Должница - читать онлайн бесплатно, автор Стелла Луст, ЛитПортал
Должница
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Должница

Год написания книги: 2026
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я сажусь за стол и пытаюсь работать — правда пытаюсь, потому что надо, потому что если я не буду работать, меня уволят, а если меня уволят, у нас не будет даже этой комнаты, даже надежды, которая ещё теплится, хотя с каждым часом становится всё слабее.


На мне висит поручение от старшего менеджера — собрать данные по клиентам за третий квартал, обзвонить тех, кто не продлил договоры, выяснить причины и зафиксировать возражения. Работа простая, механическая, я делала её сотни раз, но сегодня каждое движение даётся с трудом, каждое слово застревает в горле, потому что внутри меня — пустота, и из этой пустоты не вытянуть ни одной правильной фразы, ни одного убедительного аргумента.


В какой-то момент я понимаю, что не помню ни одного клиента, ни одного возражения, не помню, что записывала, не помню, кому звонила — цифры в блокноте пляшут, слова расплываются, и я закрываю его, откладываю в сторону, потому что больше не могу, потому что каждое «алло» отдаётся в голове болью, каждый голос напоминает мне, что я здесь, что я должна работать, что я не имею права рассыпаться, но я рассыпаюсь, по кусочкам, по крошечным осколкам, которые никому не нужны.

В час дня я подхожу к начальнице — Вере Павловне, женщине лет пятидесяти с вечно уставшим лицом и вечно недовольным голосом — и говорю, что мне нужен выходной на завтра, потому что у меня семейные обстоятельства. Она смотрит на меня подозрительно, потому что за полгода я ни разу не брала выходной, ни разу не опаздывала, ни разу не уходила раньше, и моя внезапная просьба выглядит странно, почти подозрительно.


— Что за обстоятельства? — спрашивает она, и я вижу, как она решает, дать мне этот день или отказать, потому что у нас аврал и каждый человек на счету.


— Сестра заболела, — говорю я, и это правда, самая настоящая правда, просто я не говорю, чем именно заболела и что это значит.


Она кивает, желает Кате здоровья — механически, без души, потому что ей всё равно, и я возвращаюсь к себе, досиживаю до вечера, проверяю почту каждые пять минут, хотя никаких новых писем не приходит, и думаю, думаю, думаю о том, как я скажу Кате, что она скоро умрёт, как я посмотрю в её глаза, когда произнесу это слово — лейкоз, — как она улыбнётся и скажет: «Всё будет хорошо, сестрёнка, ты меня вылечишь», и я улыбнусь в ответ, и скажу: «Конечно, вылечу», хотя понятия не имею, как.


Вечером я возвращаюсь в нашу комнату, открываю дверь, улыбаюсь — потому что перед Катей нужно улыбаться, нужно делать вид, что всё хорошо, что завтра не наступит тот день, когда я должна буду сказать ей правду. Катя сидит на кровати, обнимает плюшевого мишку — даром, что ей шестнадцать — и смотрит на меня своими большими глазами, в которых ещё нет страха, потому что она не знает, она не может знать, она верит, что я её спасу, что я справлюсь, что чудеса бывают.


— Сестрёнка, — говорит она, и голос её слабый, тихий, не такой, как раньше, когда она звенела на всю квартиру, когда смеялась так, что соседи стучали по батареям. — Ты такая уставшая. Иди сюда, я тебя обниму.


Я подхожу, сажусь рядом, и она обнимает меня — худенькая, тёплая, живая, и я чувствую, как бьётся её сердце — быстро, неровно, как будто оно торопится, как будто знает, что времени осталось мало, и я зажмуриваюсь, чтобы не заплакать, прижимаю её к себе и думаю о том, что сделаю всё, что угодно, отдам всё, что угодно, стану кем угодно, только бы она жила.


Потом мы немного болтаем, и я всеми силами стараюсь не подавать вида, что внутри разрастается гигантская пропасть отчаяния. Она улыбается и засыпает у меня на плече, а я сижу, смотрю в стену и считаю варианты, которых нет.

Утром я заполняю заявки на кредит во всех банках, которые нашла в интернете. После указания исходных условий суммы, которые доступны для кредита, просто смехотворны. Тогда я одеваюсь в то, что получше — чёрные брюки, белая блузка, жакет, который я гладила полчаса, чтобы он выглядел прилично, — и еду в первый банк сама.


Отделение большое, светлое, пахнет кофе и дорогим пластиком. Я подхожу к стойке, беру талончик, сажусь в кресло напротив молодого человека в идеально отглаженной рубашке. Он улыбается профессиональной улыбкой, и я вижу, как его глаза оценивают меня — одежда, обувь, сумка, всё, что может сказать ему, стоит ли со мной разговаривать всерьёз или просто отделаться вежливым отказом.


— Чем могу помочь? — спрашивает он, и я выпаливаю всё сразу, потому что если буду думать, то разревусь, а плакать здесь нельзя, нельзя показывать слабость, нельзя давать им повод отказать ещё до того, как они услышат мою историю.


— Мне нужен потребительский кредит. Пятнадцать миллионов. На лечение сестры. У неё лейкоз.


Его лицо меняется — профессиональная улыбка сползает, уступая место растерянности, потом сочувствию, потом сожалению. Я вижу, как он хочет помочь, как перебирает в голове варианты, как ищет лазейку, но я уже знаю, что не найдёт, потому что нет лазеек, нет вариантов, нет ничего, кроме отказа.


— Анна Сергеевна, — говорит он, прячась за монитором, — для такой суммы нужен залог. Квартира, дом, земля, автомобиль — что-то, что банк сможет продать в случае, если вы не выплатите долг. У вас есть что-то из этого?


— Нет, — отвечаю я, и голос мой звучит глухо, как будто я говорю не с ним, а с самой собой. — У меня ничего нет.


Он вздыхает, разводит руками, и я вижу, как ему неудобно, как он хочет поскорее закончить этот разговор, потому что сочувствие — это тяжело, особенно когда ты ничего не можешь изменить.


— Максимум, что мы можем вам предложить — потребительский кредит до пятисот тысяч рублей. Какой у вас подтверждённый доход?


— Восемьдесят тысяч.


— Эм… Тогда — триста. Это не та сумма, которую вы просите, но…


— Спасибо, — говорю я и встаю, потому что не хочу слушать про триста тысяч, когда нужно пятнадцать миллионов, когда Кате нужна пересадка костного мозга, когда время уходит, а я ничего не могу с этим сделать.


— Давайте все же составим заявку. Возможно, вам удастся взять несколько кредитов в разных банках?


Некоторое время я смотрю на него, потом усаживаюсь и оформляю заявку. Он говорит, что ответ придет в течение дня.


Выхожу на улицу, сажусь на скамейку и сижу так пять минут — смотрю на дверь банка, на людей, которые входят и выходят, на женщину с коляской, на мужчину в дорогом пальто, который разговаривает по телефону и смеётся, и мне хочется закричать: «Как вы можете смеяться, когда моя сестра умирает?», но я молчу, потому что они не виноваты, никто не виноват, просто жизнь такая — несправедливая, жестокая, равнодушная.


Встаю и еду во второй банк.


Там очередь, и я жду полчаса, сидя на жёстком пластиковом стуле, рассматривая плакаты на стенах — «Кредит на любые цели», «Ипотека для молодых семей», «Рефинансирование с низкой ставкой». Смотрю на эти обещания, на эти красивые картинки, на счастливые лица людей, которые улыбаются, потому что банк дал им деньги, и думаю о том, что никто не даст мне, потому что у меня нет ничего, потому что я никто, потому что я не заслуживаю даже улыбки.


Электронная очередь сообщает, что мне в седьмое окно, где с дерурной улыбкой сидит девушка в очках, и я иду к её столу, чувствуя, как дрожат колени, как пересохло во рту, как сердце колотится где-то в горле.


— Здравствуйте, — говорю я, сажусь, и снова повторяю свою историю — сестра, лейкоз, пятнадцать миллионов, операция, надежда, которой нет.


Она слушает внимательно, кивает, что-то печатает на компьютере, потом поднимает глаза и смотрит на меня — в её взгляде нет равнодушия, но нет и надежды.


— Я могу оформить заявку, — говорит она, — но, честно говоря, шансов мало. Для такой суммы нужен поручитель с доходом не менее двухсот тысяч рублей в месяц. У вас есть кто-то, кто мог бы поручиться?


— Нет, — отвечаю я, и в голосе моём слышится что-то надломленное, что-то такое, от чего она отводит глаза и начинает перебирать бумаги на столе, чтобы не смотреть на меня.


— Я всё равно подам заявку, — говорит она тихо. — Вдруг что-то получится. Но не надейтесь сильно. Банки сейчас посылают запросы по месту работы.


Я киваю, благодарю, выхожу, и слёзы подступают к горлу, но я глотаю их, не позволяю себе расплакаться, потому что если я заплачу сейчас, то не смогу пойти в третий банк, а мне нужно идти, нужно пытаться, нужно биться головой о стену, даже если стена не пробивается, даже если голова уже разбита в кровь.


Третий банк — и вежливый отказ сразу, четвёртый — и сочувственный взгляд, пятый — и слова, которые я уже знаю наизусть, которые звучат как заклинание, как приговор, как насмешка.


— К сожалению, у вас нет подтвержденного дохода, достаточного для минимального порога по кредиту в семь миллионов…


— Нет, созаёмщик не поможет. Нет, поручитель тоже. Нет, я ничем немогу вам помочь…


В шестом банке я сижу напротив пожилого мужчины с добрыми глазами и седыми висками, который слушает меня, не перебивая, и я вижу, как по его лицу пробегает тень — тень боли, тень понимания, тень того, что он тоже когда-то терял близких, тоже не мог помочь, тоже смотрел, как они умирают, и ничего не мог сделать.


— Я понимаю вас, — говорит он, и в его голосе столько тепла, что я почти плачу. — Я понимаю, но ничем не могу помочь. Правила есть правила.


— Но вы можете сделать исключение? — спрашиваю я, и голос мой дрожит, потому что я уже не могу его контролировать, потому что внутри меня всё кричит, всё просит, всё умоляет. — Пожалуйста. Моя сестра умрёт.


Он молчит, смотрит на меня, и я вижу, как он борется с собой, как хочет сказать «да», как хочет нарушить все инструкции, все регламенты, всё, чему его учили, но не может, потому что правила есть правила, потому что банк — это бездушная машина, потому что сочувствие не лечит рак.


— Простите, — говорит он, и это слово падает в пустоту, потому что прощение ничего не меняет, потому что Катя не станет здоровее от того, что кто-то меня простил.


Я выхожу из банка, сажусь на скамейку, и слёзы текут по щекам — не могу их остановить, не могу удержать, не могу сделать вид, что я сильная, когда внутри меня всё разрывается на части.

В седьмом банке я не выдерживаю.


Молодой человек в дорогом костюме, с идеальной причёской и идеальным маникюром, смотрит на меня с вежливым безразличием и повторяет то, что я уже слышала сто раз — залог, поручитель, доход, правила, отказ.


— Пожалуйста, — говорю я, и голос мой срывается, превращается в шёпот, в мольбу, в крик, который никто не слышит. — Пожалуйста, помогите мне. У меня никого нет. Только сестра. Она умрёт, если я не найду деньги.


Он смотрит на меня, и я вижу, как его лицо меняется — безразличие уходит, уступая место растерянности, потом смущению, потом жалости. Он не знает, что делать, не знает, что сказать, не знает, как выставить меня за дверь, чтобы не было так стыдно.


— Я очень сочувствую вам, — говорит он, и я слышу, что он действительно сочувствует, что ему правда жаль, но его жалость не стоит пятнадцати миллионов, она не спасёт Катю, она не даст мне того, что мне нужно. — Но я ничем не могу помочь.


Я встаю, беру сумку, разворачиваюсь и иду к выходу, и слёзы текут по лицу, и я не вытираю их, потому что уже всё равно, потому что никто не смотрит, потому что в этом банке, как и в других, мне больше нечего делать.


Выхожу на улицу, сажусь на такую же скамейку, что и час назад, и плачу — в голос, не скрываясь, не стесняясь, потому что сил уже нет, потому что надежды уже нет, потому что внутри меня только пустота и боль, и эта боль заполняет всё, не оставляя места ни для чего другого.


Я обошла все банки — все, которые нашла в интернете. Двадцать пять. И везде было одно и то же: вежливые улыбки, профессиональное сочувствие, стандартные фразы и отказы, отказы, отказы. Никто не дал мне денег. Никто не сказал «да». Никто не предложил выхода.


Врач прислал контакты благотворительных фондов, и я написала всем и оставила заявки.


Я возвращаюсь домой поздно вечером, открываю дверь, улыбаюсь — Катя не должна видеть моих слёз, не должна знать, как тяжело мне даётся эта улыбка, как больно делать вид, что я верю в чудо, когда чудес не бывает, когда банки отказывают, когда врачи разводят руками, когда деньги кончаются, а надежда умирает вместе с ними.


— Сестрёнка, — говорит Катя, и я вижу, как она бледна, как круги под глазами стали ещё темнее, как дрожат её руки, когда она протягивает их ко мне. Она улыбается, прижимается ко мне, и я обнимаю её, чувствуя, как она худеет с каждым днём, как тает на глазах, как уходит, и я не могу её удержать, потому что у меня нет пятнадцати миллионов, потому что я нищая, потому что я не смогла, не успела, не справилась.


Но я не сдамся. Я не имею права сдаваться.

На следующий день я иду на работу — не потому, что хочу, а потому, что нужно, потому что если я не приду, меня уволят, а если меня уволят, у нас не будет даже надежды, которая умирает, но ещё теплится, ещё горит, ещё не погасла до конца.


Я сажусь за стол, открываю ноутбук и пытаюсь работать — но мысли мои далеко, мысли мои там, где банки, где отказы, где пятнадцать миллионов, которых у меня нет и никогда не будет.


Клиенты не слушают, не хотят слушать, не хотят говорить — я не могу сосредоточиться, не могу подобрать нужные слова, не могу убедить их, потому что внутри меня пустота, и из этой пустоты не вытянуть ни одной правильной фразы, ни одного убедительного аргумента.


В какой-то момент я понимаю, что плачу прямо во время разговора — молча, беззвучно, слёзы текут по щекам, а я продолжаю говорить, продолжаю задавать вопросы, продолжаю делать вид, что я в порядке, что я справлюсь, что я не разваливаюсь на части у них на глазах.


Я вешаю трубку, вытираю лицо и смотрю на телефон, который лежит передо мной — чёрный, холодный, молчаливый. Каждые полчаса я проверяю почту, каждые полчаса жду ответа из банков, каждые полчаса надеюсь на чудо, которого не будет.


В одиннадцать приходит первый отказ — сухой, казённый, безликий.


В двенадцать — второй, такой же, как первый, будто его написали под копирку.


В час дня — третий.


К трём часам у меня двадцать пять отказов — из двадцати пяти банков, куда я сходила и подала заявки, и я смотрю на экран телефона, на эти холодные, бездушные фразы: «к сожалению, мы вынуждены отказать», «по причине недостаточного дохода», «отсутствие залогового имущества», — и чувствую, как внутри меня всё замерзает, как пустота разрастается, заполняя каждую клетку, каждую щель, каждый уголок души, где ещё теплилась надежда.


Теперь внутри меня только сухая, колючая пустота, которая не даёт дышать, не даёт думать, не даёт ничего, кроме одного — чувства полного, абсолютного, беспросветного отчаяния.

В пять часов, когда я уже собираю вещи, чтобы уйти, а офис почти пуст, к моему столу подходит Лида — секретарша босса, с идеальной причёской и идеальным маникюром, которая всегда пахнет дорогими духами и смотрит на всех с лёгким превосходством, будто она не секретарша, а как минимум вице-президент.


— Анна, — говорит она, и в её голосе нет обычного равнодушия — в нём что-то ещё, какое-то любопытство, смешанное с настороженностью. — Андрей Викторович просил вас зайти.


Я поднимаю голову, и сердце моё пропускает удар — не от страха, нет, страх я уже переросла, страх остался где-то в той жизни, когда у меня ещё была надежда, когда я ещё могла бояться начальника, а не того, что моя сестра умрёт.


Я смотрю на дверь его кабинета — на эту дверь, за которой скрывается Грюм, человек с искусственным глазом, который, говорят, видит всё, — и чувствую, как внутри меня что-то сжимается, но не от страха, а от предчувствия.


— Зачем? — спрашиваю я, хотя уже знаю, что Лида не скажет, не может сказать, потому что ей не сказали или потому что ей запретили.


Лида пожимает плечами.


— Не знаю. Просто просил зайти.


Она разворачивается и уходит, цокая каблуками по ламинату, оставляя за собой шлейф духов и вопросов, которые я не могу задать вслух.


Я смотрю на дверь его кабинета несколько секунд — на эту дверь, за которой меня ждёт человек, который может уволить меня одним словом, который может сделать мою жизнь ещё хуже, чем она есть, который может раздавить меня, не заметив. А потом встаю, поправляю жакет и иду.


Потому что мне уже нечего терять. Потому что хуже, чем сейчас, уже не будет.


Стучу в дверь — раз, второй, третий, — слышу глухое «войдите» и открываю.


Он сидит за столом — огромный, тяжёлый, с лицом, которое пересекают шрамы, и с искусственным глазом, который смотрит на меня, но куда-то мимо. И, кажется, видит больше, чем живой. Он не улыбается, не здоровается — просто смотрит на меня, и в этом взгляде нет ничего человеческого, только холодное, изучающее любопытство хищника, который заметил добычу и решает, стоит ли на неё охотиться.


— Анна, — говорит он, и голос его низкий, спокойный, почти ленивый, но я чувствую в нём напряжение, как будто он держит себя в руках, как будто ему интересно, что я скажу, как будто он уже знает ответ, но хочет услышать его от меня. — Садитесь.


Я сажусь на стул напротив — на самый краешек, выпрямив спину, сложив руки на коленях, как учила мама, когда я была маленькой и она готовила меня к взрослой жизни, в которой, как оказалось, нет ничего, кроме боли, потерь и бесконечной борьбы за выживание.


— Сегодня мне сказали, — говорит он, и в его голосе появляется что-то новое, какая-то острая, колючая насмешка, — что бухгалтерия весь день получает запросы о вашем доходе и его стабильности. Из банков. Несколько банков. Подозрительно много банков для человека, который работает у меня помощником старшего менеджера.


Он замолкает, и тишина повисает в кабинете — тяжёлая, давящая, как перед грозой. Я не дышу, не моргаю, не шевелюсь, потому что знаю, что сейчас произойдёт, знаю, что он спросит, знаю, что я должна ответить, но не знаю, как, не знаю, смогу ли, не знаю, не сломаюсь ли.


Он подаётся вперёд, и свет падает на его лицо, на шрамы, на искусственный глаз, который блестит, как стекло, и я вижу себя в этом стекле — маленькую, ничтожную, загнанную в угол.


— Это, возможно, не моё дело, — говорит он, и голос его становится тише, но от этого только страшнее, потому что тишина вокруг сгущается, сжимает горло, не даёт дышать. — Но я хочу знать: зачем вам столько денег?

Глава 3. Исповедь

Глава 3. Исповедь

Я смотрю на него — на этого человека с лицом, которое невозможно разглядывать без содрогания, с искусственным глазом, блестящим, как чёрное стекло, и чувствую, как внутри меня что-то ломается, как последняя стена, которую я строила четыре года, рушится под тяжестью всего, что на меня обрушилось.


— Моей сестре нужна операция, — говорю я, и голос мой звучит глухо. — Пересадка костного мозга. У неё рак. Острый лимфобластный лейкоз. Ей шестнадцать лет.


Он молчит. Не перебивает, не задаёт вопросов, просто смотрит на меня живым глазом.


— Пятнадцать миллионов, — продолжаю я. — Столько стоит лечение в частной клинике. По квоте очередь полгода, а у неё агрессивная форма. Врач сказал: ждать нельзя. Каждый день на счету.


— Пятнадцать, — повторяет он ровно. Но в его интонации всё - и моя съемная комната, и зарплата и дешевые шмотки с маркетплейсов.


Голос у него низкий, спокойный, почти ленивый. И меня это бесит. Бесит до дрожи, потому что он сидит в своём кожаном кресле, в этом кабинете, где каждый предмет стоит как моя месячная зарплата, и спрашивает так, будто я дура, будто я не понимаю, как устроен мир.


— А что мне ещё остаётся? — я слышу, как голос срывается, но не могу остановиться. — У меня нет богатых родственников. Нет квартиры, которую можно продать или предоставить в залог. Нет мужа-миллионера. У меня есть только сестра, которая умирает, и я, которая не может её спасти.


— И вы пошли в банк. — Он чуть наклоняет голову, и свет падает на шрамы, делает их глубже, страшнее. — С рядовой зарплатой, без поручителей, без залога. За пятнадцатью миллионами.


— Прекратите! — вдруг почти кричу я, потому что меня выбешивает снисходительность в его голосе. Словно терпеливый учитель, подводящий бестолкового ученика к правильному ответу. — Прекратите говорить со мной таким тоном, словно я тупая! Я не тупая! И считать умею! По их условиям я всё равно бы не набрала…


— Тогда на что вы надеялись? — Его голос все такой же ровный.


Мне очень хочется выкрикнуть ему: “Какое твоё дело?!”, но говорю я совсем другое:


— Я думала, что кто-нибудь скажет «да», — я уже не контролирую голос, он дрожит, ломается, и слёзы подступают к горлу, но я глотаю их, потому что не хочу плакать перед ним. — Я думала, что если я обойду все банки, если я буду просить, если я объясню, что речь о жизни, что моя сестра умрёт, то вдруг… вдруг кто-то…


— Вдруг кто-то нарушит правила ради вас? — заканчивает он за меня, и в голосе появляется что-то новое, какая-то острая, колючая насмешка.


Я смотрю на него и чувствую, как внутри закипает злость. Злость на него, на банки, на врачей, на весь мир, который равнодушно смотрит, как я тону.


— А вы бы что делали? — спрашиваю я, и голос мой звенит, почти срывается на крик. — Если бы у вас кто-то умирал, а у вас нет денег? Вы бы сидели сложа руки? Вы бы не пробовали?


Он не отвечает. Смотрит на меня — живым глазом, холодным, изучающим, а искусственный блестит ровно, без эмоций, и я не понимаю, что он видит, о чём думает, но мне уже всё равно.


— Я пробовала очевидное, — говорю я, и слова льются, как вода из прорванной трубы, я не могу их остановить. — Я обошла все банки, все, которые нашла в интернете. Двадцать пять банков. Двадцать пять отказов. «К сожалению», «ваш доход недостаточен», «отсутствие залогового имущества». В одном месте сказали, что может дать триста тысяч. И это максимум. Триста тысяч, когда нужно пятнадцать миллионов. Вы понимаете? Триста тысяч — это даже на первую нормальную химию еле хватит.


Я замолкаю, потому что задыхаюсь, потому что слёзы всё-таки текут по щекам, и я не вытираю их, не могу, руки не слушаются.


— А благотворительные фонды? — спрашивает он. — Вы пробовали?


— Пробовала, — вытираю лицо тыльной стороной ладони, потому что платок где-то на дне сумки, а искать нет сил. — Написала во все, куда смогла. Врач дал контакты. Но написала только вчера, пока никто не связывался. И я посмотрела на их сайтах, там тоже не быстро, там нужно время, а у нас нет времени, понимаете? Я попробую продать почку, или…


Я замолкаю, потому что говорю слишком много, потому что он не должен этого знать, никто не должен, но слова уже вылетели, и я не могу их забрать.


— Вы одна её растите? — спрашивает он, и в голосе нет жалости, просто вопрос, холодный, как скальпель.


— Родители погибли четыре года назад, — говорю я коротко, потому что если начну рассказывать про ту аварию, про звонок из больницы, про похороны, про то, как Катя плакала и не хотела отпускать мамину руку, я разревусь в голос. — Кате было двенадцать, мне двадцать один. Я бросила универ, пошла работать. Но лекарства такие дорогие, процедуры… Вся зарплата уходит. Тащила нас обеих, как могла. А теперь она умирает, и я даже это не могу остановить, потому что у меня нет денег, потому что я никто, потому что всё, что я делала последние четыре года, — это просто попытки выжить, а выжить — это не значит жить, это значит существовать, тянуть лямку, не падать, когда всё вокруг рушится!


Он молчит. Долго молчит. Смотрит на меня, и я не знаю, о чём он думает, презирает меня или сочувствует, или просто ждёт, когда я закончу, чтобы выставить вон.


— Ваша сестра знает? — спрашивает он наконец.


— Нет, — говорю я, и это слово выходит каким-то сдавленным, больным. — Подтверждение диагноза пришло только вчера. Я ещё не сказала ей. Я не знаю как. Как сказать шестнадцатилетней девочке, что она умирает? Как посмотреть в глаза человеку, который верит тебе больше, чем кому-либо на свете, и сказать: «Прости, я не могу тебя спасти»?


Голос ломается, и я замолкаю, потому что если скажу ещё хоть слово, то завою, как зверь, которому перебили лапу.


Он смотрит на меня несколько секунд. Потом откидывается в кресле, и его лицо снова в тени, только искусственный глаз блестит в полумраке.


— Идите, Анна, — говорит он спокойно.


Я выхожу в коридор, и слёзы текут, и я не вытираю их, потому что уже никого нет, потому что офис пуст, потому что я одна, совсем одна, и никто не придёт, никто не поможет, никто не скажет, что всё будет хорошо, потому что всё будет плохо, очень плохо, и я ничего не могу с этим сделать.

На страницу:
2 из 4