Ты здесь?
Светлана Милкович
Лео – призрак, заточенный в стены когда-то любимого дома, где провел большую часть своей жизни. Бесцельное существование Лео начинает обретать смысл спустя продолжительное время, когда в его дом въезжает молодая писательница Айви, что обладает необычным даром – видеть мертвых.
Светлана Милкович
Ты здесь?
1 глава. Отрицание
Поразительно всё же, с каким упорством порою человек способен отрицать очевидные вещи.
©Джонатан Коу
Я никогда не боялся смерти, потому что знал, что рано или поздно придется уйти. Как бы ни хотел и как бы ни верил в бессмертие – все рушилось. Трудно говорить о бессмертии, когда видишь чужую смерть настолько близко, что невольно хочется спрятаться в шкаф и не выходить оттуда до тех пор, пока все не встанет на круги своя. Будто папины рубашки и мамины платья обязательно спрячут от тягости этого бремени.
Мне всегда казалось это забавным – сравнение смерти и жизни, как нечто неделимого, правильного, сбалансированного. И в непредсказуемости сего бытия всегда было свое очарование, потому что чаще всего фантазия рушилась об айсберг реальности, уходя ко дну и оставаясь тем самым осколком, что нечаянно резал рот при попытке проживать это чертово крошево из стекла. И так, наверное, было правильно – не знать своего завтра, но помнить о своем вчера. Без угадаек, без розовых фантазий (стекло очков ведь чаще всего бьется вовнутрь), без романтизации будущего.
Я знал, что это было глупо. Знал, что это было ребячеством чистой воды и что мои попытки бегства никогда не делали мне чести. Но меня эти игры, сколько себя помню, всегда привлекали.
Я частенько играл в прятки, особенно в детстве. Прятался в самых потайных местах, куда ребенку забраться проще, чем взрослому. Папа любил меня искать – у него это выходило бесподобно. Такое умение приводило меня в восторг: казалось, он всегда знал, куда я сумею забраться в этот раз. Он находил меня под кроватью, за шторой, парящей над паркетом, в углу, где стояли коробки с книгами и утварью, которой никто не пользовался. Он находил меня внутри кухонных шкафчиков, куда мне с трудом удавалось вмещаться, в чулане, где колыхались узоры паутин. Везде, на самом деле. Он и в будущем знал, где я любил прятаться, когда становилось плохо или хотелось о чем-то подумать. С легкостью умел предугадывать каждое мое действие, о котором я еще и помыслить не успел, но уже собирался сделать.
В такие моменты я чувствовал, что мы с ним находимся на определенной волне, когда читать человека можно даже без слов. Папа многое видел. Больше, чем кто-либо другой. И словно чувствовал, когда мне стоит дать время для того, чтобы успокоиться и прийти в себя. Может, я напоминал ему чем-то себя в его годы, может, его поступки объяснялись нажитым опытом. Честно, я не знаю. Но во все времена, когда мне по-настоящему было плохо, грустно или одиноко папа оказывался рядом, и я чувствовал себя рядом с ним так, словно был закрыт от урагана огромной стеной.
Мне было десять, когда теряющиеся в ладонях капли дождя исчезали под покровом кожи. Огромное темное небо, будто бездна, утягивающая за собой корабли и судна, возвышалось над головой. На пляже было безлюдно; холодный морской воздух хлестко бил по лицу и заставлял слезы засыхать неприятной липкой коркой, которую стирала жесткая ткань промокшей насквозь кофты. Я сидел на мокром песке, трясясь от холода, и вглядывался в бушующее море. Тогда мне казалось, что оно отлично передает мое настроение и все те чувства, что расходились меж сеточками вен и текли прямиком до сердечной мышцы.
Смерть дедушки оставила свой несгладимый отпечаток, заставивший задуматься о том, что в жизни помимо хороших моментов могут случаться и плохие. Это было похоже на весы – с одной стороны горячо, с другой – холодно, и смесь эта была той самой гармонией, про которую все время пытаются сказать нам взрослые. Будто не бывает всегда хорошо или всегда плохо – есть определенный баланс. Нужно только научиться его видеть.
В том возрасте видеть баланс было чем-то несвойственным. Детям мириться с реалиями жизни труднее всего – все для них в беззаботности дней кажется правильным и привычным. Что игрушки, спрятанные под ёлкой, действительно приносит Санта или что купленные бейсбольный мяч с перчаткой всегда будут использоваться на заднем дворе при игре с папой, а не пылиться где-то под кроватью, когда пора юности захлестнет калейдоскопом иных чувств. Что смерть – это чей-то вымысел вроде тех же сказок, написанных кем-то и для кого-то. И что-то невольно внутри меня говорило о том, что ничего уже не будет прежним. Мне не хотелось верить, как и не хотелось признаваться себе в том, что моя беззаботная детская жизнь резко перестала быть таковой. Я вдруг осознал, что открывшаяся правда приблизила меня к очередному этапу, когда настало время покинуть свою страну грез и принять мир таким, какой он есть на самом деле.
Неспешные папины шаги раздались за спиной аккурат к тому моменту, когда дрожь стала бить меня буквально всего изнутри. Накинутый на плечи теплый плед и зонт над головой не явили желаемой радости или облегчения. И только его ладонь, опустившаяся на мои мокрые волосы, вдруг заставила слезы с новой силой политься из глаз.
Он сказал мне, что переживать смерть близких – это нормально. По его задумчивому лицу нельзя было догадаться: раздосадован он, опечален или не чувствует совсем ничего. Папе крайне легко было спрятать все свои эмоции под замок, улыбаясь даже в самые непростые моменты. Этот тоже не был исключением, и я смотрел на него так долго и так упрямо, что клянусь, если бы это было возможно, то на его лице обязательно бы появился ожег.
Папа и сам неплохо играл в эти глупые ребяческие игры, несмотря на то, что уже давным-давно не был ребенком. И эта его черта стала моим негласным атрибутом в будущем, о чем я порой жалею: прятаться глубоко внутри всегда чревато последствиями.
Мама же, в отличие от него, прятки ненавидела – наверное, в силу того, что сама мало умела прятаться и прятать больное в себе. Ей наши игры всегда претили, сколько бы раз мы не пытались играть в тайне от нее. Она будто всегда знала и чувствовала – на подсознательном уровне – что мы с папой можем учудить в следующий раз, и потому казалась весьма строгой и… серьезной для человека, который вставал рано утром для того, чтобы испечь мои любимые оладьи или сделать самые вкусные на свете вафли.
Она много чего не любила. Например, когда я не доедал яблочные дольки и они засыхали, страсть к травмоопасным занятиям или мою мазню по обоям, которую ей приходилось отмывать. Мама всегда ругалась из-за этого. А порой грозилась выпороть за мое своенравное поведение. Иногда я её боялся: чересчур недовольной и страшной она в те моменты казалась. С пушистыми волосами, что отливали золотом при косых лучах лампы, раскрасневшимися щеками и серьезным взглядом, в глубине которого я видел самого себя.
Помню, что в один из дней, когда вместо мелков или карандашей я решил использовать маркер, она терла стены до красноты пальцев. Открытые на распашку окна впускали свежий воздух, струящийся вдоль кожи. Я отсиживался под кроватью, наблюдая за её спиной, половина которой была скрыта свисающим покрывалом. Пение птиц смешивалось с её негромким, но тяжелым дыханием, разносившимся по комнате и отбивавшим у меня в висках. Мне не было страшно. Я мало чувствовал себя виноватым за желание украсить стены рисунками, пускай и не такими умелыми, какими видел их в своей голове. Но совесть моя в то время наряду с пониманием, что это неправильно, клокочуще вибрировала в груди.
Мама никогда не была злой. Строгой, требовательной, но не злой. Воспоминания о ней до сих пор отдаются чем-то горьким на языке и болезненно-тягучим в районе солнечного сплетения.
Так странно. Я думал, что уже давно ничего не чувствую. Думал, что смог смириться со всем и принять ту самую действительность, в которой они оба продолжали оставаться рядом. Однако… Невозможно смириться со смертью. Ты никогда не будешь готов принять факт того, что остался один. Что единственное, что у тебя осталось – помимо альбомов с их фотографиями – лишь самые дорогие сердцу моменты, которые отчаянно хочешь пережить из раза в раз. И тогда начинаешь задаваться вопросом: а был ли вообще искренне счастлив с тех самых пор?
Я был только там – в отрывках воспоминаний из детства, где краски и правда казались на несколько тонов ярче. И огибая время скорби, все думал, что эмоции, распирающие изнутри, однажды покинут. Наглая ложь – даже спустя пять лет, что прошли в бесконечной попытке отпустить и принять, рана, покрывающая большую часть тела, так и не затянулась. Она кровоточит, гноится, пульсирует, ноет. Не проходит и не хочет проходить, будто напоминая о том, что ты еще здесь. Что жив и надо двигаться дальше.
У меня не получается, сколько бы я не пытался: эффект наполненного вещами шкафа, в котором прячешься от самого себя, заставляет убегать от реальности во что-то несерьезное и обыденное. С каждым днем выходить оттуда становится все сложнее. А принимать реальность – еще хуже. Остается лишь помнить. О том, что тебя окружало, о том, каким ярким было солнце и какой теплой была мамина рука. О том, как пах табак в бабушкиной трубке или о том, каким красивым мне казался папин цвет глаз – словно само море, над которым медленно сгущался туман.
Я часто возвращаюсь к воспоминаниям о родителях. Школьные годы в памяти какие-то мутные. Как только пытаюсь представить, что делал в то время, то нескончаемое ощущение одиночества разрывает ребра пополам, не давая возможности дышать полной грудью. Наверное, мозг до сих пор пытается заблокировать ту или иную информацию, спасая меня тем самым от правды. Может, оно и к лучшему, и мне не стоит возвращаться в то время умом.
Только терять воспоминания – больно. И совсем не потому что я не помню большую часть своей жизни. Я не помню себя. Каким был с другими людьми в те годы? Таким, каким являюсь и сейчас – отстраненным и потерянным? Или дружелюбным и добродушным? Сложно сказать. Настоящее, как и прошлое, остается все таким же непонятным. Своеобразный ребус, что кручу в руках и к которому никак не могу подобрать точную комбинацию.
Здесь – в этих отрывочных воспоминаниях и мыслях – я чувствую себя живым. Рука все такая же, ладонь – большая и на вид шершавая. Родительский дом невообразимо большой и, при этом, маленький, сужающийся до спальни, гостиной, ванной и кухни, где солнечный свет заливает пол и стены. Тени по-прежнему клубятся в углах, паутина там же, где и была, когда я в последний раз прятался в чулане. Пахнет затхлостью, вперемешку с оседающей пылью, что освещают ломаные лучи солнца. Почти ничего не изменилось. Кроме наполненности – мебели минимум, живых – ни души. Ощущение родного дома эфемерное, еле осязаемое и легкое, как пушинка.
Я делаю шаг, и доска под тяжестью ботинка трещит, заставляя клубы пыли подниматься ввысь и кружиться вокруг. Нос начинает чесаться, но я упорно игнорирую сей факт, оглядывая взглядом комнаты. Моя была в южной части дома, там, откуда открывался чудесный вид на волны. Море разбивалось о берег, шумело и переливалось на солнце. Мое утро всегда начиналось с наблюдения за ним.
Я всегда любил море, соленый запах, которым пропитывались волосы, лижущую пятки морскую волну. Много времени проводил на пляже, пока мама лежала на шезлонге и наслаждалась детективами Сидни Шелдона. Я лепил из песка замки, смотрел на голубое плавучее небо, прикрывая испачканной рукой от палящих лучей глаза, и дышал полной грудью, мечтая о том, чтобы лето никогда не заканчивалось.
Смотря на ту же гладь, за которой наблюдал раньше, я не чувствую ничего, кроме тоски и горечи. Не только по тому времени. Я сожалею о многом в своей жизни, и мысли о случившемся до сих пор заставляют черепную коробку разрываться на части от невообразимой боли.
– Лео! – шаги позади становятся звучнее. – Где ты? Эй, куда ящики с пивом? Оставить в гостиной или на кухню?
Я оборачиваюсь, встречаясь взглядом с Арчи – другом из колледжа. Как всегда, в излюбленной рубашке в клетку, потертых джинсах и с беспорядком на светлой голове. Солнце яшмой расплывается на кончиках коротких волос, отблескивает и теряется меж прядями. Он держит в руках один из ящиков, что наполняют багажник его пикапа, и смотрит на меня выжидающе, но не торопит с ответом – чувствует, что дом, в котором я не был с пятнадцатилетнего возраста, хранит в себе призраков прошлого. Он обводит комнату, в которой я раньше жил заинтересованным взглядом и, подхватывая ящик за дно, широко улыбается.
– Миленько тут у тебя. О, что это накалякано? – указывает взглядом на тот самый рисунок, оттереть который маме так и не удалось. Я делаю шаг, пальцами касаясь стены, где солнечные зайчики играют в догонялки. – Похоже на верблюда.
– Это жираф.
– Тогда почему у него горб?
– Мне было семь, а анатомия в тот период времени не была моим главным увлечением.
– Что не говори о сейчас, – хмыкает Арчи.
– Пошел ты, – улыбаюсь. – Неси пиво в гостиную. Можешь поставить возле стеллажей.
– А ты? – спрашивает он. Взгляд снова цепляется за море, что отблескивает сквозь грязное и пыльное окно комнаты.
– Сейчас подойду.
Я слышу, как Арчи прикрывает ногой дверь, а затем и его удаляющиеся вглубь дома шаги, и вновь осматриваюсь. Обои пожелтели, люминесцентные звезды остались нетронутыми и наверняка до сих пор светятся в темноте, создавая недолгую иллюзию волшебства. Мне нравилось, лежа в постели, водить по ним пальцами, будто вычерчивая своеобразный путь от точки А до точки Б. Они все такие же неприятные на ощупь и покоцанные возле плинтусов. Кровать привычно стоит в углу, куча моих детских фотографий покоится на комоде. Толстый слой пыли на мебели, занавесках, что раньше отливали нежно-голубым, в воздухе. Глаза цепляются за учебники, ручку с изображением молнии Маккуина, разрисованные тетради. Потолок по-прежнему белый, с невообразимыми узорами, принимающими разную геометрическую форму. Все, как и тогда.
Я улыбаюсь. Вспоминается что-то хорошее и теплое. Такое же, как разливающееся по небу солнце. Мне кажется, что плечи обнимает что-то легкое, практически осязаемое. Но задерживаться в этом чувстве дольше не решаюсь, в последний раз останавливая взгляд на том самом жирафе, контур которого расплылся по желтоватым обоям со звездами. Помню, что мама в тот день готовила рагу – этот запах никогда не сможешь забыть, даже если пожелаешь. Черный маркер тек и пачкал пальцы, но я упорно водил им по шершавым стенам вдоль звезд и меж ними. Силуэт у жирафа был нечетким и таким же смазанным, как и сейчас, а кривые полосы отпечатывались на коже и одежде черными плывущими пятнами. Мамин недовольный голос из глубин сознания до сих пор раздается в ушах. Как же она тогда ругалась!
Шаг. Палящие лучи сменяются серостью, оставляя комнату пустой и привычной глазу. Звезды тусклые, небо – серое, а барабанящий по крыше дождь возвращает меня в реальность. Рука на вид все еще шершавая, большая, но я её не чувствую. Я и себя, если честно, совсем не чувствую и даже не вижу. Занимательно, что краткие воспоминания тех дней принимают настолько реальную форму в моих глазах. Будто позволяют вернуться обратно и попытаться исправить то, что должно произойти. Я бы хотел, честное слово, хотел бы. Но все, что мне остается – это молча наблюдать и ждать.
Долго ли?
Треск паркета под тяжестью моих ног больше не слышим. Я вижу следы от висящих на стенах картин, стоявшей когда-то в гостиной мебели. Пусто. То, что у меня внутри, окружает меня и снаружи – здесь ничего нет.
Гостиная остается все такой же пустой. Я усаживаюсь на пол. Дымящиеся вокруг тени двигаются в такт ветру и навевают очередное воспоминание.
– Элли, правда или действие?
– П-правда.
– Тебе нравится кто-нибудь в этой комнате?