бездной без сердцевины.
В бездне полно тепла —
вот она подошла
к окнам твоим вплотную,
песню поет блатную,
что не умрёт никто,
так что снимай пальто
и облачайся в ватник.
В небе уже стервятник
к небу стоит спиной —
думает, что сосной
пахнут пила и руки
у мужика, в разлуке
с городом и страной.
«Кто-то в печной трубе…»
Кто-то в печной трубе
делает на губе,
локоть вонзив в колено,
траурного Шопена.
Сажа не горяча,
не горячей плеча —
теплится еле-еле,
но поперёк метели.
Музыка вверх пошла,
сажа её бела,
и не болит колено
у печника Шопена.
«Меж безднами двумя…»
Меж безднами двумя
то лодка, то ресница
качается, стоймя
стоит себе – и длится…
Утешь меня, утешь,
глагол, своим недугом —
своим зияньем меж
значением и звуком.
«Запомнишь ли – не мысль, не звук…»
Запомнишь ли – не мысль, не звук,
не губ гончарную работу,
а исчезающую вдруг
земную ноту.
Чтоб там, где смерть и рождество
ещё в одном – в одном сосуде,
собой расширить вещество,
мерцающее в каждом чуде.
И времени знакомый хруст
не помешает за плечами
услышать полное молчанье
из первых уст.
«Кто-то спросил: – Ну, как?..»
Кто-то спросил: – Ну, как? —
ночью в пустом дому.
Я говорю: – Никак, —
этому никому.
Поздно. Я спать пошёл.
Просто оставлю свет.
И положу на стол
парочку сигарет.
«Переведи меня…»
Переведи меня
с дождя на детский лепет
усилием огня,
душа, сомненье, трепет, —
коль свет на том – другой,
чем свет на этом свете:
не вольтовой дугой
он порождён, а дети
его, во сне взлетев,
вынашивают в синий —
мышлением дерев —
в невероятный иней,
иной в конце концов:
так речь врезает в строфы
и мысли мертвецов,
и голоса голгофы.
«Дождик чует наготу…»
Дождик чует наготу
женщин, улиц и растений,
словно гений, просто гений,
пишет воду на мосту:
пишет, над теченьем стоя,