Оценить:
 Рейтинг: 0

Скитания. Книга о Н. В. Гоголе

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 14 >>
На страницу:
3 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Тотчас вывернулся откуда-то Павлов и возвестил голосом самым ровным и самым пристойным, какой только можно когда-нибудь слышать:

– Да, есть какое-то адское сопротивление в нас самих нам же самим. Мы часто не в силах дать благой мысли плоть и кровь, видим цель, идем к ней, кажется, по дороге самой прямой и попадаем решительно не туда. Так вы лучше поведайте нам, откуда проистекает эта вражда?

Иван Киреевский тихонько выступил из угла с суровым умным лицом, с начесанными назад волосами, с горьким упрекающим взором глубоко посаженных глаз, как-то странно, то ли пристально, то ли рассеянно глядевших сквозь крохотные стекла очков, и с мрачной неторопливостью возразил:

– Ежели, говоря о европейском человеке, вы имели в виду борьбу восемьдесят девятого года, так дозвольте сказать, что ваши слова представляются мне не совсем справедливыми. Движители крайних мнений, движители разгоряченной толпы тогда были люди не только нравственные, но энтузиасты истинной добродетели. Робеспьер был не меньше, как фанатик добра. Разумеется, это не явилось последствием тогдашней философии, может быть, даже и вопреки ей, однако же было. Может быть, оно произвелось от одного сильного броженья умов и судеб народных, ибо в минуты критические человек поднимается выше обыкновенного. Мы надеемся, что Россия через такой перелом не пройдет, в ней, авось, не стрясется кровопролитных переворотов, однако тем заботливее надо пещись в ней о нравственности систем и поступков. Чем менее фанатизма, тем строже и бдительнее должен быть разум, то есть анализ. У нас должна быть твердая и молодым душам свойственная нравственность, и стремление к ней должно быть главной, единственной целью всякой деятельности. В ней любомудрие, патриотизм. В ней основа религии. Надобно только уметь её понимать.

Павлов не без язвительности ухмыльнулся в ответ:

– Думать и хотеть запретить никому нельзя-с.

Николай Васильевич слушал пылкие речи гостей, однако уже как-то иначе, чем прежде, то есть не вздрагивал, не напрягался, а пропускал словно бы мимо ушей, успевши убедиться сто раз, что из всех этих философических беспредметных речей, слишком скоро перерастающих в самый яростный спор, когда один другого не слушает, а гнет да рубит свое, ничего дельного для себя не возьмешь.

Осененный и успокоенный своей новой идеей, он много шутил, не обращаясь в отдельности ни к кому, и этим в особенности потешал всех соседей, которые могли расслышать его, а после обеда в беседке сам приготавливал жженку, и когда голубоватое пламя горящего рома обхватило в объятия куски шипящего сахара, лежавшего на решетке, сказал, намекая на цвет мундиров известного свойства:

– Вот Бенкендорф, который должен привесть в порядок наши переполненные желудки.

И все заливисто-громко смеялись в ответ, находя его шутку ужасно смешной.

Глава вторая

Дали незримые

Чудно и благодетельно подействовал на него этот праздничный день. Мысли его просветлились, предчувствие чудесного, плодотворного будущего, которое ему суждено приблизить хоть не намного своей обрёченной печатному станку книгой, укрепилось в душе. Он ощутил в себе силу сдвигать с места тех, кто имел хотя бы каплю веры в него. Вот только кончит печатанье первого тома, а там начинать, начинать. Необыкновенное поприще впереди открывалось ему. Первый, кто вспомнился тут, когда он очнулся от глубокого и, на его удивленье, очень спокойного сна, был, как нарочно, Жуковский, и он, полный ощущения этой славной силы сдвигать, бодро и радостно написал, адресуясь к нему:

«Здоровы ли вы? Что делаете? Я буду к вам, ждите меня! Много расскажу вам прекрасного. Если вы смущаетесь чем-нибудь и что-нибудь земное и преходящее вас беспокоит, то будете отныне тверды и светлы верою в грядущее. Всё в мире ничто пред высокой любовью, которую содержит Бог в людях. Благословенье снизойдет на вас и на вашу подругу. До свиданья! Ждите меня!»

Между тем задержка печатанья всё больше и больше томила его. Ему не терпелось поскорее свалить его с плеч и схватиться за новое дело. Он писал к Прокоповичу и уже намекал, не в силах своего пыла сдержать и отложить до свидания, что жизнь готовит тому перемены:

«Ты удивляешься, я думаю, что до сих пор не выходят «Мёртвые души». Всё дело задержал Никитенко. Какой несносный человек! Более полутора месяца он держит у себя листки Копейкина и хоть бы уведомил меня одним словом, а между тем все листы набраны уже неделю тому назад, и типография стоит, а время это мне слишком дорого. Но Бог с ними со всеми! Вся эта история есть пробный камень, на котором я должен испытать, в каком отношении ко мне находятся многие люди. Я пожду ещё два дни и, если не получу от Никитенко, обращусь вновь в здешнюю цензуру, тем более, что она чувствует теперь раскаяние, таким образом поступивши со мною. Не пишу к тебе ни о чем, потому что чрез недели две буду, может быть, сам у тебя, и мы поговорим обо всём и о деле, от которого, как сам увидишь, много будет зависеть твоё положенье и твоя деятельность. Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что, как он сам знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, что мы и сделаем в нынешний проезд мой чрез Петербург. Прощай. Будь здоров, твёрд и крепок духом и надейся на будущее, которое будет у тебя хорошо, если только ты веришь мне, дружбе и мудрости, которая недаром дается человеку…»

Иванову, который до святости верил его дружбе и мудрости, как среди всех его близких не верил никогда и никто, он уже давал открыто совет:

«Насчет вашего дела я советую все-таки прежде дождаться ответа на представления Жуковского. Моллер пусть своим чередом скажет Юрьевичу, Юрьевич государю наследнику. Нужно только, чтобы ваше имя было известно как следует и кому следует, нужно, чтобы на вашей стороне была гласность. А входить официально с новой просьбой, основанной на новых уже причинах, мне кажется, неловко. Почему вы не написали ещё раз к Жуковскому? Верно, опасаетесь наскучить. Напишите теперь же и скажите ему, что я велел вам непременно это сделать. Вы должны помнить, что Жуковскому никогда нельзя наскучить в справедливом деле. И потому мой совет все-таки дождаться ответа на представление Жуковского. Теперь поговорим о другом. Вы упомянули в письме, что хлопочете о доставлении вам работы: копии с Рафаэлева фреска. А по моему мнению, вам нужна теперь не копия с фреска, все-таки более или менее повреждённого и выполненного быстро, но копия с окончательнейшего произведения Рафаэля. Вы теперь в вашей картине приближаетесь к окончательной обработке, и потому вам нужно теперь приобресть высокую чистоту и полную окончательность кисти. Заказ вам есть, если хотите только воспользоваться. Напишите копию с Мадонны ди Фолигно. Она будет вам хорошо заплачена, в этом я уверен. Но об этом, так же, как и об первом деле, мы переговорим с вами лично. Понимаете ли? Это значит – сею же осенью, может быть, мы с вами увидимся. К Жуковскому непременно напишите. Нужно прежде всего иметь от него ответ, чтобы знать, каким образом и как лучше действовать. А главное, мужайтесь и крепитесь. Нет дела, а тем более справедливого, в котором бы нельзя успеть, если только будем иметь твердости и присутствия духа хотя на полвершка побольше куриного. Распоряжения ваши Шаповалову насчет моих работ все хороши, и не может быть иначе: ибо мысли наши в этом деле совершенно схожи, и вы всегда можете действовать полномочно, будучи уверены заранее, что всё, что ни вздумается вам, придется по мне. Об одном только прошу, чтобы мои работы не отвлекали его от важнейших, и потому пусть он займется ими тогда только, когда решительно ничего нужнейшего и полезнейшего для него не случится. Прощайте! Будьте здоровы! Впереди всё будет прекрасно. Это я вам давно сказал. Если захотите теперь после получения вашего письма писать ко мне, то адресуйте в Гастейн…»

Да, той весной, несмотря на всю неприютность его внешней жизни в бездельной, чрезмерно болтливой Москве, Николай Васильевич верил твердо, что впереди всё случится плодотворно, прекрасно, как никогда. Идея, которая так счастливо и кстати осенила его, была замечательная идея, в этом он не сомневался минуты. Уж если русский хороший образованный человек, который так охотно и много на все лады трещит о добре, однако, как он приметил давно, не только не предпринимает никакого доброго дела, но ещё и норовит на чужой счет отнестись под видом добра, не возьмется наконец за доброе дело, так кому же тогда за доброе дело и взяться, когда все в Европе только и думают, что о себе.

В этом случае надобно только по возможности каждому отыскать согласно с характером и складом ума истинно доброе дело и, позабыв хоть на миг о себе, прямо вложить это доброе дело в усталые от праздности руки, а там так и двинутся русские богатыри, так и процветет вся наша земля, на тысячи верст оставив назади у себя другие народы и государства.

Отныне он именно приисканием доброго дела каждому русскому хорошему образованному человеку и призаймется во всё свое свободное время, тверже твердого уповая на то, что ему дано довольно знать всякого человека и что слово его приобрело некоторый авторитет среди московских и петербургских друзей, которых он всем сердцем любил. Ведь дорогой любви, если призадуматься здраво, много-много возможно передать прекрасного в душу, тем более, что твердости и присутствия духа у него в самом деле как будто понакопилось побольше куриного. Оттого и томился он жаждой перелить свою силу души в слабые души русских образованных хороших людей, беспрестанно твердя сам себе:

– Верующие во святое и светлое да увидят, темное существует лишь для неверующих.

И ещё одна благодатная мысль укрепляла его с каждым днем. Её он тоже полюбил повторять:

– Нет лучшего дела, как образовать прекрасного человека.

Дня через три, пользуясь прекрасной, почти уже летней погодой, он назвал в погодинский сад самых близких дам знакомых московских домов, так же, по примеру мужей, постоянно твердивших о необходимости всенепременно делать добро, и в какой уже раз настойчиво просил Авдотью Петровну обстоятельно подготовиться к приезду Языкова. Поэт был слишком болен телом, а также душой, и скорейшее излечение его от злого недуга он смело брал на себя. На это дело, благое и важное, нужно было прежде всего подобрать небольшую квартиру из четырех или пяти комнат, вполне удобную для одного человека с прислугой, две побольше, три других всё равно. Главное же был, разумеется, образ жизни, продуманный им с учетом характера, который был у поэта весьма неустойчив, если не отсутствовал вовсе:

– Сделайте так, чтобы токарный станок был тотчас же поставлен туда, если можно, то и бильярд. Всё утро должно принадлежать Николаю Михайловичу. Человек пусть просит всякого гостя пожаловать ввечеру, часов от четырех и, положим, до десяти. В это время все близкие должны непременно его навещать, это святая обязанность их. Перед обедом за час или два он должен ехать кататься, зимой особенно, в санках. Соблюдение всех этих правил очень для него нужно, а способствовать к тому всего более можете вы.

Екатерину Михайловну он честным словом заверил, что едет непременно в Гастейн и заменит её несчастному брату родного отца, пробудет же с ним столько, сколько возможно, так что растроганная Екатерина Михайловна объявила ему, что трудно быть добрее и милее его:

– Я люблю вас за дружбу к брату и ещё люблю просто так, потому что вас нельзя не любить.

Для него заботы о здоровье Николая Михайловича были исполнением его главной мысли о необходимости доброго дела, а не слов о добре. Эти излишние похвалы до того смутили его, что он тотчас сделался принужденным, ненаходчивым, даже смешным. Он повел Екатерину Михайловну по аллее, в которую тем временем спустились густые вечерние тени, и мямлил несусветную дичь:

– Хорошо, если бы вдруг из-за этого дерева высочил хор песенников и, вдруг заплясавши, запел.

Он сам тяжело краснел от этого невозможного вздора, но Екатерина Михайловна весело улыбалась, находила его слова чрезвычайно забавными и даже уверяла его, что нынче он ужасно, ужасно любезен и мил.

Наконец первый том завершился печатаньем. Два десятка переплели, по его указанию, прежде других. Он развез их по самым близким московским друзьям, обращаясь к каждому с просьбой старательно вслушиваться во все суждения о поэме, предпочтительно же в дурные суждения, записывать их из слов в слово и сообщать ему без исключения все, именно все. Это подчеркивал он, замечая недоумение и недоверие на лицах друзей. Они, верно, считали, что по своей охоте нельзя хотеть слышать дурные суждения о себе. Он же настаивал, что в особенности дурные суждения необходимы ему, поскольку они не могут задеть за живое, тем более не могут как-нибудь его оскорбить:

– Не пренебрегайте мнениями и замечаниями людей самых ничтожных и глупых, главное же, отзывами людей, расположенных враждебно ко мне. Знайте, что злость, напрягая и тем изощряя ум даже самого пошлого человека, может открыть в сочинении такие его недостатки, которые ускользают не только от всегда пристрастных друзей, но и от людей равнодушных к личности автора, хотя бы они были до крайности образованны и очень умны.

Все с готовностью обещали ему незамедлительно прочитать, это уж и само по себе разумелось, и тотчас добросовестно высказать свое прямое и полное мнение. Он верил всем и благодарил, тем не менее прямо читал недоверие в лицах к тому, что ему особенно дороги отзывы не ближайших друзей, а врагов, точно этим странным желанием он именно ближайших друзей обижал.

А он решительно никого обижать не хотел. Он с намерением возбуждал брожение в публике. Перед собой он ставил задачу нешуточную. Едва ли её возможно было исполнить одному, да ещё болезненному, да ещё слабому, не нажившему пока ещё дара пророчества автору. Автор замыслил обнять всю Русь в едином творении и познать наконец её великую, может быть, необъятную тайну. По этой причине он, как никто до него, твердо вознамерился превратить свое личное творчество в одно слитное, общее, по возможности всенародное дело, которое понемногу объединило бы всех стремлением великую, может быть, необъятную тайну Руси познать вместе с ним.

Душа желала, душа жаждала со всех сторон указаний на промахи, на грехи, чтобы, собравши их воедино, просеяв неотступным своим размышлением, выбрав здоровые зерна без недовольства и гнева, с их помощью понащупать свою трудную, едва ещё различимую дорогу вперед. Как опытный врач, спокойно глядящий на им же вызванные припадки и сыпи, готовился он вглядеться со всем возможным вниманием в них, дабы достоверно узнать, что именно заключено в душе русского человека, и уверенно отделить от здоровья болезнь, а затем со всей смелостью, какая присуща ему, со всей прямотой указать на здоровье, чего ещё не сделал и даже не намеревался сделать никто до него.

Что в таком деле друзья! Обыкновенно друзья поневоле несправедливы, если любят вас искренне, без кривотолков и лжи. Горькую правду говорят нам только наши враги. Ещё злее врагов режет её прямо в очи обиженный или завистливый друг.

Чем обидней, чем злее, тем было бы лучше ему. С того самого дня, когда он слишком близко к сердцу принял провал «Ревизора», он старательно, каждодневно выжимал и вытравливал из себя кипучее и больное самолюбие автора, затем то самолюбие, которое присуще всякому человеку, и нынче, всех призывая говорить себе самую горькую правду прямо в глаза, хотел не только в самом деле знать самую горькую правду, но ещё жаждал себя испытать, далеко ли продвинулся он в своем внутреннем деле, то есть в деле благоустройства души. Много ли копошится в нем самолюбия, того и другого? Не вспыхнет ли вновь, не вскинется ли гордыня его на дыбы? Или же самую жестокую, самую горькую правду примет с полным радушием, с любовью и благодарно, как и должно быть с человеком, вполне равнодушным к мимо бегущей земной суете.

К тому же он твердо был убежден, что первое впечатление, не одной только публики, но и самых близких друзей, окажется скорее всего неприятным, вследствие самого избранного сюжета, а всё то, что относится к достоинству творчества, вначале не увидится едва ли не всеми. Оттого он непоколебимо стоял на своем, думая страстно, однако сдержанно, полуусмешливо говоря:

– Грехов, указанья грехов ныне желает и жаждет душа! Если б вы знали, какой теперь праздник совершается в ней, когда открываю в себе порок, дотоле мной не примеченный. Лучше подарка мне никто не может принесть. Не смущайтесь же тем, что перед вами десятилетний мой труд. Я не могу не видеть малозначительности первой части в сравненье с другими, которые имеют быть следом за ней. Первая часть в отношении к ним представляется мне похожей на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к большому дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах, и, без сомнений, в ней найдется немало таких погрешностей, которых пока ещё я не вижу. Ради Бога, сообщайте ваши замечания мне! Будьте неумолимы и строги! Будьте как можно пристрастны!

Слушали его со вниманием, а в ответ озирали такими странными взглядами, в которых он не мог не читать недоверия и даже чего-то похуже того. Вот словно бы эти хмурые, а то и с иглами взгляды выспрашивали его, для чего же он выдал в свет сочинение, если так низко ставит его и заранее убежден, что в его сочинении так много погрешностей. Ещё с особенным интересом как будто выспрашивали его, видал ли он когда на земле человека, который отклонял бы от себя похвалы и просил бы друзей о самой решительной брани. Конечно, не видел. В этом смысле сомнений никто не испытывал, поскольку такого рода людей вовсе нигде не бывает на свете и он их видеть не мог. Так зачем же он неискренен с ними, своими друзьями? Из какой нужды лицемерит? Уж не ищет ли вдесятеро более громких похвал, чем заслужил?

Много ещё недоверия и постыдных намеков читал он в этих прикровенных дружеских взглядах. Они мало смущали его. Он ещё настойчивей, разводя руками и улыбаясь, пространно просил, всё ещё надеясь всех убедить да и помня о том хорошо, что сам подал многим повод думать о нем как о человеке самолюбивом, хотя бы лирическими порывами, вставленными не без щедрости в первую часть, которая была бы слишком уж мрачной без них, если бы от них отказаться:

– Не соблазняйтесь счастливым каким-нибудь выражением, хотя бы на первый взгляд это выражение показалось достаточным, чтобы выкупить кое-какую погрешность. Не читайте без карандаша и бумажки и тут же на маленьких лоскутках пишите свои замечания. Потом, по прочтении каждой главы, напишите два-три замечания обо всей главе вообще. Потом о взаимном отношении всех глав между собой. Потом уж, когда книга прочтется, обо всей книге в её полноте. Все замечания, и общие и частные, соберите вместе, запечатайте в пакет и отправьте ко мне. Внутренней застенчивостью или боязнью в чем-нибудь оскорбить авторское мое самолюбие не останавливайтесь. Даже напротив того, атакуйте самые чувствительные нервы его. Это мне слишком нужно, поверьте.

Натурально, ему тотчас обещали присылать замечания, которых он так пристально просит. Только поглядывали на него с укоризной, как бы безмолвно ему говоря, что уж это он слишком занесся и хватил через край, что авторское-то самолюбие у него слишком чувствительно и слишком даже огромно, что бы он тут ни пел, известно же всем.

Он опять не смущался. Он вновь и вновь повторял свою мысль с вариациями, надеясь на то, что его просьба будет исполнена хотя бы отчасти, радуясь про себя, что его московским друзьям поневоле придется поотстать от потока речей о справедливости и добре и понемногу, шажок за шажком, хотя бы и в малом, приняться за доброе дело, бескорыстно помогая ему в его исполинском труде.

А ещё тайно рассчитывал он, что поэма прочтется не на скаку, подобно тому, как читаются романы Александра Дюма, а с возможным вниманием, с остановками да с раздумьями, о себе, о нашей чуши и дичи, о нашей Руси, как только и должно читать, то есть не без пользы и для того, кто читает. Вот именно это и была для него первейшая и самая важная цель.

Немногим же, способным этим внимательным чтением и подробными замечаниями принести большую пользу и себе и ему, он говорил пооткровенней и попрямей:

– Мои творения тем отличаются от других, что в них все могут быть судьи, все читатели от одного до другого, потому что мои предметы взяты прямо из жизни, которая обращается вокруг каждого, куда ни взгляни. Многие мнения я знаю вперед. Я вперед знаю, что скажут обо мне печатно в таком-то и в таком-то журнале, однако мнения людей глубоко практических, знающих жизнь, имеющих много опытов и много ума, обративших ум и опыты в пользу себе и другим, для меня подороже книжных теорий, которые знаемы мной наизусть.

Он и просил:

– Помните, всё то, что может оскорбить тонкую натуру раздражительного человека, то, напротив, приносит наслаждение мне. Вы этому верьте. Мне можно и нужно говорить всё, что никак нельзя никому другому сказать.
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 14 >>
На страницу:
3 из 14