Настоящие животные - читать онлайн бесплатно, автор Роман Тихонов, ЛитПортал
Настоящие животные
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
5 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Небо над лесом было непроницаемо чёрным - без звёзд, без луны, будто кто-то вычеркнул из мира всё, что могло бы дать хоть каплю света. Это была не обычная ночная темнота, густая, но живая, в которой всегда можно разглядеть хоть что-то: силуэт, отблеск, движение. Нет. Эта тьма была абсолютной, сплошной, монолитной, словно кто-то положил на небо чёрный бархат и тщательно разгладил его, чтобы не осталось ни складки, ни просвета. Она давила сверху, тяжёлая и плотная, и от неё веяло чем-то древним, безразличным, что существовало задолго до леса, задолго до дома, задолго до всего. И это «задолго до всего» ощущалось не как метафора, а как физическое давление, будто тьма существовала не просто до дома - до света вообще, до самой идеи света, и теперь возвращалась, чтобы забрать его обратно, по кусочкам, начиная с этого леса, этого окна, этой комнаты. Лишь изредка по этой бархатной тьме пробегала едва уловимая рябь - то ли ветер шевелил верхушки, то ли сама темнота жила своей, непонятной жизнью. Эти волны были похожи на дыхание: медленные, ритмичные, и если долго вглядываться, начинало казаться, что небо расширяется и сжимается, как чья-то исполинская грудная клетка. А потом, на одну секунду, на один удар сердца, показалось, что в этом дыхании сбился ритм - будто тот, кто дышал, вдохнул глубже, чем обычно, будто почуял что-то, учуял запах, который привлёк его внимание. Мой запах. Запах тепла. Запах живого тела под одеялом. И небо замерло, будто принюхиваясь.

Контуры деревьев сливались друг с другом, превращаясь в сплошную зубчатую стену, за которой могло скрываться что угодно: и тишина, и шёпот, и чьи-то внимательные, немигающие глаза. Границы между стволами стирались, и лес превращался в единую массу - чёрную, дышащую, живую. Если присмотреться, в этой массе можно было различить вертикальные полосы - то ли стволы, то ли фигуры, стоящие в ряд, плечо к плечу, неподвижные и молчаливые. И с каждой минутой их становилось больше. Не потому что деревья прибавлялись - а потому что глаза привыкали к темноте и начинали различать то, что раньше сливалось с фоном: ещё одну фигуру, и ещё одну, и ещё, все ближе к краю леса, все ближе к дому, все ближе друг к другу, и все - лицом к окну. А между ними, в просветах, темнота казалась ещё гуще, ещё плотнее, будто прятала в себе нечто, чему не положено быть на свету. Иногда один из таких просветов вдруг сужался, будто кто-то или что-то в нём двигалось, и тут же снова расширялся, и это было хуже, чем если бы лес просто стоял на месте, - потому что неподвижность, в которой угадывается движение, пугает сильнее любого шороха. А потом один из просветов не расширился. Он остался узким, будто тот, кто его сжал, остановился, замер, встал в этом просвете и не двинулся дальше, и из этого узкого тёмного коридора между стволами не шло ни движения, ни звука, ни даже холода - только абсолютная, мёртвая тишина, которая была страшнее любого звука, потому что тишина чего-то, что стоит и молчит, всегда означает, что оно слушает.

Окно холодом тянуло к себе, стекло было ледяным, будто лес пытался дотянуться до комнаты, пробраться внутрь, напомнить о себе. По углам стекла расползлись узоры инея - разветвлённые, кружевные, похожие на чьи-то ледяные отпечатки ладоней, и, казалось, с каждой минутой они становились всё чётче, всё подробнее, будто кто-то тщательно, с любовью прорисовывал их с другой стороны, выводя каждую тонкую веточку, каждый хрупкий завиток, словно хотел оставить знак, метку, предупреждение. А потом я разглядел, что узоры эти были не симметричны - на левом углу стекла они росли снизу вверх, от рамы к центру, как положено, но на правом - сверху вниз, снаружи внутрь, будто кто-то рисовал их не с улицы, а уже изнутри, будто кто-то уже был здесь, между стёклами, в той узкой, холодной пустоте, куда не проникает ни свет, ни тепло, и кто-то стоял там, прижавшись лицом к стеклу, и выводил пальцами эти узоры, выводил снаружи внутрь, и иней рос не потому что холодело стекло, а потому что кто-то дышал на него с этой стороны, и дыхание его было ледяным, и fingerprints оставались на стекле не от мороза, а от прикосновения. Рама тихонько поскрипывала, отзываясь на порывы ветра, и этот звук был похож на осторожные шаги где-то совсем рядом - размеренные, тихие, будто кто-то крался по подоконнику, нерешительно нажимая на каждую доску, проверяя, выдержит ли она вес, не скрипнет ли громче, не выдаст ли незваного гостя. Но шаги были не снаружи. Они были внутри. Подо мной. Под полом. Будто кто-то ходил под домом, в том пространстве между землёй и досками, где лежат старые трубы и труха, и ходил тихо, осторожно, но не стараясь - просто потому что был лёгким, очень лёгким, легче человека, и каждый его шаг отзывался в полу едва заметной вибрацией, которая поднималась через доски, через ножки кровати, через матрас, через мою спину, и я чувствовал её позвоночником, каждым позвонком, как счётами, как чётками.

Я вжался в подушку, чувствуя, как тепло одеяла борется с этим пронизывающим холодом, доносящимся сквозь стекло. Одеяло казалось тонким, почти призрачным, и холод леса пробивался сквозь него, как вода сквозь рваную ткань, пробираясь под кожу, сковывая мышцы, заставляя тело сжиматься в тугой узел. Я натянул его до подбородка, потом до носа, потом до самых глаз, оставив лишь узкую щёлку, чтобы видеть окно, потому что перестать смотреть было страшнее, чем смотреть. Подоконник за стеклом покрылся тонким слоем снега, который, казалось, проник сквозь щели, проник туда, куда ему не положено, и лежал ровной белой полосой, нарушая границу между домом и лесом. На нём, если очень сильно вглядеться, можно было различить следы. Маленькие, лёгкие, будто от птичьих лап. Но птицы не ходят по подоконникам второго этажа в такую темноту. Тем более зимой. И эти следы выглядели неестественно аккуратными, будто кто-то специально выстроил их в ровный ряд, словно приглашая сделать шаг навстречу, переступить через невидимую черту. И когда я вгляделся ещё внимательнее - а может, это было просто искажение, игра света, которого не было, - следы показались мне не птичьими. Четыре тонких полоски и одна короткая, поперёк - не лапа, а рука. Маленькая рука. Детская. Или нет - не детская. Просто маленькая. Меньше детской. Такой маленькой, что она не должна была существовать, и от этого следы на подоконнике стали не загадкой, а угрозой, потому что то, что оставляет такие следы, не помещается ни в одно известное объяснение, и мозг, не находя ответа, начинает заполнять пустоту тем, что страшнее любого ответа.

Странность леса была не в том, что он выглядел пугающе, - а в том, как он будто знал, что я на него смотрю. Казалось, каждая тень там, за окном, чуть сдвигалась, подстраиваясь под мой взгляд, словно лес следил за мной в ответ. Это было похоже на игру, в которой правила известны только одной стороне: я смотрю - и лес знает, что я смотрю; я отворачиваюсь - и он шевелится; я снова смотрю - и всё замирает, но уже не на тех местах, что прежде. И вот это «не на тех местах» - было самым страшным. Потому что перемещения были не хаотичными, а целенаправленными: каждый раз, когда я отводил взгляд и возвращал его, тени подступали ближе. Не намного - на ширину ветви, на толщину ствола, - но ближе, и я мог это заметить, мог сравнить, мог запомнить, где они были минуту назад и где сейчас, и разница была, она была, и отрицать её было невозможно, как невозможно отрицать, что камень, который ты отпустил, падает вниз. Ветви, похожие на скрюченные пальцы, тянулись к стеклу, будто хотели постучать, позвать обратно. Они медленно, почти незаметно удлинялись, будто тянулись к дому, к теплу, и, казалось, ещё немного - и первая из них коснётся стекла, оставит на нём тёмный, влажный след, который не смыть ни водой, ни временем. Я ждал стука, ждал с замиранием сердца, но вместо стука - тишина, густая, липкая, от которой звенело в ушах, будто весь мир затаил дыхание, прислушиваясь к тому, как бьётся моё сердце. И тогда я понял, чего ждёт лес. Не меня. Он ждёт, когда я перестану смотреть. Не потому что отворачиваться страшно - а потому что, когда я отворачиваюсь, он подходит ближе, и в тот момент, когда я закрою глаза, он будет уже здесь, у стекла, может, даже по ту его сторону, и я этого не увижу, потому что закрою глаза, и это будет последнее, что я сделаю по своей воле.

И в этой неподвижности, в этом молчании чувствовалась угроза - не громкая, не кричащая, а тихая, терпеливая, выжидающая. Лес не нападал, не пугал, не рычал - он просто был. Был рядом, за тонким стеклом, за стеной, за одеялом, и это "был" ощущалось всем телом: в мурашках на руках, в холоде между лопаток, в сухости во рту и в том странном онемении, которое сковывает тело, когда чувствуешь, что ты не один. И это "не один" было не про лес. Лес был снаружи. А ощущение "не один" было внутри - здесь, в комнате, в темноте за спиной, в том углу, куда я не смотрел, куда не мог смотреть, потому что окно притягивало взгляд, держало его, не отпускало, и я не мог повернуться, не мог проверить, потому что повернуться - значит отвести взгляд от окна, а отвести взгляд от окна - значит позволить лесу подойти ближе, и в то же время повернуться - значит увидеть то, что стоит за спиной, и я не знал, что страшнее. Лес не торопился. Он стоял так, наверное, уже давно - может, вечность, и мог простоять ещё столько же, потому что ему не нужно было торопиться. Он знал, что я никуда не денусь.

Где-то далеко, на самой грани слышимости, донёсся звук - глухой, низкий, протяжный, похожий на стон. То ли ветер провыл в ветвях, то ли земля осела под тяжестью снега, то ли лес издал тот самый, первый, долгожданный вздох, который я ждал и боялся услышать. Звук длился несколько секунд, затем растворился в тишине, но после него молчание стало другим - напряжённым, как струна, готовая лопнуть, звенящая от сдерживаемого напряжения, будто сама ночь сжимала кулаки, готовясь к чему-то неизбежному. А потом звук повторился. Ближе. И ещё раз. Ближе. И ещё. Каждый раз чуть ближе, чуть громче, чуть ниже, будто что-то тяжёлое, что-то огромное медленно, неотвратимо надвигалось из глубины леса к дому, и звук его приближения был не шагами и не ветром - он был стоном земли, которая проседала под весом того, что шло, и деревья расступались перед ним, не от ветра, не от силы, а от страха, потому что даже лес боялся того, что шло через него.

Воздух в комнате стал густым, тяжёлым, словно пропитался запахом сырого дерева, прелой хвои и чего-то ещё, едва уловимого, но знакомого - того самого запаха, который остаётся после грозы, когда земля ещё дышит влагой, а небо уже проясняется. Нет - не после грозы. Другого. Более глубокого, более старого. Запаха мокрой земли, перевёрнутой вверх дном, запаха свежей могилы, которую только что выкопали, и комья земли ещё не успели остыть, и корни ещё не поняли, что они больше не в земле, а в воздухе, и воздух пропитался этим запахом - сыростью, тлением, и ещё чем-то сладковатым, тяжёлым, тошнотворно-мягким, как запах цветов в закрытой комнате, где лежит покойник. И где-то глубоко внутри, под слоем усталости и тепла одеяла, всё ещё жило эхо тех голосов из избы, скрежета когтей и шёпота: "Егор… Иди отсюда". Только теперь этот шёпот звучал иначе - не как предупреждение, а как мольба остаться здесь, в безопасности, не смотреть больше в ту сторону, не искать ответов в этой непроглядной, живой тьме. Но глаза не закрывались. Взгляд прилип к окну, к лесу, к этой чёрной стене, и что-то внутри, что-то сильнее страха, сильнее разума, шептало: «Ещё минуту. Ещё одну минуту. Только посмотреть». И шёпот этот был не мой. Я слышал его не ушами - он звучал внутри головы, мягко, ласково, почти по-доброму, будто кто-то сидел в моём сознании, в тёплом тёмном уголке, и уговаривал, и подбадривал, и обещал, что всё будет хорошо, что нужно только посмотреть, ещё раз, ещё один раз, и тогда станет понятно, и тогда страх уйдёт, и тогда можно будет закрыть глаза и уснуть - и от этой ласковости было в сто раз страшнее, чем от любого скрежета или воя, потому что ласковость эта была не моя, и голос был не мой, и тот, кто шептал, хотел, чтобы я смотрел, - а значит, ему нужно было, чтобы я смотрел, - а значит, мне смотреть было нельзя.

В какой-то момент мне показалось, что в самой глубине леса мелькнуло что-то - не движение, не свет, а скорее ощущение, будто там, в непроглядной тьме, кто-то моргнул, приоткрыл тяжёлые веки и теперь смотрит прямо на меня, сквозь деревья, сквозь стекло, сквозь одеяло, сквозь все преграды, которые я так старательно возводил между собой и этим миром. И от этого взгляда по спине пробежал ледяной, колючий холодок, который не согреешь никаким одеялом. А потом взгляд стал яснее - будто тот, кто смотрел, понял, что я его увидел, и обрадовался, или обнажился, или перестал прятаться, - и я разглядел: не глаза, нет. Дыры. Две чёрные, круглые, абсолютно пустые дыры в белизне того, что могло быть лицом, а могло быть и просто сугробом, и в этих дырах не было ни зрачков, ни белков, ни радужки - только чернота, бесконечная, та же самая, что была на небе, и я понял, что это не глаза леса. Это глаза тьмы, которая стоит в лесу, которая и есть лес, которая всегда была лесом, и снег, и деревья, и небо - всё это лишь её одежда, лишь форма, которую она надела, чтобы подойти ближе, чтобы стоять у окна, чтобы смотреть, чтобы ждать, и она ждала. И она знала моё имя.

* * *

Утром я встал, оделся и пошёл, а точнее - побежал. Будильник прозвенел резко, будто кто-то ударил в жестяной колокол прямо над ухом. Я подскочил, и на миг мир поплыл перед глазами - сон ещё цеплялся за сознание, подкидывая обрывки ночных видений: чёрный лес, скрюченные ветви, шёпот из темноты. Но холодный пол тут же вернул меня в реальность: стылый паркет обжег ступни, и я, подпрыгивая от неожиданности, метнулся к шкафу.

В голове стучала одна мысль: "Только бы не опоздать!" - она гнала вперёд, заглушая все остальные.На кухне мелькнули мамины руки - она что-то говорила, но слова рассыпались, не доходя до сознания. Я схватил бутерброд, откусил на ходу, запил глотком остывшего чая и уже тянулся к дверной ручке, когда услышал: "Егор, шарф!" - и вот он, тёплый, колючий, обматывается вокруг шеи в два оборота, пока я переминаюсь с ноги на ногу, будто от этого утро сможет пойти быстрее.На улице воздух был колючим, как осколки льда.

Первые лучи солнца едва пробивались сквозь серую дымку, окрашивая сугробы в бледно-розовый цвет, и снег скрипел под подошвами жёстко, по зимнему. Тропинка к школе была протоптана, но кое где её заметало свежим снегом, и приходилось петлять между сугробами, чтобы не провалиться по колено. Ветер хлестал по лицу, забирался под воротник, заставлял щуриться, но я не сбавлял темп.

Я бежал, и с каждым шагом лес из ночных кошмаров будто отдалялся, растворялся в утренней суете. Его зловещая тишина сменялась привычными звуками посёлка.И вот уже показалась школа - массивное здание. Я замедлился, перешёл на быстрый шаг, чтобы не влететь в вестибюль, как ураган, и, пока расстёгивал куртку, пытался выровнять дыхание.

В груди всё ещё гулко стучало, но теперь это был не страх, а азарт, предвкушение дня, в котором не будет ни чёрных лесов, ни зловещих голосов - только уроки.

Глава 8: Вернись ко мне

Старший брат

2:39. Я не сплю. Почему он вчера так странно вернулся? Просто зашёл и всё. Не отвечал на вопросы, не пошёл ужинать. Почему?

Я лежал и смотрел в потолок. Тот самый потолок, с трещиной посередине, похожей на молнию - или на реку, если перевернуть, - которую я знаю наизусть, каждую развилку, каждый тупик, каждый поворот к стене. Я смотрел на неё каждый вечер уже неделю и она ни разу не изменилась: та же трещина, те же ответвления, та же тупиковая веточка у люстры. Но сегодня ночью она казалась другой. Не другой - чуть больше. Чуть длиннее. Будто кто-то дорисовал её, едва заметно, на пару сантиметров, и это было невозможно, потому что трещины не растут за один день, но я ведь помнил, где она заканчивалась вчера, и сегодня она заканчивалась чуть дальше, чуть ближе к стене, и от этого по спине пробежал лёгкий, неприятный холодок, который я тут же объяснил: показалось, в полумраке не разглядишь, усталые глаза, и холодок отступил, но не совсем - остался где-то между лопаток, как заноза, которую не видно, но чувствуешь.

Егор. Я думал о нём.

Вчера он вернулся из школы поздно - и прошёл через кухню так, будто её не было. Не мимо, нет - сквозь. Как сквозь стену, сквозь воздух, сквозь всё, что должно быть твёрдым и настоящим, но для него в тот момент не было. Я сидел за столом, делал уроки - точнее, делал вид, что делал, потому что на самом деле листал в телефоне, - и позвал: "О, привет, где был?" Он не ответил. Не то чтобы не услышал - он прошёл в двух шагах от меня, я видел его лицо, и глаза были открыты, и он меня видел, я уверен, что видел, но не ответил, будто я спросил на языке, которого он не знает, или будто ответ был таким тяжёлым, что не помещался в рот. Он просто прошёл мимо, и я успел заметить, что куртка у него была мокрая по плечам - не от снега, а от чего-то другого, - и пальцы - я помню пальцы - они были белые, не от холода, а от чего-то другого, белые, как воск, как мел, как пальцы человека, который очень долго сжимал что-то и не мог разжать. И он не пошёл ужинать. Мама звала - раз, два, три - и на третий раз я встал, подошёл к его комнате, постучал. Тишина. Я приоткрыл дверь: он лежал на кровати, лицом в подушку, в одежде, в мокрой куртке, и дышал так, будто не спал, а притворялся, и это притворство было таким старательным, таким отчаянным, что я не стал спрашивать. Просто закрыл дверь и сказал маме: "Устал. Лёг спать»". И она кивнула, и мы сели ужинать вдвоём, и я ел, и всё было нормально, и одновременно - ничего не было нормально, потому что за стеной лежал мой младший брат в мокрой куртке и делал вид, что спит, и я не знал почему.

2:41. Почему я не сплю? Не потому, что волнуюсь - я не волновался, честно. Егор вернулся странный после своего первого дня в школе, он всегда был таким: тихий, задумчивый, с глазами, которые видят что-то, чего не видят другие. Мама говорит - "чувствительный". Я говорю - "странный". Но не плохо странный, а… по-своему. Он мой младший брат, и я его люблю, даже если он проходит сквозь кухню, не отвечая на вопросы. Я просто хотел знать, что случилось. Не из любопытства - из того щемящего, тупого беспокойства, которое не даёт уснуть, когда рядом с тобой кто-то есть и этот кто-то не в порядке, и ты это чувствуешь, но не можешь сформулировать, потому что всё выглядит нормально: он дома, он в кровати, он дышит. Но ты лежишь и не спишь, потому что что-то не так, что-то сместилось, что-то маленькое и важное, как винтик, который выпал из механизма, и механизм всё ещё тикает, но звук изменился, и ты слышишь этот новый звук и не можешь привыкнуть.

Через стену было тихо. Слишком тихо. Обычно Егор ворочался во сне - скрип пружин, шорох одеяла, иногда бормотание, которое я слышал сквозь стену, когда засыпал. Сегодня - ничего. Ни звука. Будто его не было в комнате. Будто комната пустая. И от этой тишины — не обычной, не спокойной, а мёртвой, абсолютной, - мне стало не по себе, и я прислушался, и в этой тишине обнаружил ещё одну тишину, более глубокую, более плотную, которая лежала под первой, как второй слой снега под первым, и этот второй слой не был тишиной комнаты Егора - он был тишиной чего-то большего, чего-то за стенами, за окнами, за домом, и я не хотел об этом думать, но думал, и эта тишина была похожа на ту, которая бывает, когда стоишь в поле и вдруг понимаешь, что ветер перестал, и птицы перестали, и насекомые перестали, и вообще всё перестало, и ты стоишь в центре мира, из которого убрали звук, и остался только ты и это молчание, и молчание - не пустое, оно полное, оно набито чем-то, что молчит, и это «что-то» - не одно, их много, и все они молчат, и все они знают, что ты тут.

Я сел на кровати. Прислушался. Ничего. Ни шороха, ни скрипа, ни дыхания. Только этот двойной слой тишины - верхний, домашний, привычный, и нижний, который я не мог объяснить и не хотел объяснять. За окном - лес, тот самый лес, который я видел каждый день, который был просто лесом: деревья, снег, тропинка, иногда лиса, иногда заяц. Но сегодня я не смотрел в окно, и не потому что боялся, а потому что не хотел видеть, что лес изменился, потому что если я посмотрю и увижу, что он изменился, тогда всё станет настоящим, а пока я не смотрел - это была просто ночь, просто темнота, просто зима, и Егор просто устал, и я просто не могу уснуть, и нет никаких причин для беспокойства, кроме той, которая грызла меня изнутри, как мышь - проволоку в стене: тихо, настойчиво, непрерывно.

И тогда я услышал. Не звук - отсутствие звука. Егор перестал дышать. Нет - не перестал, я не мог этого слышать через стену.. Но я почувствовал. Как чувствует мать, когда ребёнок падает в другом городе: не ушами, не глазами, а тем, что не имеет названия, тем, что живёт где-то под рёбрами и не подчиняется разуму. Что-то изменилось в воздухе за стеной, в его комнате, в нём самом, и я не знал что, но это было что-то большое, что-то, что забрало у него покой, и от этого беспокойства моего, не его - стало трудно дышать, будто воздух в комнате стал гуще, будто кто-то невидимый стоял между мной и дверью и не пускал, и этот кто-то не был врагом, нет, он был просто... присутствием. Тяжёлым, давящим, терпеливым. Таким, которое не уйдёт, пока само не решит.

Я встал. Босые ноги на холодном полу - паркет обжигал, но я не чувствовал, шёл к двери, к стене, к его комнате, и каждая доска под ногами поскрипывала, и каждый скрип казался слишком громким, будто дом предупреждал: не ходи, не открывай, не смотри, оставайся здесь, в своей комнате, в своей тишине, в своём неведении, потому что за этой дверью - не Егор, или не только Егор, и ты не готов к тому, что там, и никогда не будешь готов, и никакой Рома тебе не поможет, потому что Рома - это Рома, а то, что за стеной, - это нечто, для чего у тебя нет ни имени, ни слова, ни жеста.

Я остановился у его двери. Рука на ручке. Металл - ледяной, не от температуры, а от чего-то другого, будто ручка была не медной, а чем-то, что только выглядит как медь, а на ощупь как - лёд, как кора, как кожа чего-то, что не должно иметь ручек на дверях. И я задержал дыхание, и прислушался, и за дверью - тишина, но не пустая, а живая, и в этой тишине - едва-едва, на самой грани слышимости - что-то. Не звук. Не голос. Скорее - присутствие. Будто кто-то стоял за дверью, с той стороны, и ждал, и этот кто-то был не Егор, и был не один, и они все стояли там, за тонкой деревянной дверью, и молчали, и знали, что я стою с этой стороны, и ждали, когда я открою.

Я не открыл.

Я стоял, и рука лежала на ручке, и пальцы не двигались, не сжимались, не поворачивали, и я не знал, почему - боялся или не хотел знать, или понимал что-то, что не мог сформулировать, что-то про границы, про пороги, про то, что некоторые двери нельзя открывать не потому, что за ними страшно, а потому, что, открыв, ты впускаешь сюда то, что было там, и оно не уйдёт обратно, и дом перестанет быть домом, и кровать перестанет быть безопасной, и потолок с трещиной перестанет быть потолком, и всё изменится, и изменить обратно будет нельзя.

И тогда я повернулся. Тихо, на цыпочках, обратно к кровати. Лёг. Натянул одеяло. Закрыл глаза. И лежал, и слушал тишину, и она слушала меня, и мы оба знали, что я не усну, и она не уйдёт, и утро - если оно придёт - будет просто короткой паузой перед следующей ночью, и следующей, и следующей.

Где-то далеко, на грани слышимости, что-то глухо стукнуло. То ли труба, то ли дерево, то ли земля осела под чьим-то весом. И потом - ещё раз. И ещё. Ритмично. Размеренно. Будто шаги. Тяжёлые, медленные, не торопящиеся. Шаги того, кто идёт не к дому и не от дома, а вдоль дома, по периметру, обходя, проверяя, и каждый шаг отдаётся в земле, и земля передаёт его фундаменту, и фундамент - полу, и пол - ножкам кровати, и ножки кровати - моему позвоночнику, и я считаю эти шаги, как считалку, как молитву, и они не заканчиваются, и не закончатся, потому что тот, кто ходит, не устал, и не устанет, и ему не нужно спать, и ему не нужно утро, и ему не нужно ничего, кроме терпения, и терпения у него - на всю зиму, и на всю весну, и на всё лето, и на всю жизнь.

3:07. Я всё ещё не сплю. За стеной - тишина. За окном - шаги. Они стали тише, или я привык, или они не стали тише, а просто стали частью меня, и я не различаю их больше, потому что они звучат изнутри, а не снаружи, и это значит, что то, что ходит, уже не за стеной, а где-то здесь, в комнате, в темноте, в том углу, куда я не смотрю, и я не смотрю, потому что если посмотрю - увижу, и если увижу - не смогу не видеть, и тогда всё закончится, и я не знаю, чем закончится, но знаю, что не хочу.

Егор. Я должен сказать ему. Не знаю что, но должен. Что-то важное, что-то, что он должен услышать от старшего брата, потому что от старшего брата слова звучат иначе, чем от кого бы то ни было, они звучат как правда, и не потому что они правда, а потому что старший брат не врёт, не может врать, потому что он старший, и быть старшим - это не про возраст, а про ответственность, про то, что ты стоишь между младшим и миром, и мир может быть каким угодно - холодным, тёмным, полным шагов за окном и тишины за стеной, - но ты стоишь, и пока ты стоишь, младший может спать, или не спать, или дышать, или не дышать, но он знает, что ты есть, и это знание - тоньше одеяла, слабее стены, тише шёпота, но оно держит, оно держит, оно держит.

На страницу:
5 из 7