Всё тот же безумный, нестерпимый, отвратительный страх смерти создал Христа. С того самого момента, когда не отдельного человека, а всё человечество – там, в отдалённейшей глубине истории, – охватил животный ужас перед грядущей смертью, зародилась в нём слабенькая, уродливая и до смешного наивная грёза о том, что кто-то, когда-то победит мир. Этот зародыш был очень живуч. Его не могли победить самые очевиднейшие доказательства смерти. И все умирали, и все передавали друг другу свою несбывшуюся надежду. И даже чем больше умирали люди, чем глубже в сознание человечества проникал весь ужас, вся неизбежность рано или поздно сгнить в земле и чем сильнее разгоралась жажда вечной жизни, тем мечта о грядущем победителе становилась упорнее и неотразимее. Он должен был придти во что бы то ни стало. Без него вся культура, все хлопоты людские, все их радости, весь пыл их воображения – ничто. Смерть стоит поперёк дороги. Неужели же никто не уберёт её? Ну конечно, уберёт! Обязательно уберёт: о нём даже известно, где он родится, где умрёт, кто будут его родители. Если известны такие подробности, так уж, конечно, значит, это правда… И надежда, мечта, грёза облекалась в плоть и кровь, переходила в веру. Народ, наиболее любивший жизнь, ибо научился ценить её в рабстве, явился носителем этой веры. Отдельные люди, в которых страх смерти доходил до высочайшей точки, которые должны были во что бы то ни стало, чтобы жить, верить в Мессию и которые всё-таки чувствовали, что вера ускользала от них, по преимуществу склонны были создавать все подробности его грядущей жизни, чтобы этими подробностями загипнотизировать себя, заставить поверить, что он на самом деле придёт, и таким образом спасти себе жизнь. Так создались пророки.
Ожидаемый избавитель должен был обладать всеми совершенствами и явиться полной противоположностью смерти, с её страхом, безобразием и разрушением. Но что может быть более противоположно этому, как не любовь, красота и творчество? Чтобы бороться со смертью, он должен был обладать высочайшей любовью, божественной красотой и абсолютной истиной. Он должен был победить смерть. Но как можно победить смерть, самому не умирая? И он должен был умереть. И умереть не своей смертью, а смертью насильственной во цвете лет, чтобы ярче была выражена всепобеждающая власть смерти. Но как можно победить смерть, самому сгнивши в земле? И он должен был воскреснуть…
Всё человечество до Христа жило этой верой в Грядущего. Мировая история до Христа есть прогресс во имя Христа. Ведь Он, этот грядущий Избавитель, должен был явиться олицетворением любви, красоты и истины. Как же было не стремиться к ним, как же было не провозгласить их своим идеалом. Это было необходимо сделать, чтобы возвыситься до Него, и тем ускорить, приблизить Его время. И действительно, человечество сознательно или бессознательно жило стремлением к этому идеалу, ожидая его воплощения. Христос – это высочайшая точка, это результат напряжённейших сил, веками направлявшихся в одну сторону. И Христос действительно пришёл, родился, жил, действительно воплотил в Себе высшую человеческую любовь, красоту и истину.
Человечество, очевидно, должно было поверить и тому, что Он воскрес. Да и Сам Он мог ли не верить, что Ему предстоит воскреснуть? Разве Сам Он не чувствовал, что Его воскресение – последняя надежда мира, что или Он должен воскреснуть, или мир погиб.
Но Он не воскрес. Его воскресение – это ложь. Смерть победила Христа. Человечество не могло бы жить дальше, сознай оно это, – и оно вымучило в себе веру, истерическую, больную, с надрывом, в то, что Христос победил смерть.
Но и этого было мало. Разве воскресения одного Христа было достаточно, чтобы спасти всё человечество от ужаса перед смертью? Если Христос мог воскреснуть, разве это значит, что воскреснут все?..
И вот из страха смерти и мечты о Христе создаётся факт Его воскресения, и из факта воскресения измученное человечество создаёт грёзу о всеобщем воскресении. А чтобы смерть, по-прежнему истребляющая всех, как до Христа, так и после Него, не смущала слабых душ, новое усыпляющее средство создаёт человечество, новую мечту, что смерть – это последний враг, которого победит Христос.
Создаётся пророчество: «Последний враг истребится – Смерть».
Но Смерть, победившая Христа, медленно берёт свои права; медленно, но неуклонно разрушает она иллюзию воскресения. Смерть – чудовищный факт, но из этого не следует, что его нужно выбросить вон, придумывая различные сказки. Нужно уметь прямо в глаза смотреть правде.
И вся история человечества после Христа есть медленное подготовление к окончательному обнаружению лжи воскресения Христа. И точно так же, как прежде человечество жаждало победителя, верило в его пришествие, – теперь оно жаждет другого, кто бы обнаружил обман и восстановил истинное значение смерти. Сознательно или бессознательно человечество до Христа стремилось с величайшим напряжением к тому, кто бы явился носителем, воплощением в лице человеческом любви, красоты и истины, – стремилось и достигло. Христос пришёл. Точно так же теперь, сознательно или бессознательно, после Христа, с тем же напряжением человечество ждёт того, кто бы явился носителем, воплощением в лице человеческом страха, безобразия и разрушения. И оно должно достигнуть своего. Должен явиться Антихрист.
Христа жаждали. Эта жажда давала направление истории. Любовь, красота и истина были идеалами, которые двигали и определяли прогресс. Теперь жаждут Антихриста – и идеалами становятся противоположности любви, красоты и истины: страх, безобразие и разрушение. Прежде прогрессом было движение ко Христу, теперь – движение к Антихристу. Смерть, высший владыка мира, входит в свои права.
Чтобы верить в Антихриста, так понимаю, не нужно верить в Бога, бессмертие и даже в душу. Нужно просто иметь здравый смысл. И сами что ни на есть заядлые атеисты, нигилисты и что вам угодно (даже атеисты и нигилисты по преимуществу) должны ждать Антихриста, и они ждут его. Да и понятно. Разве кому-нибудь другому может быть так ненавистен христианский Христос, как он ненавистен атеисту? А потому разве кто-нибудь другой может так жадно искать того, кто наконец раз навсегда покончил бы с Христом, так хотеть обнаружения вековечной лжи и так пламенно верить в грядущего Антихриста?
Когда пришёл Христос, ожидание победителя Смерти достигло высочайшего напряжения, и потому Христа сразу приняли. Да можно ли назвать это победой. Ещё до Его пришествия все уже сами были побеждены своим страхом смерти и верой в избавителя, родившейся от отчаяния. Христос победил побеждённых. Они без сопротивления пали ниц. Точно так же, когда придёт время Антихриста, человечество достигнет напряжённейшей жажды, чтобы наконец ложь была обнаружена и Смерть, всё равно неизбежная, скорее бы, не мучая своим медленным подползанием, разом и навсегда покорила бы мир. А потому Антихрист так же разом покорит мир.
Каждый человек до Христа, в своём чаянии Его пришествия, был носителем духа Христова, был носителем частицы того, кто в целом должен был явиться.
А всё человечество, состоявшее из этих отдельных лиц, было как бы коллективным Христом. Христос уже был, но был в человечестве и должен был вылиться в одно целое.
После Христа точно так же каждый отдельный человек является носителем духа Антихриста, точно так же коллективный Антихрист живёт во всём человечестве и должен вылиться в одно целое. Отдельные люди могут в большей и меньшей степени явиться носителями духа его.
Прежде лучшими были те, в ком полнее воплощался Христос, потому что они по преимуществу приближали время Его пришествия, – теперь лучше тот, кто полнее воплощает в себе Антихриста…
Последняя мысль ошеломила меня.
Святой от Антихриста! До такого дерзновения не доходил никто.
Обман слаще – но действительности надо смотреть в глаза прямо. Покой даёт вера в Пришедшего – отчаянье и ужас охватывает при мысли о грядущем. И наступит день, когда оставшиеся носители духа Христова, жалкие, обманутые служители «воскресшего» Христа, в исступлённом напряжении чающие всеобщего воскресения, столкнутся с грозной, непобедимой силой Антихриста. Эта сила выстрадана веками, создана напряжением миллионов людей, как некогда создан был Христос.
Вся сила веры в Христа, вся любовь к добру, вся безграничная жажда вечной жизни, достигнув напряжения, равного по силе временам первого пришествия Христова, соберётся в один центр, в загнанную ничтожную кучку людей, которая обратится против Антихриста.
Придёт Антихрист и раздавит эту кучку непокорных властью Смерти. И ужасная драма, всемирная трагедия пустых, ненужных надежд, страданий и страха, – закончится.
И всё кончится, и всё смолкнет, и «солнце померкнет, и луна не даст света своего», и дух Смерти, не имея жертв, в вечном молчании будет носиться над вселенной.
VII
У Верочки
Я – Антихрист. Эта мысль приводила меня почти в восторг! Смысл жизни был найден. Теперь я знал, что жизнь моя нужна – даже очень нужна. Во мне жил дух Антихриста, воплощаясь, быть может, более полно, чем в ком-нибудь другом; через меня как бы приближалось время его грозного пришествия – таким образом, я являлся несомненным носителем прогресса. Уж я не мог сказать теперь, что живу только для того, чтобы сгнить. Жизнь моя приобретала мировое значение.
Я не могу сказать, что вполне освободился тогда от своего страха и гнетущей тягости, но в то время, о котором я говорю, мои прежние настроения как бы ушли на задний план. Вы увидите из дальнейшего, что всё это было ненадолго. Но в первое время неожиданное, словно с неба свалившееся открытие, – что в моей жизни есть несомненный смысл, – действовало на меня ошеломляюще, поглощало всё моё внимание и наполняло чувством, похожим на гордость.
На следующее же утро я решил, что обязательно должен пройтись по всем наиболее знакомым мне улицам и таким образом «начать новую жизнь». Мысль, конечно, до смешного ребяческая и даже, согласен, немножко странная наряду с грандиозными мыслями о пришествии Антихриста, финале мировой истории и т. д. Но кто же из людей, если честно пороется в своей памяти, не отыщет там таких же ребяческих фантазий наряду с самыми трагическими переживаниями? Уж такова психика наша; поверьте, что человек и за крокетной игрой может решиться на самоубийство. Поройтесь-ка в своей душе, и вы со мной согласитесь – конечно, если только вы раньше привыкли обращать внимание на то, что делается внутри вас. Хотя я заранее готов согласиться, что едва ли не большая половина людей совершенно не знает, чем живёт и болеет их душа.
Что касается моей ребяческой мысли, то я могу признаться, что привёл её даже в исполнение.
Идя по улицам, я волновался, как мальчик, которого в первый раз одного пустили гулять. Всё производило на меня совершенно новое впечатление. И это так радовало меня, словно и в самом деле в новизне этих впечатлений были задатки новой, начинающейся жизни. Меня не раздражали и не злили, как это было обыкновенно, мелькавшие навстречу чужие лица прохожих. Что-то смутно для меня знакомое было во всех них. И мне хотелось подойти к каждому и сказать: «Я тоже знаю, зачем я живу… Только, конечно, самой сущности, ради чего я на свете живу, я вам не открою».
Я и этой мысли чуть было не привёл в исполнение.
На какой-то площади мне попался толстый, весёлый, бритый господин в бобровой шапке. Он так вызывающе весело посмотрел на меня – мне даже показалось, что он едва уловимо улыбнулся краешками своих толстых губ, вся фигура его выражала такое, что, мол, «я тоже». Но вдруг меня внезапно, как громом, поразила мысль, которая – я решительно не умею сказать почему – мне раньше не приходила в голову и которая так ошеломила меня, что я в глупой позе пропустил мимо себя бритого господина, который не без любопытства на меня покосился. Я это тоже заметил.
Признаюсь, теперь я даже рад, что эта внезапная мысль помешала мне. Воображаю, какая нелепая сцена могла бы разыграться. Но тогда меня, может быть, и тянуло сделать эту выходку то, что она должна была бы кончиться бессмысленнейшим скандалом, скандалом настолько нелепым, что даже на действительную жизнь не походило бы. Кошмар! Кошмар! Это ли ещё не начало «новой жизни»?
Мысль, так ошеломившая меня, была такова: «Почему бы не пойти мне к Верочке».
Согласитесь, в этой мысли было много кое-чего ошеломляющего. Признаюсь, о Николае Эдуардовиче я тогда не подумал: во встрече с ним было слишком много трудностей. Вся суть была в Верочке.
Она была такая ещё маленькая, хрупкая, ей и в голову не могло придти ничего подобного, она ещё и понять-то была бы не в силах, на какие утончённости душа человеческая способна, – и вдруг перед такой-то девочкой взять да и распахнуть всю свою подноготную, вывернуть всего себя наизнанку, показать свою самую что ни на есть грязную «святая святых». Ведь тут столько завлекательного, такой соблазн, особенно если принять во внимание, что я не видал её с деревни и мы расстались с ней такими «простыми» друзьями.
Ну, я и не устоял. В тот же вечер пошёл к ним и, к величайшему своему счастью, застал Верочку одну. Странный произошёл между нами разговор – и более чем странно было его окончание. Конца такого, разумеется, я предвидеть не мог, но что касается самого разговора, то как же могло быть иначе. Ведь о самом-то главном, о том, чем душа живёт, у нас ни иносказательно, ни прямо говорить не принято. У нас язык-то к этому не приноровлен. Вы послушайте, о чём у нас разговаривают: или о пустяках, о самой что ни на есть серенькой повседневности, или уж глубокомысленные споры ведутся, так называемые «принципиальные разговоры». А всё, чем, собственно, и живёт-то человек: все его самые глубочайшие падения душевные, его радости, сомнения, всё развитие духа его, все болезни – это каждый человек сам по себе пережить и перестрадать должен. Ведь так, как в романах пишут, люди в действительной жизни никогда не говорят. Теперь это явление радует меня (из дальнейших «Записок» вы узнаете, почему), но тогда ещё я всеми нервами своими чувствовал ужас такого положения. Муку разговоров о пустяках особенно поймут натуры посложнее. Муку в полном смысле безысходную. В самом деле, сталкиваетесь вы с людьми? Должны ли вы разговаривать с ними? Должны – нельзя же молча сидеть. Душа ваша полна глубочайшими процессами духа, а вы говорите о чае. Не могут же все только и делать, что друг с другом исповедываться. «Уединяйтесь в такие минуты», – скажете вы. Но, во-первых, вся суть в том, что вы не знаете, когда и в каком месте заговорит в вас душа, – нельзя же бежать из-за стола, не допив стакана, а во-вторых, и это самое главное, в уединении не совершается самая острая сторона внутренней работы, она совершается среди людей, в связи с внешними впечатлениями. И вот такой сложный человек мало-помалу втягивается в эту роль смеющегося страдальца и мало-помалу доходит до того, что вы ни за что на свете по внешнему виду не определите, что де лается в его душе. Больше того: человек втягивается в своеобразную прелесть перешагивать через самые глубокие, самые головокружительные пропасти незаметно и невидимо ни для кого, в моменты балагурства и зубоскальства самого непростительного.
Такого мнения я держусь о других людях. Ну, а обо мне и говорить нечего. Я никогда и заикнуться не мог о том, что во мне делается. Как заколдованный актёр, по внушению чьей-то проклятой силы, залез я в костюм, замазался гримом и, изнемогая от усталости, изо дня в день, из года в год, не видя конца перед собой, должен играть одну и ту же ненавистную роль…
В этот вечер Верочка, как нарочно, была оживлена и весела чрезвычайно. Болтала она без умолку. Рассказывала о Трофиме Трофимовиче, о поездке на мельницу после моего отъезда из деревни, о какой-то пресмешной девочке, которая говорила: «Привези мне куклу, чтобы ётик был маленький, как ноготок там, где тейненький».
Мне она слова не давала сказать. Её оживление и наивная весёлость только ещё более подзадоривали меня. Смеясь, она нагибалась вперёд всем туловищем, и, глядя на неё, я думал: «Вот, постой, я тебя огорошу». И при мысли, как она побледнеет, как потемнеют глаза её и тоненькие ручки бессильно упадут на колени, сердце моё тревожно замирало и судорога кривила рот.
Вообще в моей внешности, очевидно, появилось что-то странное.
По крайней мере, Верочка внезапно переменила тон и, не по-детски серьёзно посмотрев мне прямо в глаза, тихо спросила:
– Что с вами?
Я так ждал этого момента, так ждал, что разговор как-нибудь случайно приблизится к нужной для меня черте, что вдруг заволновался весь; ничего не мог ответить и только улыбался, чувствуя, что улыбка выходит глупая, неуместная, и краснея за свою улыбку.
– Вы расстроены чем-то, – участливо продолжала Верочка, со вниманием осматривая меня. – Вы, может быть, нездоровы.
– Это вы так потому говорите, – запинаясь, начал я, – что вы ещё очень маленькая, совсем ещё девочка… Если бы вы побольше были, вы бы знали, что порядочные люди здоровыми никогда не бывают.
Верочка молча, с недоумением смотрела на меня. А мне только этого и нужно было.
– Да, да, – с жаром продолжал я, – что-нибудь надо одно выбирать – здоровье или порядочность. Нервы человеку для чего, вы думаете, даны? Для счастья, да, для счастья? Нервы даны, чтобы с ними жить при нормальных условиях, чтобы одну радость да безмерную благодать Божию ощущать. Чтобы с улыбкой встать, за день одно райское блаженство пережить, а вечером с той же улыбкой лечь спать. Вот для чего нервы даны. А вдруг вместо того, вместо райского-то блаженства, по ним с утра до вечера что есть силы палкой бьют. Какое же тут здоровье. Здоровыми могут быть или дети, или мерзавцы – потому что и те и другие ничего не видят дальше самих себя.
– Опять, опять вы за старое, – всплеснула Верочка руками и заговорила так же порывисто, с тем же увлечением, с которым она вообще всё делала. – Разве же мало на свете счастья? Разве мало на свете благодати Божией, как вы выразились? Нужно уметь видеть хорошее. Злое видеть гораздо легче, потому его и кажется больше в жизни. Вы говорите: «дети или мерзавцы». Разве можно так говорить? Вы не имеете права так говорить. Вы в Христа верите, а Христос о детях так не говорил… Просто вы капризничаете, вот что я вам скажу.
Но Верочка теперь для меня была не тем, что в деревне. Её упорство лишь ожесточило меня.