Оценить:
 Рейтинг: 0

Пятое разделение

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля



Лешуня, в общем-то, был мужик основательный. Изба его, в отличие от Савросьиной стояла не кособоко, а горделиво, задирая к небу островерхий конек светелки, на котором разместилась квадрига, управляемая Хорстом. Был там конь бел с единым рогом, конь-огонь искупанный, ой ты конь мой вороной с казаком и серый в яблоках Март. Квадрига неслась к краю крыши, а Хорст в повозке одной рукой прижимал к себе деву в венке с улыбкой то ли порочной, то ли стыдливой. Савросья все грозилась сковырнуть непотребство с крыши, но Лешуня кричал ей через забор, что уничтожение памятника культуры, во-первых, карается, а во-вторых, никакое уничтожение квадриги не сотрет в памяти народной жизнь Савросьи, которая и запечатлена в скульптурной композиции, охраняемой государством под номером в реестре. Савросья подбирала свои бессчетные юбки, показывая узкую щиколотку в тренировочных штанах, украшенную ажурным кружевом на самой границе с модной в этом сезоне крокс-галошей цвета баклажан и проделывала этой самой галошей движение «плюнуть и растереть», после чего гордо шествовала на свои хозяйственные задворки.

В Заиндене все знали, что ритуал этот Лешуня и Савросья проделывают четыре раза в году, в дни солнцеворотов и без этого не будет в Заиндене ни снега, ни урожая, ни ветра.

Светелка венчала третьим этажом Лешунин терем, который был расшит деревянным кружевом и домовой росписью. То же буйство ждало гостя и в горнице: Лешуня как-то специально выписал из заброшенных деревень русского севера сундуки, скамьи, дверцы и разместил их под беленым, украшенным цветами потолком. Предположить, что жил здесь мужик-бобыль было трудновато, особенно мешали этому кружевные скатерти и занавески. Но гостиная была обманкой, как и все очевидное в Лешунином пределе.



Утро это случилось за год до того, как в Большой Заиндень пришла Разделенность и стало понятно, что, собственно, этому миру всегда будут нужны только врачи, духовники и похоронных дел мастера, а то, вокруг чего крутились все мысли, все эти салоны работы над телом от фитнеса до цирюльни, все изысканные хлеба и удивляющие зрелища, весь транспорт и путешествия от нечего делать вдруг стали в Разделенности неважными, съежились, схлопнулись и обратились в воспоминания.

В этой Разделенности музейщики – бабы и мужики, шарящие по Большому Заинденю в поисках достойных артефактов прошлого – находили иногда неплохие экземпляры скукоженных, впавших в анабиоз спортзалов или кинозалов, кофеен, еще сохранивших запах в своей раковине, театров, сложившихся до размеров музыкальной табакерки, и утаскивали их себе в хранилища, чтобы рассматривать, описывать, сохранять до того дня, когда придет Время После, но время это не торопилось. Впрочем, у музейщиков работы было много и иногда казалось, что Разделенность не закончится, пока наконец все собранное не будет описано, обдумано, отсортировано для попадания в Будущее или на склад истории.

Будущего, по словам говорящих, не стало, и его надо было изобретать заново.

Но это все случится еще через год после того, как проснулась я в Лешуниной избе, выглянула в окно и посмотрела на сегодняшний Малый Заиндень, а Заиндень посмотрел на сегодняшнюю меня.



В Заиндене все было просто: было сегодня и всегда. Во Всегда были слиты воедино Прошлое и Будущее, которые иногда – в Дни Разделенности – отделяли друг от друга, но в основном времени они были едины и составляли то самое Всегда, которое и было временем Заинденя. Дней Разделенности в году было четыре, хотя когда-то (утверждал Лешуня) их было всего два, а после добавилась еще пара, и бытовало поверие, что, возможно, время дойдет, будет их шесть и восемь и даже более, но обязательно четно, поскольку Разделенность сохраняла равновесие мира и не могла быть непарной, а обязательно противопоставленной и уравновешивающей, чтобы мир не завалился в одну сторону и не покатился кубарем в одну из сторон, в которой уже и не будет выбора, а одна лишь неизбежность. Даже неизбежность счастья в Заиндене считалась бы наказанием. Четыре дня – День До Майской ночи, Канун Летописей, выпадающий на солнцестояние, Золовки, согревающие первую изморозь и Темные времена, на которые выпадали Авторские Хтони были Днями Разделенности, когда надлежало разъять Прошлое и Будущее, проверить их целостность и снова смешать Во Всегда.

Малый Заиндень, наверное, ничем не отличался от других поселков, встречающихся то здесь, то там по сторонам больших дорог, по которым спешили из пунктов А в пункты Б автомобили, над которыми пролетали самолеты и даже иногда космические корабли, дороги иногда пересекали железнодорожные пути, по которым грохотали поезда и стучали колесами электрички, переполненные дачниками, иные из которых были чумазы и сосредоточены, другие же радостны и беспечны, чумазые читали ветхие сразу от появления в типографии листки «как обустроить дачный туалет и вырастить небывалый урожай», беспечные пели песни и трепетали яркими косынками на ветру, прижимали к себе корзинки с мелкими собачками, и те и другие смотрели в окно, говорили «какая красота» вслед мелькающим лесам и лугам, на фоне которых – то там, то здесь – появлялись и исчезали поселки, похожие на Малый Заиндень.

Вездесущие гис-картографы тщательно прорисовывали эти поселки взглядом из космоса и получалось, что в поселках этих есть какие-то улицы, площади и границы, за которыми опять были леса, луга и так до новых окраин, которые тянулись друг к другу, а иногда смыкались, образуя городки, а потом и города, лепя из ярких разноцветных шариков пластилина один невообразимо бурый сгусток, одним из которых и стал когда-то Тупик-Главный и, чтобы уж совсем не пропасть в этой бурой, утратившей чистый цвет, смеси, он придумывал названия своим проспектам, площадям и присутственным местам, называя их красными, белыми, золотыми…

На космической карте Малый Заиндень представал неровным следом кого-то живого, кто ступил на берег реки, придя за водой, да так и отпечатал свое присутствие посреди боров и лугов. Из космоса в Заиндене были видны три улицы, три площади и несколько переулков, пересекаемых мелкими тропками.

На самом пересечении с дорогой, которая шла от Тупика и уходила потом в Большой Заиндень, а дальше терялась в перекрестках и шла куда угодно, встречаясь с другими дорогами, сворачивая на них, петляя, пересекая нарисованные границы городов и стран и, скорее всего, возвращаясь потом через множество поворотов опять к Тупику, стоял постоялый двор с чашей. У постоялого двора располагался небольшой торжок, где можно было взять пирогов и совершить множество случайных покупок, чтобы потом, разбирая сумку в далеком доме, вертеть в руках какую-нибудь глиняную птичку-верещалку или носки с оленями, удивленными тем, что они оказались неизвестно где, и самому себе задавать вопрос зачем, где и при каких обстоятельствах это случилось со мной?

Сразу за постоялым двором были ворота в старый яблоневый сад. И сами ворота и сад были действительно старыми и казалось, что их случайно выгрузили здесь, а на самом деле везли в какое-нибудь прекрасное место, где всегда тепло и солнечно, на горизонте плещет и жмурится под солнцем море, где лавандовые поля и виноградники и даль, в которую можно смотреть вечно и звучат песни и льется вино и девушки с босыми ногами и даже колокол на храме звучит так, что и в страшный час никого не пугает, а лишь напоминает, что мгновение это пройдет и снова будет жизнь и смех, и море и неторопливая радость от того, что ты живой, и ты живешь и все вокруг – сама жизнь.

И ворота, и сад Заинденя были именно такими – сама жизнь. По кованным стрелам плелись лозы винограда, эмалью в них блестели птичьи перья, где-то над аркой смыкались радугой луна и солнце, а когда ключник Патрик открывал ворота, то вместо привычного скрипа они каждый раз звучали новой мелодией из встроенного ящичка с полустертой надписью «Музыка сфер». Иногда по праздникам ключник вспоминал, что когда-то он был диджеем, миксовал все эти мелодии в невообразимый трек и всю ночь в саду танцевали, падая от усталости прямо под яблони, даже если была зима и падать бы полагалось под елку, украшенную огоньками, но елки в саду не было. Много раз Патрику говорили, что неплохо было бы завести в саду хоть одну ель, но Патрик отмахивался и говорил, что не ему решать, чему расти в этом саду, хватит и того, что он следит за воротами. Ключника звали Патриком потому, что прибыв в Заиндень он много дней провел в трактирчике постоялого двора, рассказывая всем про настоящие ирландские пабы, которые он посетил во множестве и что неплохо было бы и здесь сделать паб и тогда начнут приезжать сюда туристы и Заиндень начнет стремительно развиваться и даже отмечать день святого Патрика как во всем цивилизованном мире. Дней через девять Бороде, который держал постоялый двор, все это надоело, он вручил Патрику ключ от ворот и указал ему на сторожку при саде, велев жить в ней, следить за садом, держать ворота в исправности, а если Патрик будет справляться, то Борода его будет кормить, поить и даже иногда слушать.

– Не успеваю я и по двору, и по торжку, и по саду. Ключник мне нужен. Ворота открывать, за садом следить, за площадью у Домины и за самим Доминой.

Доминой в Заиндене называли большой каменный дом на площади за садом, в котором посменно надлежало заседать каждому из жителей, управляя жизнью поселка. Управление в основном сводилось к тому, что надо было заводить часы на башне Домины, проветривать комнаты, переворачивать лист календаря, проверять, хорошо ли работает механизм водонапорной башни и генератора, дающего электричество, принимать от Бороды дневную выручку Чаши Сией, записывать доход и складывать его в казну, расположенную в одном из подвалов. Потом надо было проверить закрома, в которых хранились запасы на черный день, принять экскурсантов, которые невесть как попадали сюда, но попадали каждый день, записать в домовую книгу тех, кто захотел остаться в Заиндене или тропиночных, проводить остающихся в термы, передать их банщику, проводить праздных, обойти все комнаты в Домине и выключить свет, позвать Патрика, запереть парадную дверь и сдать ключ.

Иногда, впрочем, бывали и дни суеты, когда заинденцам вдруг приходило в голову обращаться в присутствие со своими просьбами и проблемами. Чаще других приходила Клава-плакальщица, баба тучная, небрежно одетая, все собирающаяся умереть, но тщательно следящая за своим здоровьем.

Клавдия жила у самой площади, на улице, ведущей в Мастера. Ее домик, стоящий чуть в глубине от Правой улицы, был скрыт разросшейся вишней, пыльные оконца еле-еле пропускали свет в захламленное помещение, где в основном были книги, которые Клавдия выписывала по почте, и неисчислимые залежи всяческих продуктов, из которых Клавдия готовила себе раз по двадцать каждый день по рецептам из книги о здоровой пище, однако, присаливая, как на длительное хранение, заливая маслом и майонезом. Ела она, как правило, посматривая занятия йогой, после чего мерила давление, признавала себя чахлой и ложилась в гнездо из пледов, чтобы посмотреть фильм, полистать ленту группы ужасных новостей, на которую Клавдия была подписана и почитать.

Справедливости ради нужно сказать, что Клава была очень доброй и сострадательной женщиной, и только поэтому все время искала поводы, чтобы о чем-то тревожиться или кому-то сопереживать. Ей необходимо было обижаться. Иногда она сама от себя уставала, садилась писать стихи о красоте и радости, иногда расписывала тарелки и платки, которые приносили ей из гончарной и швейной мастерских. В свободное от сострадания и рисунков время Клава работала переводчиком, что тоже каждый день приносило огорчения, поскольку этот глобальный мир научился пользоваться всеми языками через цифровые адаптеры и превратился в «чисто Вавилон», как говорили ее приятельницы, которые жили на другой стороне площади, солили огурцы со своего огорода, квасили капусту, которую им поставлял сосед Василий – бывший то ли мэр, то ли губернатор, то ли депутат государственной думы, променявший все на капусту – и докучали своей ближайшей соседке Степановне, которая с утра до вечера всем помогала, а с вечера до утра готовилась всем помогать. Три огородницы жили слухами, сплетнями и большой любовью к своему коту Армагеддону. Клавдия их очень не любила, но приятельствовать приходилось, поскольку новости группы ужасных новостей обсуждать было больше не с кем.

Раз в три или четыре дня Клавдия появлялась в Домине с очередной жалобой на несовершенство мира, на шум постоялого двора, на то, что большая семья Учителя, живущая как на грех так, что ее не обойти, живущая шумно, сварно, песенно, так и норовит расширить свои владения и скоро уж никакого житья и уединения Клавдии не будет, на грубость заезжих молодцев, на надменность торговцев. В общем, все, что было в мире неуютного тут же обрушивалось на Клавдию, стоило ей только открыть глаза, оторваться от книги, фильма, интернета или кастрюль. С этим она и шла в Домину, чтобы найти, какой закон может ее защитить. Дежуривший в Домине должен был в ответ на обращение Клавдии надеть на себя мантию, парик судьи, взять огромную книгу и листать ее страница за страницей, ища в книге пример, как можно помочь несчастной.

В те дни, когда доводилось дежурить молочнику Тевье, он любил, найдя нужный абзац, сказать «отсюда учим», за что всегда получал от Клавдии фырканье и демонстрацию ее полного презрения к пошлости, до которой докатился молочник, пользуясь случайным совпадением своего дела и ошибки паспортистки, которая впопыхах при регистрации записала его банальное Тельев именем с театральной программки спектакля, на который она очень торопилась, поскольку Анатолий Александрович, заведующий паспортным столом, мужчина правильный во всех отношениях, решил именно в этот день разнообразить их досуг театром, по какой причине до сих пор не известно: театра больше ни до ни после того случая в их жизни не было, хоть и прожили они вместе лет сорок, и детей вырастили, и дети разъехались, и Анатолий Александрович успел и свою жену – паспортистку похоронить и жениться вторично на бывшем бухгалтере какого-то торгового дома, но и с ней в театр ни разу не сходил, все мучали то артрит, то поджелудочная, то недостаток белой рубахи, то понос, то золотуха.

Тевье так и отправился в жизнь с фамилией с театральной программки, долго мыкался, крутился то туда, то сюда, эмигрировал даже в Канаду, но после одумался, вернулся, осел в Питере, и однажды там на какой-то ярмарке познакомился с Таисьей, которая держала коров где-то под Вологдой, делала масло, сыры, творог и поглядела на Тевье такими синими глазами, что вынырнул он из тумана своих грез и дум, женился, стал молочником, а чуть погодя, захотев вдруг каких-то перемен, перевез семью в Малый Заиндень.

Семья Тевье и сама была сбитая, крепкая, бело-золотистая. Три дочери и пять сыновей приехали вместе с родителями сюда, принялись за дело, встали отдельным хутором на окраине Заинденя, но жизни общинной никогда не чурались, наоборот везде и всегда были слышны их песни и побасенки, а вскоре трое из детей и сами нашли своих суженых-ряженых в семье учителя, которая понемногу, принимая в себя молодежь всех дворов, стала самой большой семьей Заинденя, детей в ней рождалось иногда по три человека за год.

От площади, с заднего двора Домины, где располагались те самые термы, в центре которых был большой бассейн, наполнявшийся водой из подземной реки, которая бежала откуда-то из глубин Бора, скапливалась в колодце на лужайке между домами Лешуни и Савросьи, а дальше опять уходила под землю до самого бассейна, в нем терялась, вспелискивала когда-то в Чаше сией, а от нее терялась уж окончательно, начинались две главные улицы Заинденя – Правая и Левая.

Правая, та самая, на которой жила Клавдия и которая в Мастерах расширялась Ярмарочной площадью – майданом, как называли ее тогда, когда в дальнем Киеве не забрали у всех майданов имя это только себе, и означало ее имя только принадлежность маю и первому торгу и более ничего, а после майдана доходила как раз до хутора Тевье. В Мастерах стояли мельница, кузня, плотня и гончарная мастерская, а при них домики тех, кто занимался простым и понятным делом: хлебом, деревом, глиной, железом.

Чуть поодаль в глубине липовой аллеи, отходящей от майдана вглубь Заинденя, жили три сестры, каждая в своем, но под одну мерку сделанном домике: белостенных, с кустами роз, чабушниками, жимолостью и девичьим виноградом, с палисадниками, полными цветов и аптекарскими огородиками с чабрецом, мятой и душицей, с альпийскими горками чуть поодаль домиков, вспыхивающими вересками и камнеломками, с прудиками, в которых танцевали летом на тонких стеблях кувшинки и лотосы, со скамьями в тени плакучих ив, с беседками, укромно спрятанными в сиренях и черемухах. Все, что шилось, ткалось, прялось, вышивалось, вязалось и валялось в Заиндене, все мыла и душистые воды, все кремы и притирки, многие из которых уходили в далекие страны, все для уюта, красоты и неги делалось в этом тридворье.

То ли матери, то ли отцы были у сестер разные: одна была рыжей, смешливой с россыпью веснушек и полной грудью, вторая – брюнеткой с цыганской волной волос, гибкой, исчезающей на изломе талией и голубыми глазами, третья – с длинной русой косой, прямая в спине и строгая во взгляде. Совсем было бы хорошо, если бы звали их Верой, Надеждой и Любовью, но, видимо, родители не ожидали троих дочерей или были забывчивы, давая имя, но звали их Елена, Алена и Олена, а потому, конечно, в Заиндене это место называлось сначала Ленинскими горками, а потом, по склонности языка к упрощениям стало просто Горками, а потом и вовсе Горой. Нездешнему человеку трудно было догадаться, о какой горе идет речь в совершенно ровном Заиндене, но местные с самого малолетства знали: на Горе – это у Лен. Сами они друг друга называли Олей, Елкой и Алей, замужем никогда не были, хотя к Елке захаживал плотник Андрей, делал ей коклюшки для кружевной работы, повторял ее плетение в дереве, а вместе они делали какие-то удивительной красоты и легкости убранства для храмов, невзирая на конфессии: кружево и дерево одинаково ценилось везде.

У Али был долгий, растрепанный и уже малосюжетный роман с писателем с Левой улицы. Писателя звали Митрий, писатель он был гениальный, парадоксальный, писал и прозу и стихи, выступал с обличениями и суждениями, был чтим и популярен, но пару лет назад его хватанул инсульт прямо в дороге меж очередными городами и он притормозил свое вращение, купил зачем-то керосиновую лампу и с нею прибыл в Заиндень как раз на стыке лета и осени в какой-то легкомысленной рубашонке и с пиджаком через плечо для писательского антуража и пришлось его обшивать, обмеривать, так как-то и закрутилось, сшилось, слепилось и теперь писатель вновь набирая обороты читал Але новые главы романов, стихи и речи перед тем, как выложить их в интернет, в местной школе преподавал литературу, а временами и языки, переписывался с несколькими мировыми классиками и даже пару раз зазывал их в гости, но ровным счетом никакой дачи писателя из этого не выходило и он наскучив всеми снова запирался в своем кабинете и выходил пить чай только после трех, когда нужные десять страниц были написаны. Аля ему нравилась, он включил ее в пару романов, называл своею отрадою и утехою, но руку и сердце держал при себе, что, впрочем, Алю вполне устраивало: шитье требовало сосредоточенности, а писателя иногда было слишком много. Так и строчили они на пару каждый свое, один полотно вечности, вторая – все, что нужно человеку от пеленок до саванов, от мантий до халатов, от театральных занавесов до носовых платков. Спрос на платки был особенно велик после выхода какого-нибудь эпохального романа писателя и критикам в знак признательности Аля отсылала книги писателя с авторскими обложками и закладками, что у них меж собой называлось соавторством и каждая такая отправленная посылка сопровождалась обязательным званым ужином.

Олю прочили за одного из еще холостых сыновей Тевье, на хутор которого она ходила за шерстью для пряжи и валяния, но она все отнекивалась и говорила, что любую девушку с козочкой ждет участь Сольвейг, а она не готова. Готова или нет, но тайком сестры уже шили ей подвенечное платье и плели фату, поскольку были уверены, что в любом непонятном случае лучше иметь платье, чем его не иметь.

Левая улица, покидая площадь Домины вела к университету, который объединял в себе и университет с лабораториями и кафедрами, и театр, и школу, и библиотеку, и галерею изящных искусств, и видеомастерскую, и маленький планетарий с таким же крохотным естественно-научным музеем.

Пространство перед университетом представляло собой карту мира, представленного в миниатюрах, но содержащую все главные города и достопримечательности. Прошлым летом египетские пирамиды облюбовали муравьи и пришлось сыпать сахарный песок, заманивая муравьев в Париж и в Лондон, но песок быстро кончился, а потому пирамиды продолжали расти и деловито снующие муравьи стаскивали в них все, что удавалось раздобыть на просторах Европы, Америки и даже из России перетаскивали по кирпичику кремлевские стены.

Ректор университета быстро объявил все происходящее демонстрационной площадкой нового мирового порядка и теперь слушатели выполняли лабораторные работы по макроэкономике и социологии внимательно наблюдая жизнь муравьев, маркируя их разными цветами из флакончиков с красками и строя математические модели сценариев изменений в трендах происходящего на их глазах крушения цивилизаций. В начале этого мая пал Нотр-Дам, летом по какой-то нелепой случайности случился пожар в лесах Сибири, что привело к таянью ледников в Южном полушарии и необходимости реконструировать добрую часть карты.

Впрочем, карта мира была скорее развлечением, основная работа происходила все-таки в стенах самого университета, который назывался кафедральным, потому что его основой и были кафедры самых разных направлений, на которых сотрудничали лучшие представители разных наук со всех университетов мира, выполняя факультативные исследования тем, на которые не находилось грантов в рамках привычного финансирования наук, а любопытство настоящих ученых было невозможно ограничить ни грантами, ни привычными догмами, а потому большим спросом пользовались коллоквиумы, на которых обсуждались варианты будущего.

Новые лекарства, новые технологии, новые механизмы, новые коммуникации, новое поведение – всякая гипотеза была востребована, обсуждалась с точки зрения всех наук, отметалась или принималась и университетское издательство уже готовило первый том издания «Ассортиментная матрица будущего», единственная задержка состояла в иллюстрациях, поскольку университетский художник влюбился, что, как известно, гораздо хуже всех бед и казней египетских. Он забросил свои проекты, закрыл на этот год арт-резиденцию, заперся в мастерской и каждый день рисовал по одному портрету ангела, сопровождая его коротким лирическим парустишьем.

Ангел, который явился форс-мажором для издательского проекта, к сожалению, существовал на самом деле и более того, жил непосредственно здесь же, в Заиндене. Года два назад Ангел с огромным чемоданом, с зонтиком и в прозрачных туфельках – то есть со всеми атрибутами волшебных существ девичьего воплощения – выгрузилась из кабины разбитой дорогами фуры, вошла в бар постоялого двора и с порога заявила, что намерена поселиться здесь навсегда и, желательно, в каком-нибудь особенном месте.

Борода посмотрел на нее с усмешкой, налил чашку очень горячего латте и погремев в ящике под кассой выудил оттуда старый ключ с брелоком в виде белых крыльев.

– Единственное место, которое может тебе подойти, – сказал Борода. – Прямо, направо, мимо Горы и по тропинке до Старого Тополя. Лестницу сама найдешь, это легко.

И занялся своими делами.

Старый тополь стоял на самом краю Заинденя. Вернее, он начинался за краем, а потом, видимо, то падая, то поднимаясь, отрастал новыми корнями и понемногу вполз на территорию деревушки, выпрямился над сплетениями своих стволов и корней и метрах в двух над землей вдруг раскрылся круглой площадкой как раз по размеру маленького домика в одну комнату и кухоньку. Домик был построен, но тополь продолжал расти и немного подумав, домик начал расти вместе с ним. Теперь в междустволье тополя стояла трехэтажная башенка, которая каким-то чудом не падала, кренясь сразу во все стороны, а находила опору в неровностях коры и сучьях дерева. Последние лет пять в башенке жило только приведение, и это, несомненно, было самое особенное место. Окна в ней были без стекол, половицы скрипели, крыша кое-где текла, а сама лестница в башню не досчитывала нескольких ступеней. В самой башне, впрочем, тоже.

С тех пор многое изменилось. Башенка сверкала цветными витражами стекол, стены были отшлифованы до зеркального блеска, крыша покрыта черепицей, а на самом верхнем этаже башенки был пристроен балкончик с витыми перильцами, рисунком повторяющие ворота яблоневого сада. В домике Ангела всегда горел огонь: если было слишком жарко для камина, то горели свечи, но чаще – и камин и свечи вместе, подушки, пледы, накидки, половики все было пушистым и воздушным, в самых нежных цветах, на кухне стоял аромат кофе и выпечки, а в прихожей гостей встречала белая пушистая собака, напоминающая июльское облако. Звучала музыка, звенели ветровые колокольчики, зеркала отражали всякое движение и сонно шелестела листва тополя. Борода как-то сказал, что это место покоя, которое должно быть обязательно в каждом мире.

Ангел чаще всего сидела на балкончике третьего этажа, то уткнувшись в свой планшет, то читая книгу, то заворачивая подарки, которая она отправляла во все концы вселенной, то распаковывая подарки, которые приходили ей в ответ.

Безмятежность была обманчива: в Заиндене все знали, что Ангел полюбила демона. Он прилетал к ней на балкон и часами рассказывал ей про то, где он был и про то, что он совершал, и про свои желания, и про свои будущие подвиги, а Ангел слушала, поила его кофе, кормила плюшками, обнимала его за кудлатую голову, прочесывала его черные крылья, жила им и все, что было помимо было лишь ожиданием встречи.

А художник любил Ангела.

И, конечно, ректор университета имел полное право объяснять срыв сроков выхода издания демоническими кознями, так оно по сути и было.

Кроме художника и ректора при университете жили писатель Митрий, бывший полководец Рагнар и женщина-математик Татьяна Борисовна, которая собственно и построила карту мира в миниатюре по воспоминаниям о своих путешествиях именно для того, чтобы было удобнее оттачивать математические модели. Татьяна Борисовна была из длинного, теряющегося в веках и народах, рода ученых. Ее предки занимались наукой со времен алхимии и в ее доме хранились письма и рукописи, передаваемые из поколения в поколение вперемешку с любовными письмами, которых было не меньше, чем открытий, поскольку женились, венчались и разводились в роду безостановочно и многократно в каждом отдельном своем представителе, детей рожали так же энтропично, что, согласно закону замкнутого пространства приводило лишь к увеличению браков, детей, любовей, писем, открытий и архивов. Библиотекарь университета шутил, что если хорошенечко поискать, то, наверное, можно найти и письма Аристотеля, на что Татьяна Борисовна хмурилась и советовала библиотекарю хорошенечко подумать, прежде чем вообще что-нибудь искать в ее доме.

Дружила Татьяна Борисовна с Фрау Фауст, пожилой барышней неопределенных лет, которая все время жаловалась на скуку и была замужем за каким-то несуразным мужичонкой, которого она похоже забыла вытащить из чемодана при переезде в Заиндень, он так и прижился в отдельном флигелечке ее дома, начесывал по субботам усы и шел в гости к огородницам, солившим огурцы и капусту. Иногда он встречался там с Клавдией, с которой у них доходило чуть не до драк, поскольку каждый хотел выглядеть более несчастным, а пальму первенства никто отдавать не хотел. Но чаще, к его удовольствию, вечера проходили без Клавдии, а с дальнего двора, который совсем уже смотрел окнами в Тот Бор, приходил на субботний чай сосед Василий – тот самый бывший то ли мэр, то ли губернатор, то ли депутат государственной думы – который отказывался даже от дежурства в Домине, а уж тем более отверг предложение занять ее навсегда и управлять, поскольку у него опыт. «У меня капуста!» – сказал он и даже, говорят, бросил трубку телефона на рычаг, это было так давно, что у телефонов еще были рычаги, провода и колесико для набора номера. Капусту он поставлял огородницам, сотрудничество их процветало и порой даже дамы наряжались в блузы с камеями, отскребали черные ногти и пятки и пели под караоке романсы, стреляя глазами то в Василия, то в Фаустова мужа. Василий от этого быстро уходил огородами, Фаустов муж пышнел усами и ел все больше пирогов, свечи воняли дешевым парафином и оплывали, в окно струился запах компоста, романтика была растворена в воздухе.

Самая громкая из огородниц – Тетушка Кабачок, крепкая, грудастая, с кулаками, которые отлично справлялись и с вилами, и с засолкой капусты, когда-то давно была помолвлена с тихим парнем, жившим по соседству в ее деревне, но надо же было так случиться, что у парня в тот год отлично удались кабачки, а тетушка, которая тогда была еще не тетушкой, конечно, но уже очень хозяйственной особой, испытывала острую нехватку кабачков для закрутки икры на зиму. Свои уже все были перемолоты, а соседские радовали глаз перспективой. Рассудив, что помолвка – практически одна семья, тетушка Кабачок перелезла через забор и набрала полный подол вожделенных плодов. В тот самый миг, когда кабачки уже были переправлены на ее сторону, а сама она болталась на заборе самой аппетитной своей частью обратясь к дому суженого, суженый выглянул в окно и увидел лютое непотребство. Будучи человеком хозяйственным и скаредным, он искренне считал, что помолвка помолвкой, а кабачки – врозь. Он выскочил в огород, хватанул на бегу крапивы и горячо приложился к данному ему судьбой заду. Попранная невинность была возмущена и уже рухнув на свою сторону, из пожухлой ботвы, тетушка расторгла помолвку, голося на весь околоток, что лучше быть женой кабачка, чем такой жадобы и абьюзера. На абьюзера парень разозлился окончательно, вернул тетушке данное ею слово, а себе предложенные ей руку и сердце и твердо ступая пятками по пыльной траве, удалился в задний сад горевать под дулей. Вслед ему полетели кабачки раздора и тетушкино победное улюлюканье. При таких обстоятельствах и явилась миру тетушка Кабачок. Когда, уже спустя много лет, она прибыла в Заиндень, имя так приноровилось к ней, что ничего другого не оставалось, как вписать в домовую, а потом уж и в городовую книгу «тетушка Кабачок». Две ее приятельницы, прибывшие каждая в свое время, возможно и имели какие-нибудь обыкновенные имена, но вскоре стали Тыковкой и Топинамбуром: одна была маленькая и звонкая, вторая длинная и сухая до шелеста, целыми днями возились они на своих грядах, приятельствовали с Василием и Фаустовым мужем, иногда по вечерам пили настойки и тогда пели и танцевали, но большей частью выращивали, удобряли, консервировали, вкусно угощали, просто жалели, сурово одергивали и не горевали.
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7