Всю жизнь я верил только в электричество
Станислав Борисович Малозёмов
Глазами мальчишки отражен фрагмент удивительной советской эпохи, жизни простых людей казахстанской провинции. Описан период с 1953 по 1964 годы.
Пролог
Это воспоминание об эпохе пятидесятых послевоенных и хрущевских шестидесятых лет. Мне сейчас 71 и многого я не запомнил, конечно. Но после двадцати, уже работая журналистом, я просто достал всех моих живых тогда родственников вопросами о моём детстве и о прошлой жизни вообще. Они, к моему удивлению, очень охотно рассказывали мне всё, что помнили обо мне маленьком и о нашей жизни в СССР. Я до 70 лет и не думал ничего писать. Так, из любопытства, спрашивал своих и сам вспоминал. А недавно вдруг из всех этих воспоминаний, частично мной записанных, а в большинстве запомненных,
решил написать что-то вроде документального романа. Это не мемуары автобиографические. Это просто портрет той, советской, самой счастливой для меня эпохи.
Глава первая
В начале марта пятьдесят третьего года в Кустанае было серо и холодно. Огромные сугробы заслоняли вид на жизнь. Из моего окна на втором этаже я мог видеть только эти сугробы, кусок пробитой грейдером дороги и два заваленных снегом почти до подоконников дома. Рано утром я надышал теплом на стекло и растопил красивые снежные узоры. Жалко их было, но без этой жертвы улицу не разглядишь. Мама собиралась к восьми в школу работать учительницей. Отец брился. Ему в редакцию – к девяти. А бабушка Настя ставила для нас на стол вареную картошку в чугунке, помидоры соленые, хлеб и двухлитровую банку компота из сушеной деревенской вишни.
– Мам, времени там сколько уже? – торопливо спросила моя мама свою.– Не опоздаю?
-Без двадцати восемь. Не опоздаешь, – бабушка уже раскладывала вилки, топленое масло в блюдце – картошку макать, и стаканы для компота.
– А ты чего прилип к стеклу? Давай за стол, – отец подхватил меня на руки и понес на свободную табуретку.
– А чего по улице столько людей идет в магазин наш?
Я съел помидор и взял маленькую горячую картошку.
Отец подошел к прогалине на стекле и долго стоял. Вглядывался. Потом он подошел к маме, отвел её в угол комнаты и они стали о чем-то спорить.
-Ну, тогда и я не пойду, – мрачно сказал отец, сел на свой самый большой табурет и, улыбаясь, начал есть всё подряд. – Там нас пересчитывать никто не будет.
Я побежал к окну и ещё шире продышал круглое прозрачное пространство на стекле.
Было почти темно и медленно идущие мимо окна черные силуэты слились в массу пришибленных холодом и ссутулившихся то ли от мороза, то ли от страха непонятного теней. Их было так много, что я испугался.
– Пап, а это что, опять война началась? Куда утром со всего города они собираются?
– Это, сын, они к репродуктору идут, который между магазином и школой на столбе висит. В восемь часов невеселое сообщение будут передавать из Москвы.
Отец машинально поднял с пола свой любимый баян, накинул ремни на плечи и сел на кровать. Но не играл.
– Тут такое дело, сын… Сталин помер. Знаешь кто это?
– Ты же сам говорил, что он самый главный среди людей, но большая сволочь.
– Никому нигде так не скажи! – Мама ахнула и испуганно подошла к окну, отодвинула меня и тихо вздохнула.– Боря, ты глянь. Это только с нашей стороны сколько народа целыми семьями прёт. Да и со стороны Тобола, видать, столько же. А от городской бани, наверное, ещё побольше. Может, ты и прав. Может, лучше постоим со всеми? Отдадим дань. Вождь всё-таки.
– Кабы не этот вождь, жили бы себе в Польше. На родине, zy;y by spokojnie na ojczy;nie, w ulubionej Polsce jak wysokogatunkowe pаnоwе. – Бабушка перекрестилась и утерла чистым передником губы. – Тьфу на тебя, родимец стогнидный ты, а не вождь. Туда и дорога тебе, к своим бесам – родичам.
-Ну, мама!– прикрикнула моя на свою.– Не стыдно? Человек же помер, земля ему пухом. Пойдем, Боря, хоть десять минут постоим со всеми. Отдадим последнюю дань, сообщение правительства послушаем.
– Иди слушай, – отец обрызгал себя из пульверизатора «Шипром». – Сегодня сообщение это целый день будут талдычить. Вон, радиоприёмник дома на стенке. Мало тебе?
У отца был шикарный волнистый волос, он никогда не ходил в парикмахерскую и с помощью двух зеркал сам себе делал модную тогда прическу. Вот после нервного, видимо, разговора с мамой он взял второе, маленькое, зеркало и пошел к умывальнику, где висело большое. Стрижка самого себя, похоже, была для него успокоительным средством.
Есть больше никто не стал. Мама пошла в школу на работу. Бабушка спустилась на первый этаж к своей подруге тёте Оле. Помидоры ей понесла. Отец подровнял волос сзади, потом снова взял баян и стал играть «Амурские волны». А я одел шубку-овчинный тулупчик, из деревни отцовской привезенный мне навырост, шапку с ушами, рукавицы, валенки, закрутил вокруг шеи шарф из собачьей шерсти и пошел на другую сторону улицы. На горку нашу детскую. Огромный сугроб мы, малолетки, сами залили водой ведрами из единственного на два квартала колодца. Собирались на ней все, пятнадцать, примерно, дошколят, делились на две команды и играли утром, днём и вечером в «толкучку». Сначала одна команда защищала верх горки, а вторая пыталась её с горки скатить по скользкому склону. Потом менялись. И было нам интересно, весело и жарко.
Мне было четыре с половиной года всего. Поэтому весь только что рассказанный эпизод я никак не запомнил бы в деталях. О дне смерти Сталина и о том, что мы говорили и делали в этот день, мне мама рассказала потом, лет через пять, совершенно случайно. И сейчас память выхватывает из того времени, из улетевшего как быстрая ласточка прошлого, какие-то отдельные обрывки, фрагменты, огрызки и ошметки той жизни.
Но что я помню сам, я расскажу. А с шестидесятых начиная, я помню почти всё. Но вот самое странное как раз в том, что очень многое ввинтилось в память и осталось в ней до старости именно из самых ранних моих лет, вопреки всеобщему убеждению, что малыши, вырастая, забывают начало жизни почти полностью.
Так вот я помню весь день, когда Левитан до вечера с перерывами, заполненными траурной музыкой, зачитывал народу советскому скорбный текст, который я тогда , ясное дело, не запомнил, а посмотрел его перед тем как печатать эти строки:
Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Совет Министров СССР и Президиум Верховного Совета СССР с чувством великой скорби извещают партию и всех трудящихся Советского Союза, что 5 марта в 9 час. 50 минут вечера после тяжелой болезни скончался Председатель Совета Министров Союза ССР и. Секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Иосиф Виссарионович Сталин.
Перестало биться сердце соратника и гениального продолжателя дела Ленина, мудрого вождя и учителя Коммунистической партии и советского народа – Иосифа Виссарионовича Сталина.
Мы стояли на горке, когда Левитан прочел печальное это сообщение в первый раз. Но когда заиграл духовой оркестр и воздух на километр вокруг сжался от горестных траурных стенаний медных инструментов и оглушительных как выстрел звонов серебряных тарелок, нас всех неизвестная сила смела с горки и как магнит притянула к толпе. Я стоял сначала с краю возле ноги в черных брюках, опускавшихся волной на ботинки с толстой подошвой и свисающими до снега шнурками. Видно, мужик был высокий, потому, что голова моя в большой шапке с ушами все равно торчала ниже его стёганой фуфайки. Потом сверху на воротник моего тулупчика легла огромная пятерня хозяина брюк и ботинок с болтающимися шнурками, и грубый голос сказал мне с высоты, чтобы я не торчал там, откуда ничего не видно и не слышно, а ломился чтобы вперед, поближе к репродуктору.
-Вождь помер. Не хухры-мухры. Такого нового хрен где найдешь на замену. Ты, пацан, запомни: Сталин – он как господь Бог был. Силу имел, власть имел и разум не человеческий, а божественный, высший. Потому и в войну мы не пропали, а победили, и живем теперь счастливо тоже по его воле. А что теперь стрясётся, не угадаешь ни умом, ни разумом.
И рука подтолкнула меня вперед. Я всю его фразу запомнил, но ничего из неё не понял. От Бога меня родители с бабушкой с малолетства легко отогнали, а слово «вождь» мне напоминало «вожжи». И связи я не уловил. И несся вперед со скоростью, заданной мне дядькиной ладонью. Двигался сквозь частокол ног как через кустарник лесной вишни. Почти все меня замечали и тихо толкали дальше. В перерывах между голосом Левитана и духовым оркестром было минуты три тишины. Вот она, тишина эта, и была голосом народа. Со всех сторон надо мной летали разные звуки. Кто-то рыдал из последних сил, некоторые всхлипывали и причитали жалостливо что-то вроде «Как же мы теперь жить без тебя будем!», многие с горьким смыслом покашливали и сопели, остальные стояли молча, сняв шапки и глядя в вниз, в снег. Я пробился в первый ряд и посмотрел по сторонам. Людей было очень много. Считать до стольки я ещё не умел. Народ стоял на почтительном расстоянии от столба с серебристым вытянутым громкоговорителем, все лица до третьего ряда были хорошо видны и, что меня очень удивило, не выражали ничего даже у тех, кто безудержно плакал. Людей накрыло всеобщее оцепенение. Дядька, возле которого я примостился, посмотрел на меня с ухмылкой и спросил хитро:
– Чего не плачешь? Все вон стонут, а ты, значит, Сталина не любишь?
– Так и вы не плачете, – я застеснялся и двинулся от дядьки в сторону. Но он успел прихватить меня за воротник, присел и подтянул к своему лицу. Оно у него было в рытвинах от оспы и морщин. Глаза блестели как у пьяного, хотя от дядьки водкой не пахло.
– Ты, окурок, запомни на всю жизнь этот день. Пятое марта пятьдесят третьего. Вчера вечером сыграл в ящик самый плохой человек на свете. Из-за него я в лучшие свои молодые годочки десять лет лес валил. Ну, ты понял чего-нибудь?
– Как не понял? Понял, конечно, – ответил я. Обманул дядьку. Обманул и пошел назад, натыкаясь то на дамские полусапожки, то на валенки или на белые фетровые бурки с коричневыми полосками. Выбрался, пошел на горку. На ней уже боролись, скатывались вниз, визжали и отряхивали снег с одёжки все наши.
– А айда теперь к базару, – сказал я так убедительно, что все насторожились – Там тоже радиоприёмник висит. Поглядим, кто там собрался и сколько.
И мы пошли. Возле базарного репродуктора людей было намного больше. Столько народа в одном месте я никогда не видел. Мы остановились метрах в двадцати от толпы на пригорке снежном около продуктового магазина. Было уже около девяти утра. Стало почти светло. Но масса людей все равно была тёмной и хмурой. Издали видно было как она колышется. Это народ переминался с ноги на ногу от холода. Но никто не уходил. Оттуда, изнутри месива человеческого происходили те же звуки, когда заканчивал Левитан и оркестр. Всхлипывания, плач и покашливание сотен людей, которых непонятно кто и как смог заставить стоять на морозе и слушать одно и то же по сто раз.
Самое странное, что лет в пятнадцать, внезапно и легко, однажды я вспомнил и как на киноленте увидел и услышал очень точно и отчетливо всё то, о чем только что рассказал. Но в 1953 году, 6 марта, я и не пытался что-нибудь понять или запомнить. Просто тогда это было, наверное, самым первым моим большим удивлением и потрясением в начинающейся жизни, которое уединилось в уголке души навсегда. До старости.
В детстве у меня было детство. Счастливое. Радостное. Причем радовался я всему и всё воспринимал так, будто по-другому и быть не могло. В этой повести я расскажу обо всём детстве своём. О тех событиях и людях, которые прилипли к памяти моей. Но не потому расскажу, что так хочется себя показать. Просто моё детство совпало с довольно короткой, но неповторимой эпохой, уникальной по простоте своей, доброте и чистоте. Совместилось детство с эпохой слегка странной, наивной и во многом просто несуразной и смешной, но честной, в основном справедливой и надёжной как солнце наше и родная земля. Хронологию в рассказе я соблюдать не буду. Дело не в последовательности жизни детской. Жизнь эта длилась с пелёнок до конца подросткового возраста. Лет до пятнадцати. Хотя мне, пятнадцатилетнему, было ясно, как ярким днём, что я полноценно взрослый. Потому как именно в это время я ушел из дома в самостоятельную взрослую мужскую жизнь. Дома начались конфликты отца с мамой из-за его любвеобильности и дерзких походов «налево». Мама вела интенсивные допросы, отец врал, как мог, хорошо врал. Достоверно. Но слушать каждый день это было грустно и я пошел к приятелю, который жил один. Родители его погибли в аварии на трассе. На дачу ехали в автобусе, который перевернулся на повороте. Приятель Костя ничего не спросил, а показал пальцем на раскладушку в углу и пошел на кухню,
– Живи хоть до пенсии.
Он разбил сырое яйцо и вылил внутренности прямо в глотку. Костя пел в самодеятельности, в самопальном ансамбле, и обязан был содержать горло в тонусе.
На следующий день я пошел в строительный техникум, за который два раза выступал в соревнованиях на первенство области среди техникумов, попросил директора взять меня работать хоть дворником. Директор позвал физрука и они вдвоем решили поставить меня на выдачу инвентаря студентам на уроки физкультуры. И я начал зарабатывать здесь аж сорок рублей в месяц как несовершеннолетний. Взрослому платили бы восемьдесят.
Жить я стал как король. Ел в хорошей столовой напротив работы. В новый свой дом у Кости возвращался автобусом. Экономил. Но зато тратился беспощадно на книжки, французские одеколоны, которых в Кустанай засылали столько всяких разных, как будто перепутали наш славный городок с Берлином или Римом. К одеколонам слабость генетически переползла в меня от отца. Покупал пластинки с хорошей музыкой, спортивные товары – от трико и кед до всяких эспандеров, гантелей и даже шиповки купил собственные, хотя казенных, выданных в спортобществе, имел три пары. В общем, на широкую ногу, размашисто проживал. Тренировался, учил школьные уроки в паузах между выдачей лыж или мячей. К восьми утра бежал в школу, а в час дня уже сидел в техникуме, выдавал и принимал инвентарь. И радовался, что теперь я взрослый и хозяин себе сам.
Ну, это эпизод из детства, пограничного с юностью. Поэтому о нем сказал всё. Пойдем назад. К детству детскому. Имена и фамилии людей, с которыми сталкивали меня всякие события, я изменил. Потому, что не знаю – где они сейчас и хотят ли быть соучастниками моей блажи: написать повесть о далеких прошлых событиях и людях, упомянутых настоящими именами.
Я понимаю, что ни детство моё, ни жизнь сама в принципе никому из читателей совершенно не интересны. Каждому вполне хватает воспоминаний о себе маленьком, юном, взрослом и старом.
Но повесть эта и существование моё в самом нежном отрезке своего бытия как Земля на трех китах держится на пятидесятых годах, шестидесятых и семидесятых. Я хочу, чтобы вы притронулись к тем временам через мои ощущения собственного появления на земле, удивительной жизни моего крохотного тогда города Кустаная и разгона вверх и вперед невероятно замечательной огромной страны СССР.