– Утке крякать, миру быть, – поприветствовала ее Такун и сразу развернула подарочек: кусок свежевзбитого масла, туесок с булсой, хлеб. Она думала еще взять дикого меда, но решила, что Неске и этого будет довольно.
Неске кивнула, поманила ее пухлой ладонью. Такун вдруг оробела, положила гостинец на плохо выскобленный, неопрятный стол и приблизилась.
– Что ты хочешь от Нави? – спросила Неске.
– Почему от Нави? – испугалась Такун. – У меня ничего худого на уме нет. Дочке своей хочу помочь. Она у меня младшенькая, поскребыш, а муж замыслил ее в город отправить учиться, только зачем? Ей бы жениха хорошего да деток малых.
– А-а-а-а-а-а… жениха, – зевнула Неске и стала медленно, кряхтя и охая, вставать с кровати. Такун хотела было помочь, но не решилась. – Жениха хорошего, конечно, у Нави не допросишься. Только сейчас ее время, что ж ты Жарминаха не дождалась? И с утра не пришла? От мужа хоронилась? Женихом, поди, и он хорошим был?
Такун вспыхнула. Какой бы слабосильной ни была Неске, а все ж она лойманка, надо ухо держать востро.
– Голову ему замутили, мужу моему, придурь в башку зашла, будто что-то грозит тут нашей девочке. Только что может ей грозить рядом с отцом да матерью, у сильной Рыси за пазухой? Щука да Лось, Рысь да Утка устерегут как-нибудь.
– Кто ж замутил?
– Откуда мне знать? К мужу в голову не залезешь.
Неске наконец сползла с кровати, сунула ноги в войлочные чуни, потопталась на месте, будто проверяя, выдержит ли ее пол ветхого домика.
– А ведь я тебя знаю, Такун, дочь Олага, жена Тэмулгэна. Что ж ты у матери мужа помощи не попросила? Или она с сыном заодно, а ты супротив двоих идти решилась?
Такун не сильно надеялась, что Неске не поймет, кто к ней пришел. Все-таки и Тэмулгэн, и Тхока известны на весь Край.
– Да не знает она ничего, а вмешивать ее не хочу.
– Боишься, – поняла Неске.
Такун и впрямь боялась. Боялась, что Тхока найдет такие слова, которые убедят ее, и она послушается, смирится и потеряет Джалар.
– Не мне тягаться с Тхокой, хоть она и зарыла свой бубен в сырую землю. Вот и хорошо, что ты ей ничего не сказала, может, теперь и получится.
Неске подошла к столу, отломила кусок от принесенного Такун хлеба, медленно прожевала, запила булсой.
– Вкусно, – крякнула. – Ну, я свое дело делать буду, а ты свое делай: сиди да о дочке думай, маленькую ее вспоминай, все, что хорошего было. Какая она у тебя?
Какая… вот вопрос. Высокая, тоненькая, словно веточка сосновая, и не смуглая, как все жители Края, а будто солнце позолотило – это, наверное, в деда, – и волосы не такие темные, коса густая, длинная, вокруг пояса можно ею обернуть, а глаза – светло-карие, как два речных камешка, такие встречаются иногда: если посмотреть сквозь них на свет, они вспыхивают желтым рысьим огнем…
– Моя, – выдохнула Такун, и почему-то намокли глаза.
– Смотри, есть еще время назад повертать, а как говорить начну, так уж все.
Такун молчала.
– Точно ли решила? Кабы хуже не сделать.
– Куда уж хуже… – вскинулась Такун, вспомнив холодные и вмиг ставшие чужими, неприятными мужнины глаза. – Делай, что должна.
* * *
Домой Такун возвращалась, будто пьяная. Шаталась, путалась в лыжах, падала. Хотелось петь во все горло. Чтобы не разозлить громкими звуками Навь, она смыкала рот, но песня вырывалась каким-то хихиканьем. Такун скользила по теням деревьев, пробиралась к дому, гадая, что подумает Тэмулгэн, если проснется, а ее не будет. Уже светлел край неба над дальним концом озера, уже свежел воздух. Долго же лойманила Неске! Ворчала, бурчала, пела, да все на непонятном, зверином будто бы языке. Такун сначала очень старалась, думала о дочери. Вспоминала, как она была крошечной, новорожденной, как сладко пахла молоком и травами, какая у нее была шелковая кожа, будто лепесток озерной кувшинки, как смешно она гулила, как первый раз улыбнулась, ухватив Такун за выбившуюся из косы прядь. Как малышкой, только-только научившейся ходить, она, переступая порог, всегда сначала трогала рукой землю, будто проверяя, можно ли ступить на нее, надежно ли держит, а в ветер раскидывала руки, словно хотела взлететь. Иногда Такун и впрямь боялась, что ветер подхватит дочку, тоненькую, легкую, и унесет на край земли. А когда говорить научилась, сколько всего было в ее болтовне! Будто она из воздуха пряла истории, на ходу придумывала такое, что и в голову не придет, будто сама Явь ей в уши эти сказки нашептывала. А спала плохо. Часто просыпалась по ночам, плакала, звала кого-то, и Тхока ее успокаивала, носила на руках, не подпуская Такун. Тхоку эти сны сильно тревожили, будто она что-то понимала про них и про Джалар, а поделиться не хотела, как Такун ее ни выспрашивала. Это было так обидно! Ведь она же мать, кому, как не ей, знать, что с ее дочерью, какими кошмарами мучает ее Навь.
А потом почему-то вспомнилось Такун, что за эту последнюю беременность потеряла она два зуба. Мальчишки и то по одному забрали, а эта, жадная, целых два. И еще ей никогда не нравилось имя, что дал дочери Тэмулгэн, – нездешнее, жаркое, пряное. Такун вздрогнула от этой дурной мысли, сложила указательные пальцы и прижала к губам. Нельзя сейчас думать так о дочери, ничего плохого думать нельзя, только любовь, только забота, ее дело – оградить свою девочку, уберечь, удержать возле себя, не дать раствориться в огромном злом мире, что простирается за Краем.
Она, наверное, задремала, потому что вместо дочериного лица вдруг возникло перед ней другое – желтое, иссохшее лицо старика в старинном камзоле. Поблескивала на шее металлическая пластинка на толстой цепочке, а длинные пальцы все унизаны были кольцами с драгоценными камнями, будто он король. Старик этот впивался глазами в Такун, вворачивался ей в голову и тянул из нее имя дочери. Он сидел на троне в огромном зале, стены которого были завешаны страшными картинами, а рядом с ним стоял человек, не старый, но седой, изможденный, в темном длинном плаще, – такими обычно рисуют колдунов в детских сказках. Он смотрел на Такун удивленно и сердито, будто не понимал, как она могла пойти на чудовищное это злодеяние. Так смотрел, что Такун тоже ужаснулась своему поступку, но не успела она начать привычно оправдываться, как оба старика растворились, а вместо них появилась величественная старуха в черном, как сердце Нави, плаще. Когда-то она была очень красивой и, наверное, могущественной. Но сейчас ее кожу испещрили глубокие морщины, а глаза выцвели, будто от усталости и горя. Старуха стояла около узкого окна, рядом с ней сама собою крутилась самопрялка и полыхал в открытом очаге огонь. Старуха что-то бормотала, но вдруг замолчала, глянула в глаза Такун, будто бы прямо здесь была, рядом. Она усмехнулась недобро и, словно решаясь на что-то важное, медленно остановила прялку. Блеснула на плаще старухи золотая пряжка в форме веретена, Такун вскрикнула и очнулась.
Неске храпела на своей кровати, туесок из-под булсы был пуст, размякло в тепле масло. Такун поднялась, потерла друг о дружку ладони, пытаясь взбодриться, сбросить морок. Полыхнуло в мозгу, разлилось по щекам румянцем – что она делает здесь, зачем пришла, почему не послушалась мужа, не попыталась понять? С чего взяла она, обычная женщина, что властна решать судьбу дочери? «Потому и решаю, что – дочь. Моя дочь!» И какая-то заноза, горькая, как вымоченная в полынной воде щепка, засела у Такун в сердце, и все следующие месяцы она то и дело спохватывалась, будто бы забыла сделать что-то важное, но что именно – не могла сообразить.
Весенняя дева
Воздух разнежился.
Джалар вышла из дома за дровами и замерла на пороге. За одну ночь состарилась зима, стала дряхлой, беспомощной. Небо укрывало Край серым тусклым светом, но это был особенный свет, свет, который скажет тому, кто умеет слушать: далеко-далеко, в Ладонях солнца, проснулась весна, и Явь заплетает ей косички. Скоро потеплеют сугробы, станут рыхлыми и матовыми, потом потемнеют и опадут. Сосульки – Навьи волосы – расплетутся капелью, убегут во влажную землю, прорастут травой. Время Щуки уходит.
Джалар отнесла дрова в дом, затопила печь. Мама, разливавшая парное молоко, спросила:
– Чего улыбаешься?
Но Джалар не смогла ответить, улыбка сама ползла на ее лицо: весна.
К вечеру за Джалар забежала Сату, позвала к Мон. Там уже собрались Нёна, Тэхе, Баярма, Айна и Шона. Сату взяла сладкий пирог, а Джалар – брусничное масло. У всех было приподнятое настроение, будто каждую ждало что-то радостное.
«А ведь в этом году нам уже бежать невестины гонки», – подумала Джалар и сама смутилась своих мыслей, покраснела, и Сату заметила, дотронулась до ее руки:
– Что ты?
– Нет, ничего.
Мама Мон налила девочкам травяного чая, сказала улыбчиво:
– Вы давайте-ка весеннюю деву выбирайте, ваш год нынче.
Девочки замерли на мгновение, в глазах каждой промелькнуло: наш год, наши невестины гонки. Потом они, как и Джалар минутой раньше, зарделись, постарались скрыть смущение: кто уткнулся в кружку с чаем, кто побольше пирога откусил, Тэхе захихикала, а Мон продолжила:
– И ведь правда. Джалар, будешь весенней девой?
– Я?
– Ну да.
– Почему я?
Никто не смог ответить, но вели себя подруги так, будто давно всё промеж собою решили и будто бы даже мысли не было, что будет кто-то другой. Джалар беспомощно посмотрела на Сату, та улыбнулась и сменила тему:
– Я только вам одним скажу, вы меня не выдавайте, ладно? Мы с Аюром сговорились на невестины гонки…
Ох и переполох тут поднялся! Даже мама Мон выглянула из-за занавески (у ее груди висел младший Монин брат) и недовольно шикнула на девочек. Они вроде бы и притихли, но говорили хором, почти не слушая друг друга, а спрашивали об одном и том же: неужели и правда сговорились?
Невестины гонки проводились через неделю после весеннего праздника Жарминаха. Весь Край собирался на большой поляне у Яви-горы. Незамужние девушки, надев самые красивые платья и бусы, выстраивались в ряд посередине, а те из мужчин, кто искал себе жену, сколько бы лет ему ни было, – у края поляны. Лойманки Края пели песни, а как только замолкали, девушки бросались бежать в лес, крича, как оленихи, мужчины же их догоняли, зажав в руке особую бусину – чу?ду. Догнав, мужчина должен был вплести свою чуду девушке в волосы, только тогда она считалась пойманной и обрученной с ним. Многие парни возвращались с невестиных гонок исцарапанные и искусанные, многие девушки вырывали с корнем прядь волос с бусиной и бросали на землю. Если же девушка в деревню возвращалась с чудой в волосах, то с этого дня считалась невестой того, кто ее поймал и чуду в волосы вплел.