– Мы никогда не желали и не хотим, чтобы кровопролитие в христианстве было, и Божиим милосердием нашим от младенчества нашего через много лет кровопролитие в христианстве не велось. Но ненавидящий добра враг ввел в Литовской земле новую веру. Он называется Лютер Мартын. В ваших странах эта вера сильно распространилась, и с той поры, как это учение утвердилось, так и в христианстве по вся места кровопролитие началось. Как и каким обычаем началось и почему между нами и королем Стефаном недружба такая – мы тебе об этом после скажем. А теперь мы говорим тебе только о том, что мы с папою и императором Рудольфом желаем в дружбе жить. То, что наивышний папа хочет между всеми нами, христианскими государями, мир установить, то нам любительно и приятно.
Царь Иван, произнеся эти слова, приподнялся с кресла и низко поклонился. Усевшись снова в кресло, он несколько минут сидел в раздумье, а потом продолжал:
– Венецианам в наше государство приезжать вольно. Пускай с ихними попами [6 - Купцы обыкновенно приезжали в сопровождении своих служителей культа.] и всякими товарами. Но церквам римским в нашем государстве быть непригоже, потому что до нас этого обычая здесь не бывало, а мы любим по старине жить.
После этого царь приказал Зузину прочитать условия, на которых он, царь всея Руси, желает заключить мир со Стефаном Баторием.
– Нам нельзя уступить королю всей Лифляндской земли. Если нам всю ее уступить, – сказал царь Иван, – то каким путем мы будем ссылаться с наивышним папою, с цесарем и с государями итальянскими и иными поморскими местами. Надо ждать милости короля польского. Но прилично ли это государю всея Руси? Король называет меня фараоном и просит у меня четыреста тысяч червонцев, но фараон египетский никому дани не платил.
О соединении с римскою церковью Иван Васильевич сказал:
– Мы теперь тебя отпускаем к королю Стефану по важным делам наскоро, а как будешь у нас по возвращении от короля Стефана, тогда мы будем говорить и о вере.
Царь Иван, тяжело вздохнув, грустно произнес:
– Издавна в обиде мы на польских королей. Обращался к нам за помощью молдаванский князь Петр Papеш. Мы хотели помочь ему и деньгами и художниками, но король не пропустил в Молдавию наших послов. То же самое мешали нам в дружбе и с молдаванским господарем Александром Лопушняном. Вот тебе и дружба меж собою христианских правителей!..
В соседней палате были собраны столы со всевозможными яствами и винами; вызваны были туда же гудошники и гусляры.
Зузин объявил Поссевину желание царя Ивана Васильевича пригласить посла наивышнего папы к своему царскому столу.
Поссевин с благодарностью принял это приглашение.
...Вернувшись к себе на ночлег после этой трапезы за государевым столом, Антоний Поссевин записал для посылки доношений в Рим:
«Я видел не грозного самодержца, но радушного хозяина среди любезных ему гостей, приветливого, внимательного, рассылающего ко всем яства и вина.
В половине обеда царь, облокотясь на стол, сказал мне:
– Антоний! Укрепляйся пищею и питием. Ты совершил путь дальний от Рима до Москвы, будучи послан к нам святым отцом, главою и пастырем Римской церкви, коего чтим мы душевно и коего мы признаем наместником Иисуса Христа».
Это свидание с царем обрадовало папского посла и вселило в него надежду о возможном присоединении московского царя и его страны к римско-католической церкви.
После того Антоний Поссевин, бодрый, охваченный желанием заслужить дальнейшее доверие царя, решил оказать воздействие на короля Стефана, чтобы он пошел навстречу царю, уступил бы ему хоть кусочек Ливонии и заключил мир.
Проводы Антония были такие же дружественные, почетные, каковою была и встреча.
Иван Васильевич вызвал Бориса Годунова. С лукавой улыбкой он сказал ему:
– Шевригин донес мне, что один пьяный поп в Риме открыл ему тайну: будто папа сам первый хотел послать к нам грамоту о дружбе и мире. А послать с ней он хотел того попа. Но будто какой-то тайный его соглядатай из моих же людей, при моем дворе донес ему о моем намерении послать в Рим посла... Тогда папа свою грамоту отложил. Что ты скажешь – кто бы это мог? Кто сей предатель?!
Борис задумался. Царь с волнением ждал ответа.
– Кто ж иной, как не бежавший от нас Давид Бельский...
– А кто же мог то сообщить изменнику Давыдке? Откуда он мог узнать? Знали это только царевич, ты, Богданка Бельский и Писемский... Ну?!
– Я молчу, государь.
– Говори.
– Трудно мне... тяжело... Писемский того не скажет... С Давыдкой я не знался. Мы были с ним в недружбе. Я ему не мог сказать.
– Так кто же? Остаются двое: царевич и Богдан.
– Не ведаю, государь.
– Ведать не можешь, но думу иметь свою можешь... Какова она?
– Царевич имеет много друзей... Да и Давыдка бывал у него в застольных торжествах... Хмельные забавы там не редкость.
– Хмельные забавы – не редкость и в моем дворце. Что ты думаешь, когда говоришь о том?
– Я думаю, что во хмелю мог проговориться и царевич...
Царь нахмурился. После продолжительного молчания спросил:
– А Богдан Бельский? Он ведь сородич Давыдки...
– Не берусь судить о том.
– Говори. Перед тобою государь! – громко сказал царь.
– Не гневайся на меня, батюшка Иван Васильевич. Мое слово может быть пристрастно.
– Знаю... – усмехнулся царь. – Не любишь ты его. Больше не стану пытать тебя.
– Леонтий Шевригин – добрый малый. Я одарил его от твоего царского имени черкасским конем и серебряной сбруей...
– Благое сделал. А еще мне Шевригин донес, будто папа римский недолюбливает цесаря за то, что тот князей своих боится... В Риме хотели бы смерти цесаря Рудольфа.
– Папам не привыкать отправлять в рай людей королевской крови. А что Рудольф силы в своем царстве не имеет, и то – правда.
– Коли так, будем, Борис, еще больше крепить с цесарем нашу дружбу. Чтобы стать сильным, надо оказывать сожаление слабым. Это им по душе. Это заставляет их цепляться за сильного. Не так ли? – с усмешкой сказал царь Иван.
– Слабые почитают сильных, коли те изъявляют им добрые чувства. Истинно, государь.
– Но... Борис! Кому же я теперь могу доверять свои тайны?
– За себя, государь, я ручаюсь...
– И я за себя ручаюсь, а за сына своего Ивашку не ручаюсь... Не надежен он. Глуп еще. Выходит: ты да я.
– Воля твоя, батюшка государь.
– Теперь иди. Я тебя отпускаю.
После ухода Годунова царь Иван, обратившись к иконе, сказал: