Печатник. Том 1. Двадцать копий - читать онлайн бесплатно, автор Дмитрий Усачёв, ЛитПортал
На страницу:
6 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И всё это не имело никакого значения — потому что за моей бумагой не стоял никто, кому неприятно отказать.

Я сидел и очень отчётливо чувствовал, как из рук уходит инструмент. Не ломается — просто оказывается не тем инструментом. Как если бы человек всю жизнь чинил часы и вдруг обнаружил, что перед ним не часы, а камень, и отвёртка тут не поможет, и дело не в отвёртке.

Отвёртка была хорошая. Я хорошо ею владел.


— У вас есть ко мне вопрос? — спросил Верещагин.

— Есть, — сказал я. — Что нужно, чтобы отказать было неприятно?

Он посмотрел на меня внимательно, впервые за весь разговор — по-настоящему внимательно.

— Не понял.

— Вы сказали: считаются с той бумагой, за которой стоит кто-то, кому неприятно отказать. Я спрашиваю: сколько это? Тридцать восемь — никто. А сколько не никто? Тысяча? Десять тысяч? Или дело не в числе?

Верещагин помолчал.

Потом закрыл папку и сказал — уже не тем добродушным голосом, каким объяснял расписание:

— Ступайте, Кострин.


Во дворе сохли половики, и служитель бил их палкой, и от каждого удара шла пыль.

Я стоял на крыльце и не мог сообразить, куда идти.

На лекцию было незачем: я и так знал, что читает Ланге, а через месяц меня всё равно не будет. К Опалину — в шесть. К Пеговой — там сидят тридцать восемь человек, которые считают, что мы победили, и я должен им сказать, а я не знал как.

Я достал из-за подкладки свои одиннадцать листков. Не для того, чтобы читать, — просто чтобы держать в руках что-нибудь своё.

Верхний, с кляксой, порыжевший. Одиннадцатый, писанный в феврале у кирпичного столба на Мещанской: дело не в том, сколько берут, а в том, на скольких делят.

Я стоял с ними на крыльце инспекторского корпуса и думал, что за полгода дважды задал один и тот же вопрос — у вывода и вот сейчас, в кабинете, — и оба раза вопрос был про число.

Тогда я не понял, что это один и тот же вопрос.

Служитель добил половики, свернул их и ушёл, и во дворе стало тихо.


Глава 16. Всеправильные ходы

Тридцати восьми я сказал в тот же вечер, у Пеговой, и сказал плохо.

Надо было сказать иначе — я потом сто раз это проигрывал. Надо было начать с того, что бумага сработала: сто сорок три ходатайства из ста пятидесяти одного — это много, другой инспектор подал бы девяносто, и это сделали мы. А я начал с себя.

Я сказал: в список меня не включили. Меня и ещё семерых.

Стало очень тихо.

Потом Шелагин спросил:

— Почему?

— Потому что у меня брат казнён по государственному делу, я под надзором и прошение писал моей рукой. Верещагин сказал: любого из трёх хватило бы.

Кто-то присвистнул. Кто-то сказал: «Сволочи». Митя смотрел на меня и моргал.

А потом парень с третьего курса — я его знал в лицо, он подписывал одним из первых — сказал:

— Так это что же. Из-за брата?

— Из-за брата.

— А ты… — Он замялся. — Ты знал?

Я не сразу понял вопроса. Потом понял и очень отчётливо, спокойно почувствовал, как у меня холодеет между лопатками.

Он спрашивал не «знал ли ты, что откажут». Он спрашивал: знал ли ты, когда садился писать нашу бумагу своим приметным почерком, что за тобой тянется брат.

— Знал, — сказал я.

— А сказал бы, — проговорил он, ни к кому не обращаясь. — Мы бы, может, кого другого попросили написать.

Никто ему не возразил.

Вот это молчание я запомнил лучше всего, что было в тот год. Не отказ Верещагина, не «кои того заслуживают». Молчание тридцати восьми человек в подвале, в котором очень ясно слышалось, что вопрос-то, в общем, законный.

Шелагин потом догнал меня на улице, тряс за плечи и говорил, что это свинство, что он завтра же соберёт всех и они напишут отдельно за меня, и что он лично пойдёт к ректору.

Он был совершенно искренен.

Он собрал двенадцать человек, написал бумагу, отнёс, и её приняли, и она ничего не изменила: ходатайство возбуждает инспекция, а не студенты, и просить инспекцию ходатайствовать — это просьба, а не право, и на просьбы отвечают, когда хотят.

Но я ему за это благодарен до сих пор. Из тридцати восьми он был единственный, кто вообще что-то сделал.

Дальше я две недели делал всё правильно.

Я перечисляю это не для жалости, а потому что перечень имеет значение: он показывает, что дело было не в моей глупости и не в лени. Я сделал ровно то, что сделал бы любой знающий человек, и в правильном порядке.

Первое. Жалоба попечителю на действия правления. Составил в трёх экземплярах, подал через канцелярию, взял расписку. Ответ пришёл через одиннадцать дней: жалоба возвращена, «поелику решения о возбуждении ходатайств принимаются учебным начальством в пределах предоставленного ему усмотрения и обжалованию в порядке надзора не подлежат».

Всё верно. Усмотрение нельзя обжаловать — оно потому и усмотрение.

Второе. Прошение о разъяснении в министерство. Отправил почтой, заказным, с уведомлением о вручении. Уведомление вернулось с подписью. Ответа не было ни через месяц, ни через полгода, ни когда-либо вообще.

Третье. Сенат. Тут я даже не начинал всерьёз: жалоба в Сенат подаётся через присяжного поверенного, поверенный берёт от полутораста рублей, дело идёт два-три года. У меня было девять рублей сорок копеек и до первого мая — восемь дней.

Четвёртое. Свидетельство о бедности и освобождение от платы за слушание — на следующее полугодие. Тут мне даже отказали быстро и вежливо, и я не в претензии: правление имело полное право.

Четыре хода. Все верные. Все впустую.

Пятый ход придумал не я, а Опалин, и об этом стоит рассказать подробно.

Я пришёл к нему во вторник на урок, и он вышел в кабинет, где глобус, и сказал:

— Кострин. Мне Володя сказал, у вас неприятности.

Я объяснил в трёх фразах.

Опалин слушал, барабаня пальцами по столу, и вдруг перестал барабанить.

— Погодите, — сказал он. — Второй разряд — это кто?

— Приписанные к цеху или состоящие на службе.

— На службе, — повторил он. — Восемьдесят часов вместо ста сорока. И поручитель есть — казна.

Он встал и прошёлся.

— У меня в палате писец увольняется к осени. Место маленькое, четырнадцать рублей, но это служба. Классного чина не дадите, а разряд второй. И часы вечерние, потому что мы служим до трёх, и присутствие это учитывает.

Я сидел и считал.

Четырнадцать рублей — это больше, чем уроки. Восемьдесят часов вечером — это лекции целы. Служба — это поручитель. Это было не спасение, это было больше, чем спасение: это была нормальная жизнь, которой у меня не было ни дня с той площади.

— Иван Гаврилович, — сказал я. — Я под гласным надзором.

— Знаю, — сказал Опалин. — Вы мне в ноябре сами сказали, помните? Я тогда подумал: мальчишка честный, раз сам сказал.

— Для службы нужно свидетельство о благонадёжности.

— Нужно, — согласился он. — Ну так я схожу и спрошу. Я двадцать шесть лет служу, меня в части знают.

Он пошёл в среду.

В четверг он не вышел к уроку.

В субботу вышел и сказал:

— Не выйдет.

Он стоял у двери и не приглашал меня в кабинет, и это само по себе было ответом.

— Я говорил с приставом. Пристав говорит: свидетельство даст, но с отметкой. С отметкой в палате не примут, а если и примут, то через полгода спросят, кто принимал. — Он помолчал. — И это ещё пристав добрый. Он мне прямо сказал: Иван Гаврилович, вам это зачем? У вас трое.

Опалин посмотрел в сторону.

— Вы поймите, я не то чтобы испугался…

— Я понимаю.

— Нет, вы послушайте, — сказал он с внезапным раздражением, и я увидел, что он всю неделю с собой воевал и проиграл, и знает, что проиграл. — Я двадцать шесть лет. Мне до пенсии четыре года. У меня Володя балбес, ему в гимназии ещё три года сидеть, и если меня уволят, его выкинут в тот же месяц. Я не могу.

— Иван Гаврилович. Вы мне ничем не обязаны.

— В том-то и дело, что не обязан, — сказал он. — Обязан был бы — легче было бы.

Он расплатился со мной за оставшиеся уроки вперёд, чего делать не следовало, и я взял, потому что было надо.

На пороге он сказал:

— Кострин. Вы к нам больше не ходите. Не из-за вас — из-за жены. Она узнала и третий день пилит.

Аносова я встретил в конце апреля у библиотеки.

Он выслушал весь перечень — жалоба, министерство, Сенат, служба — не перебивая, и в конце сказал:

— Всё правильно.

— Толку?

— Толку никакого, — согласился он. — Но вы теперь знаете, что это не потому, что вы чего-то не сделали. Многие всю жизнь потом думают, что не сделали.

Он поправил ремень с книгами.

— Хотите совет? Уезжайте сами.

— Куда?

— Куда угодно. Сейчас, пока не уволили. Уволят — станете уволенным студентом под надзором без занятий, а это уже статья: за поднадзорным без определённых занятий полиция обязана иметь особое наблюдение. И тогда поедете вы не куда угодно, а куда пошлют.

— У меня девять рублей.

— Значит, вы поедете туда, куда пошлют, — спокойно сказал Аносов. — Я вам не помочь хотел, я хотел, чтоб вы понимали, что будет. Понимать полезно, даже когда не помогает.

Он уже отходил, когда я спросил:

— Аносов. Почему вы со мной вообще разговариваете?

Он остановился.

— У меня сестра, — сказал он, — учительствует в уезде, в Крутом Логу. Ей двадцать четыре, она умнее меня вдвое, и она никогда не выйдет замуж и никуда не уедет, потому что у неё в бумагах то же самое, что у вас, только вместо брата — отец.

И ушёл.

Уведомление из присутствия по повинности пришло второго мая.

Оно было напечатано типографским способом, с пробелами, куда вписывают от руки: фамилию, разряд, число часов, место отправления и дату первой явки.

Кострин Илья Никитин. Разряд третий. Часов в году — сто сорок. Место — вывод городской, Мещанская часть. Первая явка — 6 мая сего года, к семи часам утра.

Я прочёл, сложил и убрал в карман.

Потом достал свои одиннадцать листков и переложил уведомление к ним, за подкладку, потому что там было надёжнее.

Так у меня в одном месте оказались две бумаги: та, которую я написал сам, считая чужие часы у вывода, и та, которой мне назначили мои собственные.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
На страницу:
6 из 6