Оценить:
 Рейтинг: 0

Галерея женщин

Год написания книги
1929
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
7 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На двадцать девятый день болезни он умер. Садясь в такси, чтобы ехать к нему домой, я сказал шоферу:

– Поезжайте мимо парка, через Сто десятую улицу, потом вверх по Бродвею.

Но он почему-то свернул у Морнингсайд Хайтс и проехал как раз под окнами больницы, где умерла Оливия. Я этого не заметил, пока случайно не взглянул вверх… Прямо передо мною было окно ее палаты. И тогда я подумал: «Оливия, Оливия, неужели это ты позвала его к себе? Ты так жалела его?..»

Эллен Адамс Ринн

Впервые я узнал о ней, когда редактировал один из нескольких журналов, с которыми время от времени сотрудничал. Передо мной было повествование, чувственное и экзотическое одновременно, которое требовало иллюстрирования. Речь шла о некоем приключении в сочетании с любовной историей, развернувшемся в Египте, и мне сказали, что эта художница, скорее всего, создаст вполне достойные иллюстрации. Хотя ее имя не было широко известно, говорили, что она профессионал своего дела, причем редкий. Она занималась иллюстрацией, чтобы заработать денег для воплощения своих более значимых художественных идей. В тот момент у меня не было главного художника, и я сам ей написал, пригласив зайти. Она зашла. Изложенная мною канва рассказа нашла отклик в ее душе – она сказала, что попробует, и согласилась сделать иллюстрации за оговоренную сумму.

Меня тогда очень заинтересовала личность этой девушки. Она была молода, привлекательна, жизнерадостна и амбициозна, скорее блондинка, чем брюнетка, хотя волосы у нее все же были не совсем светлые – пожалуй, светло-каштановые. Она улыбалась задорно и весело, пока мы беседовали о том о сем, и я выяснил, что она из Филадельфии, а живописи училась в тамошней школе дизайна. И еще что на какой-то проходившей тогда выставке традиционного искусства ее картина висит «на уровне глаз». Если мне вдруг захочется, она в любое время может пригласить меня ее посмотреть. А также если я загляну к ней в мастерскую, она всегда с радостью покажет мне и другие свои работы. Прежде чем она ушла, мы успели подружиться, и я решил, что как-нибудь к ней загляну. Мне она понравилась, хотя по первому впечатлению казалась всего лишь хорошенькой девушкой, одной из многих, интересовавшейся искусством и богемной жизнью тех, кто пробивал себе дорогу в художественном мире, и я подумал, что ее энтузиазм не выстоит под бременем бесконечных тягот и невзгод, выпадающих на долю художников, взваливающих на себя неблагодарный труд иллюстрирования, да и вообще живописи. Но я ошибался.

Позже я оказался на той выставке и разыскал ее картину, которая представляла собой довольно мило задуманную и композиционно выверенную сцену в будуаре, пусть и решенную в традиционной манере. То есть в ней не обнаруживалось ничего нового с точки зрения сюжета или его трактовки. Тем не менее цвета и композиция были приятны – чувственная девушка лет восемнадцати с округлыми формами, в чем-то похожая на автора, сидит перед трюмо и наносит на лицо «последние штрихи». Можно было бы сказать, что сама художница очарована нежным цветом и соблазнительной позой девушки, так эффектно были очерчены ее руки, тело, бедра – с теплотой, но вполне традиционно – с консерватизмом, если не искусностью 1890-х годов и более раннего времени. Признаюсь, у меня возникло чувство чего-то экзотического, физически волнующего, но в то же время подавляемого как в картине, так и в ее авторе. «Надо же!» – подумал я, решив снова повстречаться с художницей и, если получится, укрепить нашу начавшуюся дружбу.

Но прежде я повстречал еще одного выходца из Филадельфии – молодого иллюстратора, который позднее достиг если не постоянного, то устойчивого признания в мире искусства. Когда речь зашла о мисс Адамс и ее работах, он воскликнул: «О, Эллен! Конечно, я ее знаю. Мы учились в одном классе. Как она поживает? Толковая – это точно! К тому же, скажу я вам, тверда и мужественна!» По поводу последнего замечания я попросил объяснить, что он имеет в виду, и он ответил: «Ну, ей тяжело пришлось. Отец – всего лишь кондуктор конки, и он не хотел, чтобы она занималась всякой ерундой вроде живописи. Не знаю, что с ним стало. Он хотел, чтобы она работала в лавке. – Молодой человек рассмеялся. – И она сбежала. А один из ее братьев – ну, вы понимаете, семья есть семья – впутался там в какую-то историю, связанную с ограблением коночного парка. Про все это тогда писали в газетах, иначе я бы вам не рассказывал. Но это не выбило Эллен из колеи. Я, знаете ли, познакомился с ней уже потом, в школе. Поначалу она делала рисунки для газет, а теперь я вижу ее работы в журналах. Толковая она, этого не отнять. Если увидите, передайте от меня привет». И иллюстратор ушел, очень довольный, нарядный и уверенный в себе благодаря недавнему и, как ему казалось, долговечному успеху.

Его рассказ, естественно, закрепил в моем сознании образ Эллен Адамс, придав ему, по крайней мере для меня, некоторое очарование или романтичность. Ибо сколько ее современниц, имеющих столь же серьезные семейные затруднения, стали бы вести победоносную борьбу в искусстве, да еще так бойко и весело, как она? Вполне возможно, ее действительно ждало достойное будущее. Кроме того, при всем ее раннем и трудном жизненном опыте, она и правда была чрезвычайно привлекательна, напоминая и лицом, и фигурой, но не манерой, как мне тогда казалось, ту девушку перед зеркалом, которую она изобразила. «В самом деле, – думал я, – не является ли это отражением ее мечты? Может, именно такой она хотела бы себя видеть? Богатой, довольной, спокойной и умиротворенной».

Однажды после этого случая, испытывая некоторые чувства к Эллен (хотя, как я со временем выяснил, у нее были иные чувства ко мне), я явился к ней в мастерскую в апартаментах «Ван Дейк» на Восьмой авеню. Стоял чудный теплый июньский или июльский день. Свой визит я объяснил желанием посмотреть, как продвигается работа над иллюстрациями, если она вообще начата. К некоторому моему удивлению, я обнаружил, что мисс Адамс что-то варит или печет за яркими занавесками в углу, – как оказалось, в маленькой кухоньке. Сама она была в легком платье с оборками, частично прикрытом пестрым передничком. «Ага, – подумал я, – здесь ожидают гостя. Наверное, мужчину, черт бы его побрал! Значит, для меня либо уже слишком поздно, либо слишком рано. Лучше всего притвориться, что мой приход носит чисто деловой характер, и вести себя соответственно».

Однако я был приятно удивлен, когда выяснилось, что это не совсем так. Торт – а она пекла торт – предназначался для собравшихся гостей в студии дальше по коридору. Веселым журчащим голоском она сказала, что печет торт для своей подружки. Я отметил про себя округлость ее шеи и подбородка и мелкие капельки пота на лбу.

– Мне не трудно готовить, – объяснила она. – Даже нравится. Но не в такой день, как сегодня. Я уже закончила, придется только около получаса последить за духовкой. Пожалуйста, садитесь. А я пока смою с рук муку.

И она исчезла за занавесками.

Меня влекли молодость, романтика и именно такой тип женской красоты, я был особенно заворожен легкой грацией и ярким цветом художественного мира, в котором она обитала. Только представить себе, что в Нью-Йорке есть такие беззаботные, красочные места! Да еще с такими девушками, как Эллен, о которых можно только мечтать, – художницами, играючи проживающими жизнь. Как мне хотелось стать частью этой жизни, однако ведь я делал вид, что пришел по делу, и только по делу.

Вскоре она вернулась и показала мне один из трех заказанных ей набросков. И он был, по-моему, очень хорош. Потом, поскольку она была не против поболтать, мы говорили и говорили, и она показала мне другие свои работы. Ее соседка – худенькая, лукавая шалунья и ломака, – войдя, присоединилась к разговору. Я почувствовал намек на полигамные отношения, языческую, веселую жизнь, частью которой были Эллен, эта мисс Гейнс и, очевидно, кое-кто еще. Но, будучи слишком стеснительным – или, по крайней мере, недостаточно легкомысленным, – чтобы принять участие в таком действе, я вскоре получил разрешение откланяться, хотя мне очень, очень хотелось остаться.

То одно, то другое мешало нам с Эллен встретиться, и я не слышал о ней несколько лет. Но за это время узнал, что она вышла замуж за молодого брокера, с которым познакомилась здесь, в Нью-Йорке, что они живут в достатке и даже в роскоши в дорогих апартаментах в Грамерси-Парк. Некоторое время спустя воскресным днем я наткнулся на них в этом районе, когда они вышли на прогулку. Рядом с Эллен шел ладный, высокий, красивый, одетый с иголочки, сдержанный в манерах молодой муж – как раз такой, за которого, как я теперь понял, Эллен и должна была выйти – скажем, вместо меня, – не глупый редактор, витающий в облаках, а человек дела и в то же время имеющий положение, спокойно соблюдающий принятые условности и традиции своей профессии и общества – короче говоря, весьма аккуратный в своем поведении, финансах и положении. Муж вел на поводке собачку. Оба супруга выглядели очень счастливыми – во всяком случае, мне так показалось, – очевидно, им было хорошо в начале своей яркой и приятной совместной жизни, они были довольны собой и окружающим миром. Мы завели светскую беседу, и я узнал, что у них есть ребенок, девочка. И еще что Эллен – ни в коем случае! – не перестала заниматься иллюстрацией. Наоборот, даже стала работать больше, чем планировала, когда мы виделись в последний раз. Кроме того, она продолжала писать картины, но уже не так много. Вероятно, подумал я, у нее возникли сомнения, нашла ли она себя. Может, за нее все решило замужество. У меня осталось чувство, что, за исключением некоторого физического обаяния, человек по фамилии Ринн не мог много для нее значить. Что-то в ней говорило, что она вышла за него, возможно не вполне отдавая себе в этом отчет, по немногим вполне определенным причинам. Он был молод, хорош собой, жизнерадостен и полон иллюзий. Она получила от него то преклонение – преклонение перед ее женственностью, – которое, наверное, ей тогда было нужно. Как и положение в обществе, которого она раньше не имела. Тем не менее, думалось мне, их брак станет не более чем интерлюдией, а если предположить большее, то очень опасной авантюрой. Я это чувствовал.

Пролетели еще четыре года, прежде чем я снова увидел Эллен. В этот промежуток, как я узнал от других, произошли некоторые интересные перемены. Во-первых, она развелась с мужем, или, точнее, из-за полного несходства характеров они договорились жить раздельно, и муж, а вернее, его мать забрала к себе девочку, потому что, судя по всему, Эллен хотела свободы, чтобы снова заняться живописью. Далее она заинтересовалась молодым художником, которого я знал еще до того, как познакомился с ней, – очень серьезным, неторопливым и упорным человеком, любившим размышлять о красоте, в основном в пейзажах, и пытавшимся интерпретировать их в силу своих возможностей. Честно говоря, узнав об этом, я засомневался, потому что с точки зрения социальной или, скажем, дипломатической – поскольку «блеск» в обществе обычно относится к категории дипломатической – Джимми Рейс явно уступал своему предшественнику. Хотя его происхождение было лучше, чем у отвергнутого мужа, он, казалось, стоял в стороне от всего, что имело привкус светского шика или развлечений. Мне представлялось, что он не больше, чем Ринн, годится ей в спутники. Слишком слабый, слишком нежный, слишком неторопливый. Она же теперь была если не в прямом смысле непоколебимой, то уж, во всяком случае, энергичной и активной. В искусстве Рейс пока не преуспел, всего лишь карабкался по каменистой тропе к Парнасу, надеясь обрести там свою корону. И все же совершенно точно Эллен, как и многие другие, в него верила. Да и сам я чувствовал, что, если его популярность продолжит расти в том же духе, он, несомненно, получит известность. Его мастерская на Четырнадцатой улице была местом скромным и бесцветным, да и сам он отказывался от всего, кроме самой простой одежды и пищи. Помимо занятий живописью, он изучал философию и много читал стихов, о которых любил поговорить. Временами впадал в ужасное уныние и в таких случаях много пил – это пристрастие, как я понял позже, в значительной мере поддерживалось боязнью или убеждением, что ему не суждено гениально интерпретировать свои настроения через изображения природы.

Поэтому, как я сказал, хотя меня и удивила связь Эллен с таким человеком, я сразу же решил, что она вернулась в ту сферу, ради которой в ранней юности пошла на столь серьезные жертвы. Как я понял из тогдашнего разговора с ней, так все и было на самом деле. Мы встретились на одной вечеринке, и в неожиданном порыве искренности, вызванном изрядным количеством выпитого, она поведала мне о своем бывшем муже и о своей жизни после нашей последней встречи. Надо сказать (я более или менее точно пересказываю здесь ее слова), она не могла объяснить, почему вышла замуж за Уолтера Ринна. Отчасти, как она говорила, причиной было ее одиночество и некоторая традиционность. В те годы, когда мы с ней познакомились, она не могла безоглядно упиваться легкомысленным миром богемы, в котором оказалась, как не смогла и избавиться от глупейшего, по ее словам, представления, что брак – необходимая и неизбежная участь любой американской девушки. И это в определенном смысле привело ее к замужеству. В то же время ей хотелось получить радости сексуальной жизни, а также уважение, материальное благополучие и более высокое положение, которые для некоторых открываются в замужестве. Что касается Ринна, то, кроме того, что поначалу Эллен действительно была им сильно увлечена, она решила, что должна иметь все вышеперечисленное, и некоторое время так оно и было. Потом, года через два или три, она пришла к выводу, что почти все эти вещи – подлая иллюзия или ошибка и что гораздо лучше, по крайней мере с точки зрения творчества, продолжать заниматься живописью или иллюстрацией и ad interim[6 - Тем временем (лат.).] посвятить себя – по ее мнению, это было необходимо – какому-нибудь мужчине, хотя бы одному, к которому ее бы влекло. В самом крайнем случае ей пришлось бы ждать такого же характера, как у Рейса, вызывавшего у нее, по моим наблюдениям, готовность восторгаться, хотя она увидела его впервые всего полгода назад. Ведь Ринн, каким бы идеальным он ни был, оказался для нее не более чем красивым и обаятельным отвлечением от того, что ее действительно привлекало, тогда как Джимми Рейс, очень ей нравившийся – но не более того, – был человеком, с которым она могла обмениваться самыми сложными мыслями об искусстве, а что еще лучше – он мог что-то ей дать, а не только брать. К тому же в тот момент не она, а Джимми был одинок, и это создавало дополнительную притягательность. Помимо всего прочего, именно Эллен жаждала духовной глубины или искренности, с которой Рейс, по крайней мере в отличие от многих, подходил к искусству. И это ее восхищало.

Однако в ту пору, как я выяснил, она не пыталась называть себя художницей или утверждать, что таково ее предназначение. Тем не менее, начав столь неудачно, она все-таки очень хотела сделать вторую попытку. По крайней мере, теперь ей не надо тратить время на супружескую жизнь, с трудом исполняя свой долг жены и матери и сверх того предаваясь светским развлечениям, когда у нее нет никакого запала ни для первого, ни для второго, и она просто делает себя и мужа несчастными. Потому что она и Ринн давно несчастны, настаивала она теперь, и, если бы не развод, такими бы и оставались, поскольку он верит как в незыблемость брака, так и в его исключительную ценность для каждой женщины, ибо он обеспечивает ей возможность беззаботной жизни и материнства. Только она в это не верит. Хуже всего то, что они постоянно спорили и по этому поводу, и по поводу ее долга перед ребенком. Но, слава богу, все это в прошлом, и следующие несколько лет покажут, суждено ей создать что-то значительное в искусстве или нет. Эллен настаивала, что она, безусловно, имеет непреодолимое, всепоглощающее желание заниматься живописью. Только, в отличие от некоторых, она, по ее словам, не станет сама себя обманывать. Она и, весьма вероятно, Джимми Рейс вскоре уезжают в Париж. Там как друзья и соседи, не более, они будут учиться рисовать в избранной для себя манере. Ну а потом – время покажет. Либо она будет выполнять свою работу, в ее понимании, в высшей степени удовлетворительно, независимо от мнения публики, либо оставит искусство и займется бизнесом, семьей или еще чем-нибудь, лишь бы не быть бесполезным деятелем в сфере, и без того, с ее точки зрения, переполненной бесполезными деятелями. Наш разговор произвел на меня большое впечатление (хотя, по моим воспоминаниям, она в тот вечер выпила лишнего), я хорошо его запомнил и, как видите, помню до сих пор.

Но тогда мне пришла еще одна мысль: Джимми Рейс, с учетом всей его возвышенной духовности и художественной искренности, не имел для нее большого значения и долго бы не продержался, поскольку ей нужны были не возвышенная духовность и не художественная искренность, а их сочетание с практической силой, которую она могла бы по-настоящему уважать, но которая у Джимми как раз отсутствовала. Слишком он был слабый, задумчивый, неуверенный. На самом деле это она отдавала ему свою силу, а не он ей. А Эллен надо было только обрести вновь в себе человека искусства. В точности как и Ринн, Рейс всего лишь являл собой противоположность тому, что в данный момент вызывало в ее душе неприятие.

Но произошла еще одна перемена. Примерно в первый или второй год общения с Рейсом они вместе отправились в Париж. Как я сообразил потом, это случилось как раз в то время, когда там возникло новое бунтарское направление в искусстве, слухи о котором уже тогда (в 1907 году и ранее) докатились до наших берегов, – споры, вызванные существованием в Париже неких соперничающих, но в чем-то близких между собой групп – постимпрессионистов, неоимпрессионистов, кубистов, футуристов и прочих, – чьи взгляды и художественный анархизм в целом, казалось, почти наверняка поставят крест на всем серьезном и почтенном традиционном искусстве. Неужели художественный мир Европы и в самом деле сошел с ума? Этот вопрос задавали в своих статьях и телеграммах освещавшие художественную жизнь корреспонденты. На волне этих споров Эллен и Рейс и поехали за границу в 1907 году. Как я узнал потом, они обосновались в Париже каждый в своей студии.

Хотя здесь я бы хотел сделать отступление о той кардинальной перемене в искусстве и о ее значении, мне следует все же сказать, что до 1912 года я с Эллен не виделся, и за это время изменения в моей собственной жизни привели меня, свободного путешественника, в Лондон и Париж. Но еще раньше, осенью 1910 года, прохаживаясь по одному из крупных универсальных магазинов Филадельфии, я обратил внимание на четыре огромные панели, тематически связанные и последовательно размещенные над четырьмя просветами или проходами, ведущими из одной половины здания в другую. Они были чрезвычайно декоративны и, на мой неопытный взгляд, выполнены в новой, впечатляющей манере. Кем-то было сказано, что вы, возможно, никогда раньше не видели мужчину, женщину или пейзаж такими, какими их изображает Сезанн на своих полотнах, но, увидев картины Сезанна, вы никогда их не забудете, потому что потом вновь встретитесь с ними в жизни. Не то чтобы я жаждал подтвердить эту мысль, но, безусловно, здесь, в магазине, и потом (спустя год, чтобы быть точным), в лондонской галерее «Графтон», а также в парижских студиях (включая, между прочим, студию Эллен Адамс Ринн), я видел много вещей, близких по духу этим панелям. Следует пояснить: они изображали сцены из парижской жизни. На одной была представлена интересная группа на ипподроме в самых разнообразных и удивительно цветастых нарядах: люди, ждущие у ограды перед трибуной, когда начнется забег. На второй – ранний обед или поздний чай на свежем воздухе во время «зеленого часа», как говорят парижане, перед одним из стильных сельских ресторанов Парижа, с теми же людьми, что и на первой панели, возможно зашедшими перекусить по дороге домой. Третья представляла собой уличную сутолоку или сцену в Булонском парке – извозчики, двухколесные экипажи, то здесь, то там мелькающие в клубах пыли, а рядом на тротуаре буквально нагромождение лиц, одежд, локтей, ног, шляп, и все это двигалось, двигалось, как во сне. На последней панели я увидел множество танцующих в Баль-Булье – они действительно двигались, действительно танцевали, и их шляпы, лица, платья, оголенные руки, ноги напоминали мульчу или мешанину жизни. Под каждой панелью стояла подпись: «Эллен Адамс Ринн».

– Послушайте! – почти воскликнул я. – Как вы к этому пришли? Какие цвета! Какие кричащие, немыслимые контрасты!

Я был и в самом деле потрясен, ибо это совершенно не походило на все то, что я до сих пор видел за ее подписью, сделанное и выставленное ею в Америке или в других странах, а потому казалось мне в высшей степени живительным и даже завораживающим. Так, значит, вот к чему были все эти разговоры о новом французском искусстве, которое они с Рейсом отправились изучать в Париж. Но какое преображение для Эллен Адамс и уж тем более для Джимми Рейса, если предположить, что он все-таки преобразился. (Как показало время, этого не случилось.) Но черт возьми! Свет, пространство, дерзость, сила, первозданно чистые цвета – красный, зеленый, голубой, сиреневый, белый, желтый! Бог мой! Здесь нет никакого приятного глазу смешивания красок! Никакого привычного и столь традиционного плавного перехода тонов: нет богатого грунта подмалевки. Наоборот, все сияющее, непосредственное, звонкое – изображение столь буквальное, что кому-то может показаться бессмысленным. Но в моем восприятии абсолютно захватывающее, в самом деле порождающее ощущение жизни и красоты, которое само по себе есть составная часть чувства значительности и честности. И все было подписано твердой рукой в нижнем правом углу: Эллен Адамс Ринн. Сначала это до меня никак не доходило. Какого черта? Я не мог и помыслить, что она такая – столько силы и огня! Замечательно. Но когда, скажите на милость, она начала так писать? Какое поразительное развитие! Признаюсь, работы Эллен были настолько волнующие и будоражащие, что мне тут же захотелось повстречать ее снова или увидеть Париж и все это.

И тогда, как я уже говорил, на следующий год (1912) я поехал в Англию и Францию, и наши дороги действительно пересеклись в Париже. Но еще раньше в Лондоне – в галерее «Графтон», если я правильно помню, – я посетил первую выставку так называемых постимпрессионистов, которая в то время воспринималась лондонской публикой как скандальная, отвратительная или потешная. Сезанн, Гоген, Ван Гог, Матисс, Пикассо и многие другие, чьи имена сейчас уж не припомнить, были представлены одной или несколькими картинами. Помню, как в полном изумлении я остановился перед картиной, кажется, Ван Гога «Христос на обочине». «Изодранный, окровавленный крестьянин, подвешенный на шест», как охарактеризовал ее один из посетителей. И именно так я поначалу ее и воспринял, только в положительном смысле, поскольку образ вполне соответствовал моему представлению о том, как должен выглядеть распятый Сын Человеческий, – совсем не так, как те тела, анемичные и приукрашенные для восславления, которыми католические священники различных рангов облепили весь мир. Короче говоря, истязание, выраженное на холсте в соединении дерева, головы, рук, торса, ног, ступней. Лицо, какое можно увидеть у истязаемого – простого труженика или каторжника. Рот, щеки, подбородок – все ужасным образом свернуто на сторону от боли. Однако в этом изображении жила личность, мощная, ужасная или отвратительная, как вам больше нравится, но личность. И вся работа была выполнена чередованием ярких цветов. Я долго не отходил, привлеченный ее художественной беспощадностью и мощью.

Но это не все. К примеру, там была старая мымра с телом, как сталь или серый литейный чугун, под названием «Портрет мисс N». Обнаженная женщина, лежащая на кушетке, похожей на груду грязных оловянных сковородок, странным образом связанных и бьющихся друг о друга. Еще скульптурное изображение головы под названием «Цыган», похожее на чудище из музея восковых фигур. Я почти не верил своим глазам. А толпы шокированных посетителей глазели с любопытством и наперебой комментировали, причем многие гоготали, точно деревенские парни, попавшие в балаган или увидевшие голого человека.

А комментарии!

«О, кое-что, да, кое-что есть у Сезанна и Гогена. И я готов принять работу с поверхностью Ван Гога. Пикассо в определенной степени владеет живописью. Но что касается рисунка, гармонии! Ребенок нарисует не хуже. Полагаю, они иногда гордятся тем, что научились смотреть с точки зрения ребенка».

Или: «Картина, даже способная привлечь внимание, может оказаться чудовищным, варварским актом. Крик осла – не пение».

Или: «Они уверяют, что перекладывают дело смешения цветов при восприятии их зрением на общую атмосферу картины. Но органическое смешение, достигаемое зрением, им недоступно. Они не умеют рисовать и не могут добиться гармонии. Это легкий способ получить скандальную известность для людей, не владеющих живописью».

Готов допустить, что в какой-то момент я сам был в замешательстве и склонялся к тому, чтобы согласиться с некоторыми услышанными репликами. Ибо, как я понял позже, я все еще не мог отказаться от традиционных портретов и жанровых сцен старых школ – сглаженных, мягких, прилизанных вещей, которые заполняют наши галереи и давно стали нашим искусством. Потом, когда первый шок прошел, у меня не выходили из головы сюжеты и техника, особенно техника. И через какое-то время я спросил себя: что это за работы? Не следуют ли они, в конце концов, за тем, что я вижу повсеместно в реальной жизни? Ведь не все на свете такое, как изображает Энгр или, скажем, Вермеер. Со всех сторон мы получаем странные, трудные, мрачные и даже омерзительные впечатления. Как быть с ними? И что лично я пытаюсь делать? Прилизанная графиня с белой книгой на коленях в длинном зеленом платье? Дама, погруженная в созерцание персидской вазы с орхидеями? Ничего подобного! И постепенно я начал понимать, что, каким бы агрессивным ни было это искусство (как война, например), в нем чувствовалось что-то новое, мощное, энергичное. Эти вещи, сказал я, хотя по большей части мрачные и уродливые, предназначены, чтобы вдохнуть жизнь в старые формы. Я сознавал, что этот яростный, грубый протест против всего лилово-голубого и всех этих изящных драпировок неизбежно усилит восприятие и влияние искусства повсюду.

Но самой интересной для меня на той выставке была картина Эллен Адамс Ринн. Ее работа очень отличалась от флористических и, я бы даже сказал, тропических эффектов тех панелей, которые я видел в Америке. Это был портрет девушки, возраста, скажем, от двадцати четырех до тридцати, кожа рук, плеч, шеи и лица была очень ярко, хоть и торопливо намечена всего несколькими мазками. Она сидела на обычном кухонном стуле, и видны были только часть колена и небольшие участки обеих рук. В волосах черный бант. Зеленое платье с черной каймой вокруг шеи. Голубовато-зеленый фон пестрел многочисленными, точно драгоценные камушки, пятнышками и штрихами, однако создавалось впечатление, что картина написана за пятнадцать минут. Мне она понравилась. Одна из немногих здоровых, притягательных вещей на выставке, хотя, несомненно, выполненная в новой манере. «Так вот, значит, что Эллен делает в Париже, – подумал я. – Она полностью посвятила себя этому новому направлению».

Но еще интересней оказалось то, что знакомый, с которым мы вместе пришли на выставку, по его словам, тоже был знаком с Эллен Ринн, ее работами и некоторыми обстоятельствами, с ней связанными. Несколькими годами ранее они познакомились в Париже, куда он, жизнелюбивый лондонец, частенько наезжал.

– О да, Эллен! – воскликнул он. – Одна из ваших американских новообращенных. Весьма интересная женщина и очень неплохая художница или была таковой – мне не дано понять все эти новые веяния. Но она и Кир Маккейл – мои лучшие друзья. Могу дать вам рекомендательные письма для них обоих, когда поедете в Париж.

– Но ее я уже знаю, – объяснил я. – А кто такой Маккейл?

– Знаете ее, но не знаете Маккейла? Интересно. Вы давно ее видели?

– Мы встречались в Америке года четыре назад.

– Ах, тогда понятно. Должно быть, она познакомилась с Маккейлом, когда приехала в Париж. То есть я знаю точно, что это так. А я познакомился с ними три года назад. В соседней комнате висит одна из вещей Маккейла, если хотите, посмотрим. Пойдемте.

И он повел меня в путешествие в прошлое.

– Но кто такой этот Маккейл? – не унимался я. – Мне интересно по разным причинам.

– Ах, Маккейл! Шотландский художник, много лет живет в континентальной Европе. Родом из Данди, картавит, как свойственно шотландцам. Сильный, широкоплечий, неповоротливый, с железной волей. Когда-то помогал торговцу скобяным товаром, но потом переключился на искусство. Большую часть жизни провел в Париже. И был одним из первых поборников этого бунта в искусстве, хотя и не лучшим его представителем. Тем не менее потрясающий парень. Немного напоминает шотландского солдата с мускулистыми ногами, однако истинный художник до самых кончиков ногтей. По-моему, он немного устал подыгрывать французам, но вернуться и творить в Шотландии тоже не хочет. А кто бы хотел? Но если вы едете в Париж, то наверняка его там встретите. Вот, глядите!

Он остановился у холста. Обнаженная женская фигура, между прочим костлявая и непривлекательная, поза изломанная, нога по кривой с большим радиусом поднята над полом; цвета коричневые, черные, серые. Как ни странно, хотя картина и была написана в духе нового течения, она не вызвала у меня такой же интерес, как работа Эллен, в ней не было ни той свободы, ни дерзости, ни легкости. Но живопись была лучше – я имею в виду атмосферу, – свидетельствуя о том, что раз художник творит напряженно и явно без спешки в этом направлении, то он может творить, причем успешно, и в другом. Это чувствовалось. В его работе я отметил для себя нечто мощное и дерзкое. Можно сказать, я находился под впечатлением, но удовольствия не испытывал.

Между тем мой друг продолжал:

– Раз вас интересует Эллен, хорошо бы вам узнать больше и о Маккейле. Мне кажется, он в большей мере художник, чем она, хотя, возможно, никогда этого не признает. Он слишком искренен и слишком необуздан. Представляете, он уже почти забыл о существовании старых работ в этом действительно новом течении, хотя сам писал в такой манере пятнадцать лет! Не может без ругани даже говорить о тех, кто раньше работал в авангарде течения, – о Моне, Мане, Дега, Ренуаре и прочих из той компании. Даже Сезанн, Гоген и Ван Гог для него превратились в старых мастеров по сравнению, например, с Матиссом, Пикассо, Ван Донгеном и некоторыми другими. Он считает Матисса последним словом в искусстве линии, а Пикассо выделяет как колориста. (Он рассмеялся, потому что мы как раз рассматривали два эскиза Пикассо в темных тонах. Я тоже рассмеялся.) Теперь, вслед за Пикассо, он видит мир и человечество в кубах и пирамидах. Но вот что интересно: хотя сам он не особенно успешен в этой области, ему удалось заразить Эллен своими идеями, и у меня сложилось впечатление, что она осознает их лучше, чем он. Она не такая неистовая, пугающая, бескомпромиссная. И гораздо более экзотическая, эмоциональная и чувственная – гораздо! По сравнению с ней он холоден. И получается, что она пишет в новом стиле, используя более легкую манеру, с бо?льшим романтизмом и выразительностью. Но не с той искренностью и мастерством, как у него. В ней этого нет. Он пишет (как и большинство тех, кто там нынче устраивает переполох), словно пытается что-то доказать, словно хочет оскорбить любого, кто когда-нибудь писал иначе. Она же работает в новой манере, поскольку это ей подходит и позволяет выразить себя, ведь, мне кажется, она сама во многом такая.

«Замечательно! – подумал я. – Значит, Эллен наконец действительно нашла себя и, надеюсь, добилась или добьется успеха». Я задумался.

– Между прочим, вы когда-нибудь слышали о парижском художнике по имени Джеймс Рейс? – спросил я. – О молодом американце.

Мой приятель покачал головой:

– Никогда.

Но он дал мне адрес Эллен.

– Вы найдете ее на бульваре Рошешуар – очаровательное место. И Маккейл будет где-то рядом. По правде говоря, они живут вместе, но студии у них разные. Хотя расположены поблизости, на расстоянии не больше квартала. Они… ну, понимаете. Но вы будете рады знакомству с ним, в чем-то он даже интереснее, чем она.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
7 из 9