КОГДА УХОДИТ БОЛЬ - читать онлайн бесплатно, автор Татьяна Макеева, ЛитПортал
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Через сорок минут Савельев уже шагал по разбитому асфальту больничной аллеи. Вековые сосны качали зелёными кронами, а за зарешечёнными окнами двухэтажных кирпичных корпусов стояло немое, запечатанное безумие.

В кабинете профессора Лебедева вдоль стен теснились пыльные стеллажи. Сам Виктор Сергеевич — сухопарый, жилистый старик с аккуратной седой бородой — снял тяжёлые роговые очки и окинул вошедшего острым взглядом.

— Савельев? — Лебедев нахмурил костистый лоб. — А мне уже доложили, что ты с концами уходишь к кардиологам. Что с лицом, Антон?

Антон опустился на скрипнувший стул и припечатал диплом к полированному краю стола:

— Виктор Сергеевич, я меняю специализацию. Я иду в интернатуру по психиатрии. К вам.

Старик помолчал, пристально вглядываясь в серое лицо парня. До него уже дошли новости из приёмного покоя.

— Из-за матери?

— Из-за неё, — отрезал Антон, не отводя глаз. — Я видел, что с ней произошло и не оставлю её на чужих руках. Возьмите меня в интернатуру. Буду брать любые дежурства, самых тяжёлых больных. Но я должен быть здесь и понять, как вытащить её обратно.

Лебедев снял очки, положил их на стол.

— А если не вытащишь?

Антон промолчал.

Профессор поднялся, медленно подошёл к окну и заложил узловатые пальцы за спину.

— Психиатрия — наука беспощадная, Антон. Здесь нельзя лечить собственную семью и ждать, что одной воли хватит на всё. Перегоришь за полгода — сам помощи попросишь.

— Не перегорю, — голос Савельева резанул металлом. — Я смогу, всё смогу… Но мать не оставлю.

Лебедев повернулся и долго смотрел на него.

— Хорошо. Подавай документы в интернатуру. Место у меня есть. С кафедрой и кадрами я поговорю.

Антон впервые за всё утро чуть разжал пальцы.

— Спасибо, Виктор Сергеевич.

— Не благодари. И не думай, что я делаю тебе одолжение. Если придёшь ко мне, поблажек не будет. Здесь ты будешь врачом, а не сыном пациентки.

— Понял.

— Вот и хорошо. Оформляй документы. А к матери сегодня сходи как родственник. Это пока всё, что ты можешь для неё сделать.

Дверь за Антоном захлопнулась с коротким щелчком.

Начиналась новая жизнь: среди накрахмаленных халатов, кислого запаха хлорамина и гулких коридоров, где человеческий рассудок угасал день за днём.

Глава 5.

Слепота разума.

1728 год.

Ключи на кованом кольце звенели глухо, веско, оттягивая пояс из плотного сукна. Два года назад Прасковья месила лаптями глину у овина, а нынче под подошвами её сафьяновых башмаков скрипели натёртые воском половицы господского дома.

Она стала экономкой.

Барин Павел Волков, протрезвев после очередного недельного угара, быстро смекнул: барская казна тает, дворовые тащат всё, что не приколочено, а грамотная баба с безупречной выправкой и цепким умом отца-помещика — находка редкая.

Прасковья держала амбары на железных засовах, вела приходно-расходные книги ровным бисерным почерком и ни на вершок не отступала от порядка.

О смерти Лизоньки Прасковья помнила, но теперь это воспоминание не причиняло ей боли. В памяти осталась лишь голая, пыльная запись: была дочка, померла, закопали у погостной ограды.

Ни страха, ни холодка под сердцем, ни ненависти к хозяину.

Чувство опасности, которое веками спасало дворовых от барской расправы, у Прасковьи словно ампутировали начисто. Для неё Павел Волков был просто господином, распоряжения которого следовало исполнять точно и в срок.

А барин свирепствовал пуще прежнего.

Вернувшись из Парижа с просаженными карманами, Волков устроил в отцовском имении форменное побоище. Попойки с друзьями не стихали неделями: в зале гремела кривая крепостная музыка, визжали дворовые девки, которых затаскивали на бильярдные столы прямо в разгар картёжной игры, а наутро конюхи выносили из комнат блевотину вперемешку с битым заморским хрусталём.

Крепостных за малейшую провинность секли до костей. Прошлым летом барин в пьяном раже велел травить борзыми старого пастуха, недоглядевшего за жеребёнком, а дворовую девку Акулину засекли насмерть на конюшне только за то, что подала суп без перечницы.

Вся усадьба жила в непрекращающемся ужасе, вздрагивая от каждого стука барского сапога.

Все — кроме Прасковьи.

Она входила в барские покои спокойно, не опуская глаз, словно забыла, что хозяина следует бояться.

И Волков, чувствуя эту странную, почти потустороннюю бесстрастность, зверя на неё не спускал.

Ценил.

Единственным, с кем Прасковья свела в доме короткую дружбу, был дядька Ермолай — личный барский камердинер.

Сухощавый, вертлявый мужик лет пятидесяти, с хитрыми мышиными глазками и седой щетиной на круглом подбородке, Ермолай служил ещё покойному Юрию Спиридоновичу. Он умел ходить по барским коврам бесшумно, как кот, знал все повадки хозяина и успевал увернуться от летящей в лоб тяжёлой серебряной супницы за мгновение до удара.

Ермолай жил сытно. Ходил в барских обносках — немецких камзолах с чужого плеча, подогнанных под его щуплую фигуру, от него пахло заморским табаком и пудрой.

И, главное, дядька виртуозно, без малейшего зазрения совести воровал.

Вечерами они сходились в экономской каморке за медным чайником. Ермолай доставал из широких складок штанов то склянку с остатками ароматной воды, то лоскут парчи от распоротого барского кунтуша, то початую бутылку венгерского с сорванной сургучной печатью.

— Ты гляди, Параша, вино-то густое, как смола, — щурился Ермолай, причмокивая языком и подливая рубиновую жидкость в чашку. — Сам барин намедни полштофа не допил, с девкой на ковёр рухнул. А добро пропадать не должно. Ты на меня в книгу бочку не пиши, а я тебе отрез голландского полотна из комода выправлю. На рубаху сгодится.

Прасковья спокойно отпивала терпкое сладковатое вино, глядя на вороватого старика прямым, безучастным взглядом.

— Полотно возьму. В книге спишу на моль в сундуках.

— Вот и ладно, вот и сговорились, — ухмылялся дядька, вытирая бороду рукавом расшитого барского кафтана. — Ты баба умная, не то что наши дуры подзаборные. Понимаешь, где шерсть стричь надо. Главное — под горячую руку Павлу Юрьевичу не соваться, покуда он не опохмелился. Зверь ведь, чистый людоед. Вчера конюшонка Микитку чуть заживо в землю не закопал за то, что хомут не начищен. Еле отмолили.

Прасковья опустила чашку на деревянную подставку. Звук вышел глухим.

— Барин строг, да по делу, — бесстрастно уронила она, и в её тёмных глазах не промелькнуло даже тени воспоминания о том, как под господским кнутом два года назад хрустели рёбра её старшей дочери. — Меньше лениться станут — живее будут.

Ермолай на секунду поперхнулся вином, ошарашенно покосился на неё, но тут же опустил глаза в чашку.

Спорить с экономкой, у которой вместо сердца стучал гладкий голыш, ему не хотелось.

В избе у пруда пахло прелым банным веником, дёгтем и кислой капустой.

Лука сидел у волокового оконца, зачищая ножом липовую плашку. За два года он ссутулился ещё сильнее, в чёрной бороде пролегла широкая седая полоса, а взгляд стал тяжелее.

Прасковья перешагнула порог, аккуратно поставила к лавке туфли, переобулась в мягкие коты и положила на чистую холщовую скатерть свёрток с остатками барской телятины и две восковые свечи.

Лука даже не поднял головы. Нож в его руке срезал щепу с сухим хрустом.

— Опять с барского стола объедки таскаешь, — прохрипел он, глядя в окно. — Земля под ногами от крови стонет, девок на конюшне вожжами дерут до мяса, а ты у него с рук кормишься. Словно и не было ничего. Словно не он…

Он осёкся, не в силах выговорить имя Лизоньки. Горло свело судорогой.

Прасковья подошла ближе, развязала платок. Лицо её оставалось спокойным, чистым, гладким — ни тени обиды, ни упрёка.

— Не я эти порядки заводила, Лука, не мне их ломать, — размеренно заговорила она, доставая глиняную миску. — Оттого, что ты зубами скрипишь да липу строгаешь, барин свирепствовать не перестанет. Пойдёшь с топором на крыльцо — тебя на том же столбе и вздёрнут, а детей по миру пустят. Я не очерствела. Я на два шага вперёд гляжу.

Лука замер. Нож застыл над деревяшкой.

— О чём ты глядишь?

— О живых. — Она посмотрела ему прямо в глаза. Взгляд был ясный, трезвый, без единой трещинки. — Марьюшка подрастает. Лицом покойную сестру напоминает. Скоро барин её приметит — и снова начнётся. Потому я сговорюсь с экономом из Заречья: отдадим Марью замуж в дальнюю деревню, за тридцать вёрст отсюда. С глаз долой, в чужую вотчину. Барин и не вспомнит. А Ивашка к деревьям льнёт, как ты. Рука у мальца лёгкая, яблони чует. Я Павлу Юрьевичу шепну, пока он в добром духе будет: продай, мол, сопливого Авдотье Серовой. Она помещица тихая, набожная, сады разводит, крепостных не увечит. Выживут дети, Лука. Если умом двигать, а не нутром яриться.

Лука долго смотрел на жену.

В её словах не было бабьей слабости — только трезвый расчёт.

Он медленно выдохнул сквозь зубы, плечи его чуть опустились.

— Рассудила… — глухо уронил он, опуская нож. — Твоя правда. О детях думать надо.

Спустя три дня Прасковья вернулась из усадьбы засветло. Солнце ещё висело над верхушками ракит, окрашивая озёрную гладь в цвет сырого мяса.

Она скинула суконную накидку, достала из печи чугунок и буднично, тем же тоном, каким говорят о скисшем молоке, бросила в полумрак избы:

— Оксанку, горничную меньшую, барин с приятелем своим, майором, до смерти забили. Ночью в карты играли, перепились. Девка графин с наливкой обронила на ковёр. Майор за шпагу схватился, а Павел Юрьевич подсвечником медным по виску приложил. Поутру псари на скотомогильник в овраг снесли.

Лука выронил деревянную ложку. Она с сухим стуком ударилась о половицу. Ивашка на лавке испуганно втянул голову в плечи.

Мужик медленно поднялся. Жилистые руки сжались в кулаки так, что побелели костяшки, вены на шее вздулись багровыми жгутами.

— Хватит! — рыкнул он, шагнув к столу. Дыхание его вырывалось тяжёлыми, рваными толчками. — Всё, Параша! Край! Терпелка лопнула! Не скоты мы, чтоб нас подсвечниками забивали да в овраги выкидывали!

Прасковья не вздрогнула. Спокойно подобрала ложку, вытерла её подолом фартука.

— Мужики на бунт пойдут? Солдат кликнут, посекут всех.

— Не на бунт! — Лука наклонился к самому её лицу, понизив голос до яростного шипения. — Бумагу пишем. Челобитную в Москву, в самую Юстиц-коллегию! Всё распишем: и девок, и пастуха, и Акулину, и Лизоньку нашу… Всех до единой души помянем! Через неделю к барину гость приедет из столицы, графский секретарь. А у него в услужении Прошка мой, брат меньшой. Прошка бумагу за пазуху спрячет, в Москву свезёт и прямо в коллегию подаст. Коли смертоубийства докажут, может, и имение под опеку возьмут. А Павлу Юрьевичу тогда уже не отвертеться.

Он осёкся, прерывисто дыша.

— Да одна беда: мужики все неграмотные. А поп наш, отец Варсонофий, от барина сыт, с ним за одним столом брагу глушит. Он челобитную сразу Волкову снесёт — и нам всем петля.

Прасковья смотрела на трясущегося от ярости мужа совершенно неподвижными глазами.

В рассуждениях Луки Прасковья впервые увидела понятный ей порядок.

Закон против беззакония.

Приход и расход человеческих жизней.

— Не надо попа, — ровно произнесла она, заправляя выбившуюся тёмную прядь под повойник. — Бумага хорошая, плотная, голландская у меня в каморке припасена. Чернила и гусиное перо из барского кабинета выправлю. Садись к лучине, Лука. Говори по порядку: имена, лета, за что засекли и какого числа. Я сама напишу.

Столичный гость прикатил в пыльной дорожной карете на четвёрке вороных.

Важный, напудренный господин в синем суконном кафтане сошёл на крыльцо, морщась от тряски, и тут же потребовал лекаря: в дороге его прихватила жестокая колика.

Встреча братьев пошла прахом.

Прохор, слуга гостя, не отходил от постели господина ни на шаг: грел кирпичи, подавал ромашковый отвар и менял простыни. Выскользнуть к бане у пруда, где его полночи прождал Лука, он так и не смог.

Поутру в господской кладовой пахло залежалой корицей и сырым сахаром. Прасковья отмеряла на медных весах фунт соли, когда в дверь просунулась хитрая седая голова Ермолая.

— Чего надутая с рассвета, Параша? — дядька заговорщически подмигнул и скользнул бочком к полке с наливками. — Али гости не угодили? Барин с москвичом заперлись, винца требуют.

Утратив вместе с болью природную крестьянскую скрытность и спасительный страх, Прасковья пожала плечами и сухо обронила:

— Прошка всю ночь у постели своего господина проторчал. Не вышел к Луке. Пропало дело.

Ермолай замер с бутылью в руке. Маленькие мышиные глазки метнулись к её лицу.

— Какое ещё дело? Чего им ночью впотьмах шептаться, чай, не бабы? День-другой переждут, гость не уедет. Чего так убиваться?

— Бумагу надо было в Москву свезти, — с ровной простотой ответила Прасковья, насыпая соль в холщовый мешок. — Челобитную мужики составили на Павла Юрьевича. В самую Юстиц-коллегию, про все его смертоубийства. Прохор должен был за пазухой спрятать, да не вышло.

Бутыль в руках Ермолая глухо стукнула о доску полки.

Дядька побледнел, кадык на худой шее дёрнулся. Он медленно подобрал полы камзола и, не сказав ни слова, бочком выкатился из кладовой.

Не прошло и получаса, как усадебный двор взорвался топотом сапог и псарным лаем.

Шестеро дюжих дворовых влетели в избу у пруда, вышибив дверь с петель.

Они перерыли всё.

Выворотили сундук, распороли ножами тюфяк, отодрали доски у стены, перевернули лавки. Наконец из-за балки вытащили свёрнутую плотную голландскую бумагу.

Луку скрутили прямо у печи.

В конюшне его вздёрнули на дыбу.

Павел Волков, налитый утренним вином, лично стегал его сыромятным кнутом, требуя назвать грамотея. Кожа на спине мужика лопнула лохмотьями, обнажая тёмное мясо, кровь хлестала на опилки.

Лука выл, кусал губы до крови, терял сознание, но почерка жены не выдал: хрипел, что нашёл беглого подьячего на тракте и отдал за челобитную последний целковый.

— Продать! — задыхаясь от бешенства, рявкнул барин, швыряя кнут под ноги конюхам. — На Урал его! Демидову! Хоть за полцены, хоть даром! Чтоб духу его здесь больше не было!

Для Луки это звучало почти как смертный приговор.

О демидовских заводах в деревнях рассказывали страшное: будто людей там гоняют в рудники и к горнам до изнеможения, за побеги заковывают в железо, а от угольной гари, рудной пыли и сырости многие сгнивают от чахотки за два-три года.

Правда это была или крестьянская страшилка, никто толком не знал. Но тех, кого увозили туда, редко видели снова.

Прасковья стояла за углом каретного сарая. Услышав скрип телеги, на которой увозили мужа, она словно очнулась. Прасковья вдруг ясно поняла, что сама выдала тайну и обрекла Луку. От этого понимания перехватило дыхание.

Это она. Своим языком. Своими руками отдала мужа на лютую муку. Ноги подкосились. Захлёбываясь воздухом, не видя перед собой дороги, она влетела в пустую, разорённую избу и рухнула на колени перед лавкой.

Горло раздирал беззвучный, звериный вой. Вина жгла внутренности, словно расплавленный свинец.

В кармане фартука тяжёлый хрусталь отозвался на этот крик. Стекло мелко, часто завибрировало, посылая по бедру тёплые импульсы.

Скрипнула приоткрытая дверь.

На пороге стояла Марьюшка. Девочка сжалась в комок, в огромных глазах застыл страх.

— Матушка… — тонко пискнула она и бросилась к ней.

Прасковья сгребла дочь в охапку, прижала мокрое лицо к её худенькому плечу. Они плакали на полу вдвоём, без слов, сотрясаясь от каждого всхлипа, пока за окнами сгущалась непроглядная ночь.

Слёзы вымочили холщовую рубаху девочки.

Ближе к рассвету, истратив последние силы, обе провалились в беспамятство прямо на полу.

Забытье снова накатило ледяной волной. Прасковья вновь увидела себя со стороны: спящая на полу мать и прижавшийся к ней ребёнок. Из груди Прасковьи, прямо из-под ключицы, толчками повалил густой дегтярный дым — чёрная смола вины, горя и раскаяния. Он клубился над телами, свивался в плотный жгут и бесследно втягивался за прозрачные хрустальные грани сосуда, лежащего в кармане. С каждым новым клубком внутри становилось всё тише. Пока не осталась лишь звенящая пустота.

Рассвет застал Прасковью на полу.

Первый луч солнца, пробившись сквозь мутное слюдяное оконце, лёг на дощатую стену тёплой золотой полосой.

Марьюшка спала рядом, подвернув босые ноги под холщовый подол и беззвучно посапывая во сне.

Прасковья открыла глаза. В правой ладони лежал флакон. Тяжёлый, с ровными прохладными гранями, он будто врос в её кожу за ночь.

Она медленно села. Дышалось легко и чисто, воздух входил в грудь ровной, прохладной струёй. Ни раздирающей вины, ни ужаса перед тем, что ждало Луку, ни отчаяния за его сломанную жизнь.

Всё это исчезло, оставив лишь сухой факт: Лука продан на Урал и увезён из имения.

Она встала, бесшумно ступая, чтобы не разбудить дочь. Подошла к ушату, плеснула в лицо студёной колодезной воды, смывая следы вчерашних слёз. Достала гребень, расчесала смоляные пряди, туго заплела косу и убрала её под свежий выглаженный повойник. Оправила тёмно-вишнёвый суконный сарафан, проверила связку амбарных ключей на поясе.

Лицо в отражении тёмной воды рукомойника было безмятежным, гладким, с мягким утренним румянцем на щеках.

Прасковья опустила гранёный флакон в глубокий карман нижней юбки и вышла из избы.

В усадьбе утро только начиналось. Конюхи лениво выгребали навоз, пахло сырым сеном и дымком из барской поварни.

У парадного крыльца топтался Ермолай.

Увидев экономку, дядька вздрогнул, выронил из рук серебряную табакерку и замер, уставившись на неё круглыми от изумления глазами.

Он ждал чего угодно: выдранных от горя волос, бабьего воя у порога, проклятий в свой адрес — ведь именно его донос сгубил Луку.

Но Прасковья шла лёгкой, плавной походкой, держа ровную осанку.

На губах её играла спокойная, почти ласковая полуулыбка.

— Параша?.. — осипшим шёпотом выдавил Ермолай, пятясь к перилам крыльца. — Ты… ты в уме ли? Аль тронулась умом от горя-то?

Прасковья остановилась в двух шагах.

— С чего бы мне умом трогаться, Ермолай? Утро ясное, день тёплый будет. В погребах масло проверить надо, пока мухи не налетели.

Камердинер сглотнул и указал дрожащим узловатым пальцем в сторону тракта.

— Так Луку ж твоего… увезли вчера! Продали на Урал! Говорят, к Демидову пойдёт. Сгноят мужика заживо, до зимы не дотянет! А ты… ты улыбаешься, словно на ярмарку собралась?!

Прасковья лишь равнодушно пожала плечами и поправила ключи на поясе.

В её голосе не дрогнула ни единая нота.

— А чего зря слёзы лить, Ермолай? Мёртвым да пропащим от бабьего рёва легче не станет. Лука сам виноват, по заслугам и получил. Где это видано — на барина доносы строчить да смуту затевать? Хозяин поступил строго, да по праву своему. Всякому сверчку свой шесток знать надо. Пойдём в дом, дел невпроворот.

Она легко взбежала по ступеням крыльца, толкнула дверь и скрылась в прохладном полумраке барской прихожей.

Глава 6.

Трещина в броне.

Ноябрь 2025 года.

Дверь кабинета генерального директора захлопнулась с плотным стуком, отрезав шум опенспейса.

Дмитрий Александрович Решетников стоял у панорамного окна, заложив руки за спину. За стеклом сорок второго этажа ноябрьский город тонул в серой ледяной мороси. Директор медленно повернулся. Лицо его, обычно лощёное и приветливое, сейчас казалось высеченным из гранита. На полированном столе веером лежали три папки с сорванными контрактами.

— Пятая, Илья. Пятая за два месяца, — голос Решетникова звучал негромко, но в нём звенел непривычный металл. — Сентябрьскую историю с Воропаевым я спустил на тормозах. Сердце подвело — ладно, со всеми бывает, здоровье не купишь. Я дал тебе закрыть больничный, войти в колею. Но это? «Северная Ривьера»? Вчерашний отказ по дуплексу на Озёрной?

Илья сидел на краю глубокого кожаного кресла, сцепив пальцы в замок под столешницей. Дорогой шерстяной пиджак висел на нём чуть свободнее, чем прежде, под глазами залегли сизые тени, а тугой ворот рубашки казался удавкой.

— Дмитрий Александрович, на Озёрной просто специфический покупатель… — Илья попытался выдавить привычную улыбку, но щёку свело коротким нервным тиком. — Мы не сошлись по обременениям, я переговорю с ним в понедельник, всё переиграем…

— Не переиграем, — оборвал Решетников, швырнув на стол распечатку отказа. — Клиент позвонил мне лично. Сказал, что наш ведущий агент половину встречи молчал, глядя в одну точку, дважды перепутал метраж участка, а на прямой вопрос о торге начал заикаться и попросил воды. Соловьёв, что с тобой творится?! Где твой язык? Где хватка? Ты же воздух продавал шейхам! А сейчас выглядишь так, будто тебя самого пора выставлять на торги с уценкой!

Илья сглотнул вязкую, горькую слюну. В груди под левой ключицей снова неприятно, мелко закололо — тот самый фантомный спазм, который преследовал его со дня выписки из стационара.

— Это… последствия кризиса. Навалилось всё разом, Дмитрий Александрович. Семья, здоровье… Я выровняюсь. Дайте мне неделю, я всё исправлю.

Решетников глубоко вздохнул, опёрся костяшками о стекло стола и посмотрел на Илью со смесью усталого раздражения и жалости:

— Неделю? Нет у тебя недели, Илья. У агентства план горит. Я даю тебе последний шанс. Ровно один. Если ещё хоть раз сорвёшь показ — мы прощаемся в тот же день, несмотря на все твои прошлые заслуги. Если чувствуешь, что не вывозишь, — пиши заявление на отпуск за свой счёт прямо сейчас. Приведи голову в порядок. Спи, гуляй, пей валерьянку. Но в таком виде к клиентам я тебя больше не подпущу.

— Я понял, — сипло выдавил Илья, поднимаясь. Ноги налились, сделались ватными. — Спасибо за шанс. Я… пожалуй, действительно возьму пару недель.

В лаунж-зоне было пусто, лишь приглушённо урчала автоматическая кофемашина. У барной стойки стоял Михаил, размешивая ложечкой сахар в высокой керамической кружке. Увидев лицо Ильи, он молча пододвинул к нему стакан с водой:

— Совсем труба?

Илья неспешно опустился на барный табурет, уткнулся лицом в холодные ладони и хрипло выдохнул:

— Он прав, Мих. Я труп. Я ничего не могу. Выхожу на клиента, открываю рот… а в голове белый шум. Язык будто деревянный, слова рассыпаются. Стою как бревно.

Михаил опёрся бедром о стойку, разглядывая осунувшееся лицо приятеля:

— Дело ведь не в сердце, да?

Илья замер. Потом медленно поднял красные, воспалённые глаза:

— Отец. Через две недели после того, как меня из кардиологии выписали… Тромб. Мгновенно, на даче, скорая даже приехать не успела. Пятьдесят три года мужику было, по утрам по десять километров наматывал. Мы с ним за день до этого сцепились из-за какой-то ерунды, из-за зимней резины… Я даже трубку не поднял, не перезвонил.

Он сжал виски побелевшими пальцами. В голосе прорезалась злость, смешанная с отчаянием:

— Я не могу это развидеть, понимаешь? Гроб этот дурацкий полированный, венки, комья глины по крышке… Я стою перед покупателем, заливаю про террасу и систему умного дома, а перед глазами — батина рука. Жёлтая такая, восковая. И всё. Ступор. Дыхание перекрывает. Я не понимаю, что за дрянь со мной творится! Как с этим жить вообще?!

Михаил сочувственно, без тени насмешки покачал головой:

— А ты думал, Илюх, что через пару недель после похорон сможешь жить как прежде? Будто ничего не случилось?

Илья вскинул подбородок, в глазах плеснула злая вспышка:

— Издеваешься?

— Ни капли, — спокойно ответил Михаил. — Просто ты привык, что у тебя всё получается. Хорошая работа, деньги, семья. Если возникала проблема, ты находил способ её решить. А потом умер отец. И впервые оказалось, что ты ничего не можешь изменить. Ни договориться, ни заплатить, ни исправить. Ты растерялся, Илья. Только признаться себе в этом не хочешь.

— И что мне делать? — глухо, с отчаянным бессилием выдавил Илья, чувствуя себя раздавленным школьником. — Как это выключить, Мих? Колёса? Запой? Я работу к чертям собачьим потеряю!

— Выключить не выйдет, — раздался негромкий голос за спиной.

Они обернулись.

У входа в зону отдыха стояла Даша со стопкой клиентских договоров. Взгляд её был прямым и серьёзным: она слышала всё.

Илья вспыхнул до корней волос, вспомнив, как на этом самом месте снисходительно учил её «держать удар» и прокачивать голос, пока она размазывала слёзы по щекам. Он напрягся, ожидая ответного удара или язвительной ухмылки, но девушка подошла ближе, и в её глазах не было ни капли злорадства — лишь глубокое сочувствие.

— Ты не виноват, Илья, — мягко произнесла она, глядя ему в лицо. — Правда. Тебе просто долго везло обходиться без таких потерь. Но теперь это случилось, и отмахнуться уже не получится. Алкоголь и таблетки наугад только хуже сделают. Тебе нужна помощь. Сходи к психологу.

На страницу:
3 из 5