узилища труд прилагать изволите». Причины своего желания освободиться из Астрахани Татищев выставляет следующие: «1) губернские дела и сборы, или доходы, весьма упущены и люди разорены, и хотя б поправить можно, только надобно снабжение людьми и власть, без которого исправить не можно, а Камер-коллегия, не рассмотря обстоятельств, бранит и штрафами грозит, мне же, видя такое упущение, весьма небезгорестно, что имея к исправлению смысл и желание, да не могу. 2) Пограничные дела тако ж не в надлежащем порядке находятся, а паче как дознаюсь оттого, что господам министрам Иностранной коллегии к рассмотрению времени недостает, а я оное писать опасаюсь, чтоб более злобы не нажить, к тому же мимо коллегии о тех делах писать запретили. 3) Вы уже довольно известны, что я за мой труд и немалую по Калмыцкой комиссии услугу вместо милостливого награждения терплю обиду и стыд, но чтобы вам при случае можно обстоятельнее говорить, для того оные пространнее представляю. По губернии имеем токмо три канцеляриста: один у иностранных, один у прокурора, один у судных (дел) и прихода; подканцеляристов и копиистов с пьяницами и негодными – девять, коими никак по указам исправить не можно. Татарский судья Шахматов хотя более вреда, чем пользы, приносит, и татары более от его лакомства и несмотрения разбежались, токмо он под протекциею коллегии ни на кого не смотрел; однако ж я, несмотря на то, велел его судить и на место его иного определить. Сборы кабацкие, таможенные и прочие от того упущены, что здесь за малостью купцов или посадских принуждены, переходя от одного сбора к другому, все у дел (быть), а никто не считан и считать нельзя, от неимения же страха крадут как хотят, и вы, как чаю, известны, как невероятно великая доимка со здешних прошлого года сложена, почему и впредь не меньше, если не усугублена будет. Не упоминаю о рыбной и соляной конторах, которые особо правятся, и армян, что от посада увольнены, а торги имеют более посадских, чрез что здесь русским купцам в состояние придти не можно. Мне же, видя, что каждый своих протекторов имеет, а в Сенате, по моим представлениям, злоба бессовестная, или недосуги ко внятному рассмотрению несходные резолюции, или молчание вижу: и так принужден молчать. По коллегии Иностранной ныне я получил указ, чтоб комиссию калмыцкую оставить и служителей в Москву отпустить: оное хотя, мнится, не довольно рассмотря поспешили, но я рад, что тех хлопот избавился. В Персии, как вижу, интересы весьма в презрении тем, что в такое нужное время определен мальчишка переводчиком Братищев, который, кроме беспутно многоречивой реторики, весьма мало дела знает и пишет такие обстоятельства, что смотреть иногда стыдно. Правда, что он, видя предков своих Аврамова и Калушкина из такого ж убожества, хотя чрез многие годы, и не знаю, если с пользою российскою сходно, великое богатство по 100 или 200000 рублей нажили, не ленится собирать и друзей или протекторов искать, да как сие полезно государству, не знаю, а я бы мнил послать человека надежного, несмотря что языка не знает, ибо у нас в Турках и Персии никакой министр, знающий их языка, не был, а дела лучше знающих правили; мне же видится, что ныне посланного советника грека туда норовят, токмо не знаю, с каких рассуждений такому доверять. Что моей обиды принадлежит, то известны вы, что я при его импер. в-стве Петре Великом пожалован советником в Берг-коллегию с жалованием полным по 600 рублей; потом был в Сибири и оренбургской миссии у военной команды, жалование полное против армейских получал; при отправлении же сюда в указе из Кабинета в Сенат написано – жалование выдать полное, но Головкин, послав рентерею, велел выдать половинное за прошлый год, а за сей уже никакого не имею, и хотя я не могу сказать, чтоб мне без онаго жить было нечем, токмо тяжка обида: генерал-поручик Бакар и генерал-майор Долгорукий без меня делать ничего не могут, я должен им советом и делом помогать, наставлять и за ними надзирать; они полное жалование получают, но мне ничего. Да и просить уже более ничего не смею, токмо увольнения от всех дел, дабы единою от таких беспорядков и досад, а паче пред богом и государственных ответов свободиться».

Чем начал Татищев 1743 год, тем и кончил. В декабре он писал Черкасову: «Ныне, видя себя в крайней горести, принужден вас, моего государя, яко надежного благодетеля, просить, чтобы меня отсюда взять и, если я ни к какой услуге не гожусь, в дом отпустить, ибо от клевет ненавидящих никакого полезного дела начать, ни прилежно на поступки подчиненных смотреть и от продерзостей удерживать не можно, терпеть же видимые беспорядки и вреды, мнится мне, против должности и присяги моей. С великою мне горестью слышу рассеянные на меня от моих злодеев сущие клеветы, якобы я персидских денег ни в казну, ни другим купить не допускал, а купил на себя многие тысячи; другое, якобы я с английским капитаном Элтоном, который в Персии, общий торг имею; третье, якобы я у пойманной мною ханши Джины (вдовы Дундук-Омбо) насильно шубу соболью отнял».

Если было много людей, которые отзывались неодобрительно о поведении Татищева, распускали о нем «сущие клеветы», по его выражению, то и сам он в постоянном раздражении не щадил других; ни одно распоряжение правительства не заслуживало его одобрения. Самолюбие последнего «из ученой дружины» было страшно оскорблено; он считал себя способнее многих, а между тем эти многие, находясь у источника власти, распоряжались, не спрашивая его совета, а он был загнан в «узилище», откуда голоса его не было слышно. В октябре 1744 года он писал Черкасову:

«Рыбный промысел здесь в полной конфузии, что промышленникам отказали, а Раевскому вступить не можно, прибыльщики или откупщики ничего не знают, работников нет, деньги растеряют и, чаю, прибыли не сыщут, только я не вступаюсь. Слышу, что князя Михайлу Голицына послом в Персию посылают, а как довольно знаю, что человек хотя не глуп, да не развязен, опасно более худа, особливо что мы при настоящем случае могли бы многую пользу приобрести, если человек способный, и лучше князь Алексей или Иной кто проворный и ласковый, особливо не скупой». Тут же Татищев писал Черкасову, что может принять на себя составление истории Петра Великого, и представлял условия: «О Гистории Петра Великого хотя мне сама государыня императрица Анна Иоанновна изволила говорить и госпожа Чернышева по приказу ли или собою неоднова говорила, но я, ведая намерение, отговорился тем, что лгать не хочу, а правду писать может кому противно будет, ибо много тех, которые сущую правду за обиду почтут; ныне же тех многие уже пресеклись или под защитою ее имп. в-ства будут безопасны, то приняться можно, если потребное к тому не оскудеет и суще: 1) люди не столько для письма, сколько для искания времен тех по чужестранным гисториям и совета, каким порядком, согласно с правилами гисторическими, изъяснить, ибо славный гисторик Пуфендорф, сочиняя шведскую, а потом бранденбургскую гисторию, знатных и в немалом помощи и кон имел.2) Денег к тому немного надобно, кроме жалованья, но и те более от других услуг получают. 3) Чтоб потребные известия отовсюду давали, о чем и прежде во все губернии, помнится, в 1736 году указы посланы, чтоб к сочинению географии мне требуемые известия прислали, и многое получено, но туне осталось. 4) Дом, и более ничего, и, если ее имп. в-ство за способна меня к тому усмотреть изволит, я с охотою трудиться готов, и ваше превосходительство произведением так полезного всему государству дела немалую честь приобрести можете, а ее величество более, нежели великим иждивлением древле в Египте и Риме музолеями или надгробными великими строениями, таковою гисториею вечную память и славу родителю своему и отцу всея империи бесконечно устроить, следственно, и ее величеству слава и благодарение бессмертное умножится; но за всем тем я, помня приказ мне последний отца моего ни на какое дело не напрашиваться, но от тягчайшей услуги не отбиваться, так единственно остаюсь в воле и повелении ее импер. величества».

Вслед за этим письмом написал, он другое, в котором представил перечень своих заслуг, а вместе и неприятностей, претерпенных им с самого начала служебного поприща: «Что моей здесь горести и едва сносной трудности принадлежит, то я воистинно рад бы как можно отсюда освободиться, ибо вижу, что, хотя много трудился и верную услугу мою показал, яко вся Калмыцкая комиссия, в персидских, кабардинских, салтонутских и киргизских делах столько сделал, чего более требовать не могли, и в указах вижу, чего не надеялись; внутренние же: канцелярию весьма в лучший порядок привел, дела трудные, чрез много лет тянувшиеся, по крайнему разумению, не льстяся ни на какие посулы, по правости и законам перевершил, обиженных прилежу оборонить, и воров, и разбойников надлежаще осудил, здешнему городу Многие пользы открыл и показал, доходы казенные умножил и тягостные народу или вредительные частию отставил, частию и рассмотрению представил, но за все оное не токмо награждения не вижу, но и надежды не имею, паче же от злодеев горестное оклеветание и поношение терплю, и, мой труд другим приписав, награждение и милость у ее величества исходатайствовали, мне же и жалованья дать не хотят. Ваше превосходительство довольно зная прежние мои приключения, сколько я терпели, несмотря на злость сильных и чинительные мне препятства, верно государю и государству служить прилежал: 1) Демидов чрез адмирала графа Апраксина так меня пред его величеством (Петром В.) оклеветал, что все думали о моей погибели, но я, ведая мою правду, надеясь, что его величество сам дело внятно рассмотрит и неправую клевету наказать не оставит, смело поступал и, оправдався, большую его величества милость получил. 2) По смерти его величества сколько Меншиков за вымышленные им вредительные деньги на меня озлобился, что в ссылку послать указ в Сенат записал, но, устыдясь сам, и милостью ее величества тогда я избавился, яко невинный. 3) Долгорукие перво с вами в ссылку послать определили; потом, как они вознамерилися честь государя и целость отечества разрушить, которым я, сильно воспротивясь, с прочими удержал, они, мне виселицу и плаху суля, сами посрамились. 4) Бирон, ища себе ненадлежащей власти и силы, вздумал, что я ему в том, яко же и в похищении великого от сибирских заводов дохода, препятствовать буду, разными образы искал меня губить, перво ссоривал с Черкаским, Салтыковым и Головкиным, что всем было известно; но, видя, что недостаточно, принудил на меня плутов бить челом и беззаконно судить велел, дважды без всякой вины под караулом держали; но бог по невинности моей меня избавил. Ныне Долгорукий, вспомня ту злобу, смертельно меня обидит, поносит и бранит и может что и ее величеству клевещет; токмо я не ужасаюсь, ведая, если б я его злобу ему явно истолковал, то как он, так и другие со стыдом принуждены были меня в покое оставить».

Но враги не хотели оставить Татищева в покое, и в начале 1745 года он мог ясно увидеть, что человек, на дружбу которого он больше всего полагался, Черкасов, счел нужным для себя уклониться от посредничества между ним и императрицею: он дал знать Татищеву, чтоб он доносил о делах прямо императрице. Старик, однако, не понял намека и по-прежнему отвечал Черкасову длинным письмом: «Хотя я многим письмом на сей почте вам скучен явлюся и, может, осердитесь, токмо сейчас услыша от Кобякова приказ ваш, чтоб я о делах нужных прямо ее импер. величеству доносил, и сие бы весьма ее величеству полезно быть могло, ибо такими случаи можно бы многие пользы произвести и вредные упущения пресечь; но противо тому к государю надобно с доношением дерзнуть такому, кто б довольно на собственную ее милость или на сильных защитников надеялся, в чем я наипаче всех недостаточествую, и хотя подлинно имел бы нужду всеподданне донести, но за страх большее злодейство на себя нанести принужден с терпением оставлять. Два дела, которые весьма требуют внятного рассмотрения: 1) калмыки сначала поручены были мне в полную власть, и оное я начал было в такое состояние приводить, чтоб Россия вечную пользу от них иметь, а опасностям, как прежде происходили, никаких страхов иметь не могла, к чему главный способ, чтоб, у хана власть отняв, более вверить губернатору; но ныне оное все превращено, и наместник Дундук-Даши, как человек великого коварства, такую силу и власть получил, что уже не малой опасности виды показались, и хотя я многократно о том с различными представлении доносил и требовал скорой резолюции, також и он, наместник, послал посланца, а ответы чрез 4 месяца получить не можем, чрез что он более в сумнительстве остается, и я что делать не знаю, жаловаться же самое было бы мое безумие. 2) Я многие вижу здесь в тягость и неправильно положенные сборы, яко орешной, свешной, извозной, водовозной, дворянской, все без указов от губернаторов в тягость и разорение народа прежними губернаторы введены; противно тому, подлежащие в казну доходы беспорядками весьма упущены, а наипаче кабацкие и таможеные хотя гораздо умножил, но если бы дали в полную власть, то б чаял еще столько умножить, о чем в разные коллегии и Сенату представлял, которое оставлено было от приехавшего слышать неповинные на меня сумнительства и злостные оклеветания, яко первое дружба или переписка с Трубецким поистине никакому сумнительству подвержено быть не может, ибо в том никакой противности пользе ее величества нет, но паче для умножения пользы нужное, ибо мне часто случается о скором по посланным доношениям решения просить, и, вместо того что другие у обер-секретарей того ищут, я по старой дружбе его просил, когда же он за представление мое о рыбных промыслах озлобился, також увидав, что другие меня перепискою тою бранили и за то, хотя неповинному, мне злодействовали, то я оную пресек и сего года ни одного письма не писал и писать не буду. Другое, о взятках: сие наипаче удивительно; во-первых, от подрядов, какого они звания есть, я подписаться готов, что никто копейкою не обличит, и, когда соленые приносили, отказал и не принял. Судебных дел весьма мало, и в тех такой обычай имею, ни от кого обещания не слушая, меньше же прошу, в чем меня никто обвинить не может; но когда кому благодеяние сделаю, то я по закону божескому принять приносимое без зазрения могу. Что же о армянах упоминал, что я в их пользу и увольнении от магистрата старался, оное по должности, яко о пользе государственной, писать имел причину и ничего от них за то не бирал, в чем под смертью подписаться готов. Сие довольно видимо, что я, их тем обнадежа, знатных капиталистов в подданство российское призвал и фабрики знатно чрез них умножил; но ныне, как от Главного магистрата указ услышали, весьма опечалились».

Письмо было написано 23 апреля, а уже двадцатью днями прежде, 3 апреля, в Сенате было решено дело по докладу старой следственной комиссии над Татищевым. Решение состояло в следующем: употребленные тайным советником Татищевым без указов, произвольно в ненадлежащие расходы казенные деньги и полученные взятки и подарки взыскать с него, а именно: 1) издержанные на строение им в Самаре дома и канцелярских покоев 2645 рублей; а всем ли обывателям за сломанные у них дворы деньги Татищевым безобидно выданы, о том Оренбургской губернской канцелярии, исследовав, прислать в Сенат доношение. 2) Если не заплатил 1050 рублей за взятую им казенную золотую и серебряную посуду, то взыскать и эти деньги. 3) Взыскать 195 рублей за полученные им с русских купцов взятки овчинками, волчьими мехами и лошадьми. 4) Взыскать за упущенную сумму в отдаче им в новостроящихся городках питейной продажи на откуп с уменьшением оклада против акцизного сбора. 5) Взыскать 30 рублей за передаточные деньги при покупке лошадей в казну. 6) Взыскать 126 рублей за взятки лошадьми с инородцев. 7) Взыскать 36 рублей за взятых у донского атамана и есаула лошадей. 8) За взятые с них же волчьи меха и лошадей 76 рублей. 9) 300 рублей, взятые с купца Кубышкина за немедленную выдачу казенных денег при подряде вина. 10) 50 рублей за двойное взятие из казны денег на покупку красных юфтей. 11) 36 рублей за лошадей, взятых с воров-башкирцев за отпуск их из-под караула на поруки. 12) 1441 рубль, издержанные на канцелярских служителей, курьеров и на канцелярские принадлежности, тогда как эти издержки велено было производить на счет виноватых по Оренбургской комиссии. Татищев явился виновным также: 1) в отправлении при ташкентском караване собственных товаров. 2) По смене брата своего родного Никифора Татищева, бывшего комиссаром по Оренбургской экспедиции, не считал его в канцелярии, но отправил к нему нарочно бухгалтера и протоколиста Маркова без канцелярского определения сек плетьми. 3) Во время приезда в Оренбург к присяге киргиз-кайсацкого хана Абулхаира выдал жалованье непорядочно: прежде хану, салтанам и старшинам и Средней орде, что Меньшая орда поставила себе за обиду, и при раздаче жалованья киргизы поссорились, а главный старшина Меньшей орды. Буксибаи-батырь без присяги уехал, да и киргизов Средней орды Татищев привел к присяге не всех, а только старшин; жалованье раздавал один, без общего согласия и канцелярского определения, протокол сочинил сам и закрепил один спустя не малое время. 4) Отпустил главных заводчиков воровства, башкирских старшин, не отослал в комиссию башкирских дел к следствию и розыску. 5) Не исполнил решения консилиума 1736 года, не ыслал воинских команд для скорейшего прекращения башкирского бунта раннею весною и в распределении по границе войск учинил оплошность. 6) В 1737 году подал неосновательное представление, что полковник Бардекеевич брал башкирских лошадей, скота и прочее, и тем привел Бардекеевича к следствию напрасно; в 1740 году комиссия оправдала его, с чем согласились и кабинет-министры. Поэтому взыскать с Татищева жалованье, которое не получил Бардекеевич во время следствия над ним.

Татищев прислал оправдание: строение в Самаре производил он не без указа, ибо в инструкции Кириллову и ему велено поступать по своему рассмотрению и в строении городов дана полная власть. Относительно казенной посуды все вычтено из жалованья тогда же, на что он имеет квитанцию. Юфть требовалась в казну, и он продал свою с уступкою против торговой цены. Относительно взяток овчинами, волками и лошадьми челобитчиков нет и судить нельзя, о цене, кроме доносителя, никто не показал, но таких дорогих лошадей у кайсаков, где они куплены, никогда не бывало. С отпущенного башкирца лошадей он не брал, а что ханские дети дарили лошадей, то не брать было нельзя по обычаю, и он отдарил их гораздо богаче. Козаки также дарят лошадей по обычаю своему, за что командиры их угощают, и это известно всему генералитету и Военной коллегии. По совести, он не помнит, чтоб взял с Кубышкина. По форме суда и указам Петра Великого доносителям и челобитчикам должно к суду явиться со всеми документами; Тевкелев, Бардукевич и Иноземцев ничего не доказали, справки вожены, и курьерам прогоны даваны напрасно. Чтоб судьям и приказным служителям, кто с суда платил жалованье, о том в указах и уложеньи нет.

Между тем 21 мая Бестужев доложил императрице, что необходимо переменить астраханского губернатора, потому что он в ссоре с наместником Калмыцкого ханства; сам Татищев просит об увольнении от астраханского губернаторства, а наместник просит об отрешении Татищева от калмыцких дел. Императрица согласилась и назначила преемником Татищева обер-прокурора Брылкина. Но указ об этой перемене не подписывался целый месяц. 22 июня Бестужев опять доложил, что Татищева надобно поскорее переменить, потому что Дундук-Даши по вражде к нему может уйти на Кубань или в Персию. Елисавета отвечала, что перемена уже решена, но исполнена будет после свадьбы великого князя.

В самом Сенате приговор над Татищевым не обошелся без протеста. Обер-прокурор Брылкин объявил, что имеет сумнительства: 1) присужденные комиссиею ко взысканию с прочих деньги взыскать велено с одного Татищева, а те люди на него по нескольким пунктам не доказали; 2) вина ему отпущена по милостивым указам 1741 и 1744 годов, и губернатором быть не велено, тогда как в этих указах повелено возвращенных из ссылки годных определить по-прежнему в службу и к делам.

После брачных торжеств указ написан в таком смысле, что Татищеву, сдав дела своему преемнику, ехать из Астрахани и для излечения болезни жить в деревнях. Татищев рапортовал в Сенат, что за высочайшую милость рабски благодарствует, что у него есть деревни в Дмитревском уезде, но за тяжкою болезнью доехать до них не может, а будет зимовать где случится на пути. Зимовать пришлось ему в симбирской деревне его сына, откуда он написал последнее из дошедших до нас письмо к Черкасову. Татищев умирал для служебной деятельности, и последние слова его были о Петре Великом:

«О себе вам доношу: из Астрахани выехал я 17 ноября, а сюда, в симбирскую сына моего деревню, прибыл 22 декабря, и хотя мне дом приготовлен был в Симбирске, который я, будучи в Самаре, для приезда построил, но, избегая от людей беспокойства, рассудил жить здесь; однако ж и тут хотя благодарю бога, что в своем доме и от дел приказных досад не вижу, но другие не меньше досады наносят, во-первых, что такою трудною ездою болезнь паки отяготила, и для пользования не токмо доктора, но лекаря достать не могу; второе, хотя здесь недалеко драгуны на квартирах стоят, но разбои в самой близости чинятся: за пять дней до моего приезда близ моей деревни разбили завод винный, где вблизости стоял капитан с ротою, но никакого взыскания не учинил, и если сие для великой здесь в житах дороговизны происходит, то к весне, бессумнонно, гораздо оных умножится, понеже многие крестьяне чем сеять не имеют. Третье, многие купцы и шляхетство, яко же и прочие, по знаемости приезжая, в разговорах с великою горестью и слезами приносят жалобы на воевод, полицеймейстеров, поставленных для искоренения воров по Волге и по винтер-квартерам офицеров и рядовых, и хотя я от них молчанием и рассуждениями причин отхожу, но по ревности моей к пользе отечества не могу без горести остаться, а паче видя, что за отдалением бедные люди скоро справедливости сыскать не могут, доходы же государственные невидимо умаляются, и притом, как вспоминаю намерение его импер. в-ства (Петра В.) о учреждении коллегии государственной экономии, чрез которую надеялся правосудие восстановить, а наглые немощные обиды и коварные ябеды пресечь, доход государственный без отягощения народа умножить и расход по достоинству и потребности уравнять, чтоб войско жалованьем и прочим удовольствовать, а народ оному разорять способы и случаи пресечь, рассмотрение по пределам, где какие подданным пользы умножить, а вреды отвратить; о училищах, чрез которые б во всех обстоятельствах рассуждениями государству пользы приносились. Сие сначала, мнится, князь Яков Федорович сочинял, потом граф Брюс с Фиком и старым Любрасом изъяснял и дополнял, что я у него с немецкого на русский переводить давал. Начало оного было письмо в поллисте и на многих местах приписывано рукою его величества, токмо мне оного, кроме заглавия, читать не давал, а из перевоженных, может, нечто у меня осталось, все же оное, к великому государственному сожалению, кончиною его величества не токмо яко еще неизвестное угасло, но паче то сожалетельно, что весьма государству полезные дела, которые уже при его величестве в действо произведены были, по нем разными образы уничтожены и пременены, так что горшие коварства и ябеды в судах, а немощных от сильных обиды и разорения происходить начали было, что всякому верному подданному вспомянуть не безгорестно, ибо ее импер. в-ству неудобно о всем том ведать. Для избежания таких в отдалении горестных обстоятельств намерен я весною, если жив буду, переехать в дмитровскую деревню, которая от Москвы 50 верст, где я надеюсь всех тех тягостей и недовольств избежать; токмо прошу вас, государя моего, дать мне знать, не будет ли то противно: хотя в указе, где мне жить, точно не написано, но ваше было рассуждение, чтоб мне здесь жить».

<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 21 >>
На страницу:
11 из 21