Оценить:
 Рейтинг: 0

Ангел. Бесы. Рассказы

Год написания книги
2020
1 2 3 4 5 ... 7 >>
На страницу:
1 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Ангел. Бесы. Рассказы
Тамерлан Тадтаев

Тамерлан Тадтаев – писатель из Южной Осетии, участник вооруженных конфликтов, разрывающих этот регион последние тридцать лет. Перед читателем рассказы не просто о войне в Цхинвале, а о людях, которых постигла эта беда. Это проза о любви, страхе и жестокости, о памяти и забвении, о хаосе и стремлении выжить, о девальвации традиционных ценностей и жажде сохранить их. Что происходит с человеком, для которого кошмар становится частью повседневной жизни? Как живет город, забывший об идиллическом южном уюте и надолго превратившийся в «горячую точку»? Почему локальные войны, неизбежно становясь вселенской трагедией для участников и свидетелей, часто остаются незамеченными остальным миром? Тадтаев ищет способы передать этот страшный опыт, язык, который мог бы адекватно выразить происходящее в душах героев его книги.

Тамерлан Тадтаев

Ангел Бесы Рассказы

Война и мир, или Сто лет неодиночества

Русская культура (и даже конкретнее – русская литература) остается имперской – чего уж там. По-русски продолжают писать не только на Украине, но и, например, в Армении. Что уж говорить о российских автономиях. А значит, мы не лишены обогащающего нас стороннего опыта и – в то же время – не освобождены от него и от необходимости его переваривать.

Только вот опыт этот – опыт окраин империи – ныне не такой, как был полвека назад. Никаких тебе милых двориков искандеровского Сухуми. Никакого «Мимино». В лучшем случае – в благополучных местах – перед нами сложная балансировка между модернизационным прорывом и соскальзыванием в давно ушедшую, казалось бы, архаику, причем балансировка на краю дымящегося вулкана. Но есть и места, где извержение уже произошло. Есть «горячие точки».

Тамерлан Тадтаев из Южной Осетии – куда уж горячее…

Но это сейчас. Завязка его книги – превращение той самой «искандеровской» колоритно-интернациональной, обаятельно-ленивой, южной жизни в многолетний будничный ад. Впрочем, и сама эта жизнь изначально не кажется такой уж «райской». Точнее, это радости нищеты – детство скорее Гека, чем Тома (или Чика, или Чука-и-Гека):

«…Жили мы во времянке, случалось, голодали, в моих волосах водились вши, мама вычесывала маленьких гнид и давила ногтями. И все же халва казалась необыкновенно вкусной, она была желтая, как червонное золото; гаванская сигара стоила рубль, а на двадцать копеек можно было купить столько слипшихся фиников, что я наедался и еще оставалось».

И все же, все же…

Время, как во всяком описании позднесоветского мира, кажется остановившимся или очень медленным, хотя что-то все же происходит (например, евреи уезжают в Израиль) – и присутствуют воспоминания о прошлом. Дед героя, скажем, участвовал в Гражданской войне (на стороне белых – как земляк Тадтаева Гайто Газданов – первый осетин, ставший большим русским писателем). Происходило это ровно за сто лет до выхода книги. Эти события задают внутреннее время книги. Кровавое прошлое не ушло – оно лишь затаилось, спряталось куда-то под землю и прорвется при первом же ослаблении государственного поводка. Это ощущается с первых же страниц.

Половое созревание (секс вообще играет в книге большую роль) приносит как будто большую чуткость к подземным толчкам; а дальше – годы в Душанбе, мире еще советском, но внутренне чужом, где герой, выпавший из мира кавказских земляческих связей и не включенный в местные, оказывается изгоем, объектом агрессии. Эти годы разделяют «ту» (мирную) и «эту» Осетию; они же разделяют двух героев – мальчика и поневоле жестокого мужчину.

Еще в промежутке – про армейского друга. И тут особенно ярко вылезает жестокая подноготная милого кавказского мира:

«В армии со мной служил Белан Г., ингуш по национальности. Когда он явился в нашу часть, я насторожился и приготовился к нападению, ведь ингуш значит мой кровный враг. Поэтому я стырил у дневального его штык-нож, сунул под брючный ремень, а сверху приспустил гимнастерку».

В полном соответствии с литературными стереотипами осетин и ингуш, наоборот, становятся лучшими друзьями, и это не кажется фальшивым: общекавказский культурный код оказывается сильнее этнической вражды, но спустя несколько лет он уже ни от чего не спасает.

За неполных тридцать лет в Южной Осетии было три войны, и еще были войны в Абхазии, в которых участвовал герой-рассказчик, но в книге война кажется бесконечной, а ее время таким же статичным, как время советского мира. Или круговым. Война одновременно буднична и так же по-кавказски карнавальна, как довоенная мирная жизнь. Вот как заканчивается рутинная новогодняя пальба из боевых орудий:

«…Стреляют не только у нас, в близлежащих грузинских селах тоже палят сначала в небо, на котором пылают остатки занавеса, и пули потихоньку снижают траекторию, и вот над головой жужжат майские жуки, хотя только январь, и слепые свинцовые насекомые бьют оконные стекла, крошат шифер на крышах. Мать просит одолжить ей «калаш», чтоб показать врагам, где раки зимуют.

– Ладно, – говорю я после некоторого раздумья, – валяй, ма, но только будешь чистить ствол сама.

– Конечно, сынок.

Мама берет автомат, лихо передергивает затвор. Пули красиво летят в сторону близлежащего грузинского села, начинается война».

Что это? Маркес? Кустурица? Только страшнее, потому что на этой войне не войне, которая может продолжаться и сто лет, происходят некие запредельные, архаические ужасы:

«…Грузины хотели сфотографироваться на самом виду, у большого металлического щита на высоте, которую они захватили. Я и скосил их одной длинной очередью из пулемета. Любой на моем месте поступил бы так же, мне просто повезло, вот и все.

И тут один из них, раненый, вскинул руки и крикнул, что он свой, осетин. Ч. подскочил к нему, приставил к голове автомат и выстрелом снес ему черепную крышку. Потом он сковырнул пальцем кусочек мозга убитого и съел. С нами были чеченцы из отряда Басаева, и они, увидев, как Ч. жрет человеческие мозги, стали блевать, их выворачивало, они были в шоке».

Тут, конечно, со сценой каннибализма хорошо рифмуется упомянутое историческое (сейчас и давно уже) имя. В данный момент (1991) он – командир северокавказских «добровольцев» в Абхазии, спонсируемых российскими спецслужбами: такая вот историческая загогулина. Впрочем, книга Тадтаева – не про политическую историю. Не про судьбы северокавказских народов, зажатых в тиски между высокомерием Грузии и интригами Москвы. Это книга – про историю личную, частную. Она – про человеческие судьбы, в которых запутанные донельзя любовные коллизии разрешаются простотой войны, в любую минуту приносящей если не смерть, то, например, амнезию в результате ранения. «Ты всех загадок разрешенье, ты разрешенье всех цепей».

В контексте этих судеб правота или неправота каждой из воюющих сторон уже неважна, и о ней речи не заходит. Конечно, всегда есть «свои» и «чужие» – но даже это относительно: рассказчик становится таможенником (в непризнанной республике), а его недавние однополчане грабят проезжающие через республику грузовики. И все они – по разные стороны баррикад.

И, конечно, все понемногу сходят с ума. Мудрено не сойти, когда мир таков: наркоманы снюхивают конопляную пыльцу с трупа, а человек, не расстающийся с книгой Золя, лихо перерезает горло вражеским солдатам. Когда никаких границ между войной без правил и «просто жизнью» не существует, а общая архаизация жизни, возвращение к разбойничьим временам вызывает к жизни архаику местную – воруют невест, как в «Кавказской пленнице». Иногда понарошку.

Герой-рассказчик говорит обо всем этом со смесью удивления, страха и печальной иронии. Без малейшего пафоса. Без всяких красивостей. Без самолюбования в лимоновско-прилепинском духе. «…Человек, который убивал на самом деле, редко говорит об этом, он все больше молчит, если у него еще не поехала крыша». Убивать герою, кстати, не нравится – он на самом деле тихий интеллигентный человек с серьезной близорукостью. Просто он оказался в месте, где иначе нельзя. И такое ощущение – на эмпирическом уровне, надеюсь, неправильное, – что он там и остался. Что выбраться оттуда ему нельзя. Что все дороги приведут его на пятую, на десятую, на двадцать девятую войну в Цхинвал или поблизости. «Не Орфей, спускающийся в ад, а Плутон, поднимающийся из ада» – да это именно про такое.

Приукрасить этот страшный мир было грехом и ложью, но таким же грехом было бы отнять у него ту мучительную привлекательность, которой он обладает. Соврать, что эта бесконечная война не дает ощущения остроты и подлинности бытия. Конечно, дает. И есть опасность – представить себе, что только эта реальность, похожая на дурной сон – настоящая. А «нормальная жизнь», где Беса, друг и почти двойник героя – не «ополченец» с автоматом, а модный московский художник, – сон. Что, кроме этого – тридцатилетнего? столетнего? – кровавого карнавала вообще ничего во вселенной нет…

Может быть, это и называется адом? Адом настоящим, не метафорическим.

Но пока мы слышим голос оттуда, это не до конца ад. И мы не до конца обречены.

Прислушаемся к нему.

    Валерий Шубинский

Иуда

Дед мой Петро был белогвардейцем и служил у самого генерала Бичерахова. По крайней мере так говорила мама, а она ужасно гордилась своим отцом. Я был маленький и не знал, кто такой Бичерахов, но ничуть не сомневался в том, что белогвардейцы злодеи и убийцы. Я судил о них по советским фильмам, в которых красные громили белых, а те, отступая, подло убивали безоружных коммунистов и комсомольцев. Я несколько раз смотрел фильм «Как закалялась сталь» и очень хотел быть похожим на Павла Корчагина. Он был моим кумиром, богом, а дедушку-белогвардейца я ненавидел от всего детского искреннего сердца. Я был уверен, что Петро расстреливал пленных красных, а потом трусливо драпал от конницы Буденного вместе со своим боссом в лампасах Бичераховым.

Старшая сестра мамы, тетя Луба, осталась в девках, старела без мужика и оттого зверела, тоже была настроена против своего папаши и даже била его, девяностолетнего старика. Но дедушка, несмотря на побои, с достоинством продолжал ходить в своей белогвардейской форме, хотя лицо его напоминало один большой, расцарапанный когтями старой девы синяк. Тетя Луба говорила, что дедушка ненавидит всех своих детей и внуков, и советовала ничего у него не брать – дескать, отравит.

Но детское сердце переменчиво, и мало-помалу я проникся к своему гордому и молчаливому деду симпатией, а когда мама рассказала, что Бичерахов за верную службу подарил деду три кинжала: простой, серебряный и золотой, – я решил выпросить у Петро хотя бы один, пусть даже не золотой. В тот день я пришел в дом дедушки, он, кстати, жил напротив, на другой стороне дороги, и увидел его возле окна. Ярко светило осеннее солнце, и Петро, облокотившись на подоконник, слушал по радио новости на осетинском. Заметив меня, он улыбнулся, вынул из кармана горсть мятных конфет и протянул мне. Я схватил сладости и, забыв про кинжал, стал грызть леденцы своими острыми зубами. Тут я заметил большого черного жука, который упал на спину и беспомощно перебирал лапками на дощатом полу. Я хотел перевернуть его, и этот гад укусил меня. Я заревел и побежал домой, а там у нас как раз гостила тетя Луба. Она спросила, не Петро ли побил меня.

– Нет, – сказал я. – Петро хороший, а вот жук плохой, потому что я хотел ему помочь, а он укусил меня.

Успокоившись, я вынул конфету, и тетя спросила, откуда у меня леденцы.

– Петро дал, – ответил я.

– Они отравленные! – взвизгнула тетка. – Ну-ка быстро отнеси их обратно да швырни их ему прямо в рожу, слышишь, ты, маленький ублюдок?

Я испугался и стал искать взглядом маму, но она куда-то вышла. И тут тетя Луба вынула из кошелька трехрублевку, протянула мне и сказала, что на эти деньги я смогу купить тонну шоколадных конфет. Я обрадовался, схватил деньги и, подпрыгивая от восторга, побежал к дому дедушки. Петро встретил меня с грустной улыбкой, вытер платком свои старческие глаза – до этого мы похоронили мою любимую бабушку, и он очень горевал.

– На, жри сам! – крикнул я и, швырнув конфеты в лицо деда, убежал. Но по дороге домой я вспомнил его улыбку, полные печали глаза и зарыдал. Вечером у меня поднялась температура. Мне снился кошмар, будто Луба в комиссарской кожанке ведет меня на расстрел. По дороге я плачу и умоляю тетку не убивать меня, ведь я еще маленький. Мы оказываемся возле могилы, и Луба целится в меня из маузера, но вдруг сзади нее появляется дед Петро верхом на Бесе, мальчике с нашей улицы, и большим золотым кинжалом отрубает своей дочери голову.

Мама, узнав, в чем дело, поругалась с тетей Лубой и выгнала ее из дома. А когда она нашла в кармане моих разодранных штанов трехрублевую бумажку, назвала меня Иудой.

Жвачка

Крохе Теодору

Уирагты уынг (еврейская улица) в Цхинвале была особой достопримечательностью, ее старые с потемневшими от времени деревянными балконами дома по ту и по эту сторону улицы сжимали и без того узкую дорогу, спускающуюся к Большому базару.

Еще октябренком я бегал на эту самую еврейскую улицу покупать жевательную резинку, правда, иногда я путал калитки, и, случалось, меня прогоняли. Но, став пионером, я уже точно знал, в какую надо постучать дверь, чтобы купить правильную жвачку. На стук обычно выходила тетка в цветастом фланелевом халате, с черной жесткой щетиной на лице. Вначале я пугался, думал, что это переодетый мужчина, он отберет у меня все деньги, а жвачки не даст. Но страхи мои оказывались напрасными, все делалось быстро, по-деловому: я давал тетке 50 копеек, а она мне тоненькую пластинку жевательной резинки. О, какой восторг я испытывал, когда осторожно, чтоб не уронить в грязь белую, пахнущую мятой пластинку, рвал обертку и клал жвачку в рот, откуда уже капала слюна, как у пса в ожидании подачки! Челюсти начинали работать, за спиной вырастали крылья, я взмывал вверх и, обгоняя ветер, летел в школу. Со жвачкой во рту я еще ни разу не опоздал, и вот уже я сижу за своей партой, достаю тетрадь, учебник, а сам, урча от удовольствия, жую. Соседка по парте принюхивается, поворачивает ко мне свою рыжую голову и шепотом просит дать ей половину.

– Нет, – говорю. – Жвачка-то совсем новая, пожалуй, после уроков дам тебе четвертинку.

– А что ты мне вчера обещал в буфете?
1 2 3 4 5 ... 7 >>
На страницу:
1 из 7