Шевригин переждал, когда царь успокоится; стал робко снова продолжать:
– От цесаря поехали мы в Рим, к папе.
Он рассказал царю о дружественном и почетном приеме, оказанном ему, государеву послу, при папском дворе.
– Говорил ли папа о недружбе короля Стефана к Москве?
– Папа говорил, чтоб передал я твоему величеству, государь, его добрую волю и любовь к тебе, отец наш. И еще велел передать папа, что посылает он посла в Старицу с поклоном тебе и за советом, чтоб дружелюбие на земле водворить... Папа Григорий хотел того посла отправить с нами, да мы с ним разъехались... Он поехал через Польшу и Литву. Мы – через Данию, тем же путем, что и прежде, а звания он поповского, иезуит; имя его – Антоний Поссевин. Скоро будет он с поклоном тебе, великому государю, в Москве.
Лицо царя Ивана стало спокойнее. Морщины над переносицей разгладились.
– Много ль с ним бредет к нам латынских людей?
– А когда мы разъехались, было у него папиных слуг двенадцать душ, да среди них – два толмача.
Царь приказал Богдану Бельскому послать за Борисом Годуновым и за первым дьяком Посольского приказа Писемским.
Шевригин принялся рассказывать, что пришлось ему слышать дорогою. В Праге говорили, будто Стефан Баторий исподтишка деятельно готовится к новому большому походу на Русь. Известно, что всюду ездят его люди и занимают деньги на войну. А в феврале будто бы он даже на сейме говорил, чтобы ничего не жалеть, дабы твердою ногою стать в Ливонии, да и на псковском рубеже. А в будущем времени паны замышляют поход и на Москву.
– Что же думает о том Рудольф-цесарь? – спокойно спросил внимательно слушавший Шевригина Иван Васильевич.
– Рудольф-цесарь страшится каждого шага польского короля. Пуглив он. Нерешителен, хотя ему и не по душе промысел панов о завоевании Ливонии и о походах на Москву. Ливония дорога и самому цесарю; там обитают его соплеменники, немцы. Не на пользу ему и усиление польской державы. А к московскому государю, говорят цесаревы люди, Рудольф всем сердцем расположен, тогда как многие из его князей сторону Стефана держат с великим пристрастием.
В сопровождении Бельского пришли Борис Годунов и Писемский.
– Леонтий, – указав на Шевригина, обратился к ним царь Иван, – как я вижу, добрый у меня слуга, расторопный. Добился-таки он, чтобы папа к нам посла своего отправил... Одарить его следует. Да и подумать нам прилично, как встретить того папского посла.
После ухода Шевригина царь Иван заговорил о начавшемся походе польского короля к Пскову. Защита этой крепости, сказал он, должна решить судьбу и России и Польши в этой войне. Если крепость устоит, то и дела короля Стефана ухудшатся. Если она падет, дух польских панов поднимется, власть над ними короля еще более усилится, о мире тогда и думать нечего. Польско-литовские войска, воодушевленные победою, двинутся дальше в глубь России. Стало быть, надо все силы употребить к тому, чтобы Псков устоял.
– Пускай под Псковом узнают силу нашу, – сказал Иван Васильевич. – Пошлем туда еще приказ воеводе Шуйскому, чтоб стоял крепко по крестоцелованию. Пускай умрут, но не сдаются! Многие осады были могилою осаждающих. Наряди дюжих робят с тою моей грамотою, Борис. Папскому послу окажем прием, словно бы самому папе. Он нам годится в дни осады Пскова. Пушки наши громить станут врагов, а папский посол в королевском стане излиет сладкозвучные речи о непролитии христианской крови и о воссоединении Москвы под рукою папской латынской церкви. То и другое смутит короля Стефана. Знаю я умыслы святейшего отца, знаю и то, как ответствовать после на иезуитские речи. Завтра в Боярской думе обсудим наши дела, чтоб было все решено у нас в дружбе и согласии...
Свидание Игнатия Хвостова с Анной было столь радостное, что молодые люди не заметили нарушения ими домостроевских уставов.
Анна, позабыв все на свете, сама поднялась по лесенке в горницу, где жил Игнатий, сама бросилась к нему в объятия, сама, первая, начала покрывать его поцелуями, так что он испуганным шепотом начал умолять ее не терять головы, помнить, что внизу могут ее хватиться, что тогда запрут ее в терему, и вообще... Но она ничего не слышала, ничего не помнила, так что все слова благоразумия разлетелись в прах и у самого Игнатия Хвостова.
Анну осенили такие же светлые и вместе с тем горячие чувства, как бывало это с ней в часы пламенной, полной самозабвения молитвы во мраке, напоенном священными благовониями и овеянном таинственной тишиной, когда она ощущала в мироздании только себя и Бога...
Ничего греховного, страшного теперь не было для нее.
Игнатий, разгоряченный, одурманенный очарованием греха, шептал в полузабвении: «Касатка, ангел! Ты – моя!» Теплая нежная шея, грудь, прильнувшая к его груди, гибкие руки и вся близость ее погружали его в чудесный, сказочный сон.
Когда Феоктиста Ивановна, испуганная отсутствием дочери, тайком от мужа спешно поднялась в горницу Игнатия, она в ужасе всплеснула руками.
Игнатий и Анна вскочили, бросились к ее ногам, прося у нее прощения.
Феоктиста Ивановна горько заплакала.
– Несчастная!.. Грех-то какой!.. – всхлипнула она.
Успокоившись, она, не глядя на Игнатия, схватила дочь за руку и повела ее вниз.
На другой день Игнатий уже не видел Анну. В доме царила весь день мрачная тишина. Никита Васильевич Годунов уехал с самого утра.
Игнатий чувствовал себя горьким, одиноким. Ему ясно было, что не придется уж ему, как бывало, видеться с Анной. Открылась тайна, которую с таким трудом и опасениями они прятали от людей. Конец всему! Аминь!
Игнатию пришло в голову: пойти к Борису Годунову с просьбой отправить его на войну. В Москве много разговоров о новом походе польского короля. Нашлось немало охочих людей идти на помощь псковским сидельцам. Загорелось отвагою сердце русского человека. Потянуло и Хвостова на войну: лучше умереть в бою, нежели сидеть в доме Никиты Годунова со своею тоской.
Так он и сделал. Помолился с великим усердием Богу, оделся в свой лучший кафтан и отправился к Годунову.
Борис Федорович встретил приветливо. Выслушал и сказал:
– Не отдохнул ты, парень, от одного дела да норовишь уже и к другому пристать. Завистлив, однако ж! Хорошо.
Хвостов покраснел, растерялся, не зная, что сказать в ответ. Он вспомнил Анну, вчерашнее происшествие и еще более смутился.
– Да ты словно красная девица... Ишь, как зарделись ланиты. Ну что ж, доброе дело. И государю и Господу Богу угодное. Нам туда люди нужны. А такой дородный молодец и бывалый, да язык латынцев знающий, может и толмачом быть у Шуйского. Помолись, молодчик, в соборе Богу да изготовься в путь-дорогу. Завтра отъезжают во Псков люди. Пошлем с ними и тебя. Не ошибся я, что из тебя выйдет добрый слуга батюшке государю. А вот и образок от меня на дорогу. Иди в Разрядный приказ.
Борис облобызал Хвостова и пожелал ему счастливого пути.
От Годунова Игнатий отправился прямо в Архангельский собор. Усердно помолился праху славных предков русского народа, попросил у Бога прощения за свои прегрешения и отправился в Разрядный приказ. Там он поведал о своей беседе с Борисом Федоровичем и получил опасную грамоту, оружие, панцирь, латы. Выбрал на конюшне приказа коня доброго и поехал обратно к себе домой.
Проезжая по двору усадьбы, жадно устремил глаза на окна терема Анны, но окна были завешаны. Да и на дворе-то никого не было, будто все вымерли, даже на громкий лай сторожевых псов никто не вышел из дома.
«Кончено! Прощай, моя ненаглядная, бедная голубка! Что с тобой? Не забудешь ли теперь ты меня, разнесчастного?!»
Глухо прозвучали его шаги, когда он поднимался по лестнице.
«Хоть бы скорее настало „завтра“!»
В груди, около сердца, будто какой-то горячий ком. Трудно дышать.
Ночь провел Игнатий почти без сна. Все думал и думал о случившемся. И то осуждал свой поступок, раскаивался и начинал упрекать сам себя в неразумности, в самовольной дерзости и неблагодарности к приютившим его в своем доме добрым людям, то вдруг вспыхивало в нем страшное отчаяние; ему казалось, что больше он уже никогда не увидит Анны, что он – причина ее безутешного горя и позора. И никак он не мог себе представить, что уедет от нее, и, быть может, навсегда, не простившись. Может ли это быть?
Осторожно, на носках, он пробовал спускаться вниз, прислушиваться. Но в доме было тихо-тихо: все спали. У него вдруг вспыхивало желание спуститься вниз, пойти к Феоктисте Ивановне и попросить у нее прощения, а также дозволения проститься с Анной. Но разве это можно?..
Утром он поднялся чуть свет. У раскрытого окна на ветвях ясеня щебетала стайка самых маленьких птичек – корольков-челоканчиков. Они суетились под листьями, напевая короткие, едва слышные песенки. Серовато-зеленые перышки их, пышно прикрывавшие крохотные тельца, взъерошились при виде человека, а когда Игнатий ближе подошел к окну, стайки птичек с чириканьем полетели в глубину сада. Стало пусто. И эта пустота снова напомнила ему обо всем, что не давало спать ночью.
На глазах Игнатия слезы. Он стал на колени, помолился Богу. Поднявшись, тяжело вздохнул и сел за стол, опершись головою на руки.
Вдруг ему послышался за спиною какой-то шорох. Оглянулся.
На пороге Феоктиста Ивановна. В руках у нее чаша с молоком, каравай хлеба.
Он быстро вскочил со скамьи и упал ей в ноги, зарыдав. Она подняла его.
– Бог простит тебя! – сказала она ласково. – Ты уезжаешь, говорили мне. Бог с тобой! Уезжай!
Она поставила молоко и положила хлеб на стол. После этого крепко обняла его, поцеловала.