Оценить:
 Рейтинг: 0

Охота на убитого соболя

<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
11 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Пока ели уху в капитанской каюте, Суханов обратил внимание на девушку, которая обслуживала их стол. Она каждый раз возникала внезапно, стремительно выплывая из сумрака узкого коридорчика, ведущего прямо к капитанской двери, шаг ее был бестелесным, легким, как дым, ничто не отзывалось на ее поступь, не было ни стука, ни скрипа, ни цоканья, хотя девушка ходила в туфлях на высоком тонком каблуке и должна была где-то ступить на металлический порожек, медную пластину, врезанную в пол, оставить после себя какой-то звук, но она была невесома, словно дух, походила на цыганку пушкинской поры, засланную представителями неведомого мира, возможно даже живущими в двухмерном измерении, в их шумную кампанию.

Впрочем, шумел только полярный волк, он оттаял, развеселился, много говорил; капитан-рыбак предпочитал молчать, внимательно слушал гостя, поддакивал, все засекал и наматывал на ус. Гость тем временем рассказывал про то, как недавно на Севере погиб один канадский «корабель», – он так и произносил это слово «корабе?лъ», с ударением на последнем слоге, раскачивался, сидя на стуле, внутри у него что-то шумно бултыхалось – похоже, что трюм полярного волка был наполнен доверху, лить уже некуда, но старый суровый капитан продолжал заправляться – знал, что запас карман не трет. «Корабе?ль» тот хорош был, специальный, в арктическом исполнении, ледокольного типа. В двадцати милях от норвежского порта он подал сигнал бедствия, на поиск его немедленно вылетел самолет береговой охраны и довольно быстро нашел льдину, на которой находилось пятнадцать человек – четверо живых и одиннадцать мертвых. Самого судна уже не было – лежало на грунте, отойдя на вечный покой. Как произошла катастрофа, никто не мог объяснить. И сейчас, когда вон уже сколько лет прошло с той поры и техника поднялась на несколько порядков вверх, стала качественно иной, а поисковая аппаратура – такой, о коей старый полярный волчара даже думать не мог, а загадка того судна так и продолжает быть загадкой.

Оставшиеся в живых сообщили, что «корабе?ль» получил удар в правую скулу и лег на левый борт. Что это за удар, что за пинок – никто не мог объяснить. Скорее всего, канадец наткнулся на съеденный плоский айсберг, который не виден сверху, локаторы его не берут – плавает на поверхности небольшая иссосанная ветром и водой безобидная льдинка с оглаженными краями, и все, а под безобидной шапкой – огромный, в несколько десятков тысяч тонн торс. Обычно такой торс бывает слеплен из столетнего спекшегося льда, что много тверже чугуна. Видать, вахтенный помощник, ведущий судно, обманулся.

Пока старый полярный волк рассказывал, цыганка дважды входила в каюту, приносила закуски, поправляла стол, Суханов любовался ею: на улице на таких девушек обязательно оглядываются, они знают себе цену, ибо только они, такие девушки, и умудряются обрести ту форму и стать, которая уже не требует никаких поправок, и все, кто находится рядом, в том числе и Суханов, невольно ощущают свою незаконченность, тяжеловатую грузность тела, нелепость мышц, буграми наляпанных на кости, осознание этого заставляет досадливо краснеть, замыкаться, думать о чем-то своем – словом, такие женщины превращают живого человека в некого дуба, в бессловесный пень с вытаращенными глазами.

Салага-штурман, который малость оттаял, обрел способность жить после трех тарелок ухи, заметил интерес Суханова к цыганке, вяло поковырялся спичкой в зубах и нехотя сообщил, что эту девушку зовут Любой, приехала она на Север из Молдавии вместе с мужем и вот уже два года плавает на траулере. «А муж? Где муж?» – «Муж тоже плавает», – сообщил салага. «Кем же?» – «В рыбцеху что-то делает. Помогает… Не по моей это части, точно не знаю…»

В это время у полярного волка кончилось пиво – он пил пиво и уничтожил уже порядочную батарею, пустые бутылки повзводно выстроились по правую руку от него, и если бы из них можно бы было дать залп, то надстройка траулера была бы сметена пробками подчистую, бутылок насчитывалось десятков шесть – капитан траулера предложил:

– Может, я еще пива принесу?

– Не надо, – отрезал старый полярный волк, зацепил краем глаза Любу, мотнул головой в ее сторону, – пусть официантка принесет.

Та вдруг обрезала свой невесомый летящий шаг, выпрямилась, и Суханов неожиданно увидел, что у нее глаза редкостного цвета – золотистые, точнее, не просто золотистые, а какого-то сложного замеса: тут и янтарный цвет был, и пивной, и гречишный, прозрачно-медовый, и дорогие золотые блестки, – сняла что-то с кончиков глаз, проговорила низким тихим голосом:

– Я не официантка, я – буфетчица.

Старый полярный волк поежился, словно ему за шиворот попало несколько ледышек, крякнул смущенно, зажал руки коленями. Пробормотал сырым застуженным басом:

– Пора бы и перед командой выступать.

– Ничего, – успокоил его капитан рыбаков, – еще есть немного времени. Команда собирается. Когда соберется – дадут знать, – и тоже, как и старый потлярный волк, поежился, потерся ухом о плечо, видать, хотел принести извинение за Любину резкость, но гость взял в руки клюку, громыхнул ею об пол, давая отбой всем извинениям: лишнее, мол. Через пятнадцать минут Суханов, выглянув в узенький, застеленный ковровой дорожкой коридорчик, ведущий к капитанской каюте, увидел вдруг, что старый полярный волк, отбросив в сторону дорогую лакированную клюку, неожиданно смял Любу, шедшую ему навстречу, притиснул к непрочной гулкой переборке. Суханов хотел выругаться, крикнуть, что у Любы есть муж, он плавает тут же, на траулере, муж не замедлит прибежать и навешает старому ледодаву оплеух, но сдержался, пробормотал про себя: «Вот пшют!» – и снова убрался в капитанскую каюту.

Через полчаса состоялась встреча. Старый арктический волк бормотал что-то полусвязно, пугал рыбаков медведями и айсбергами, полярной ночью, северным сиянием и «летучими голландцами», вмерзшими в лед, которые дед сам – Суханов был готов дать голову на отсечение – никогда не видел и не верил в них, да и рыбаки в «голландцев» тоже не верили, лица у многих были сомневающимися, в глазах – шалый блеск: во дает старикан! – а дед загибал вовсю. Он увлекся, и Суханов перестал его слушать – смотрел на Любу. Та почувствовала его взгляд, повернула голову и словно бы утопила Суханова в своих теплых золотистых глазах.

Люба сидела по одну сторону Суханова, салага-штурман по другую, он тоже перестал слушать старого полярного волка и начал шепотом рассказывать о том, как трудно приходится в рейсе рыбакам. Во-первых, они по восемь месяцев не бывают дома, хотя врачи им четко определили: два месяца и ни дня больше, ибо через два месяца с человеком начинают происходить необратимые изменения, что-то нарушается – что именно, четвертый помощник капитана не знал, сделал неопределенный жест, сказал, что моряки, возвращающиеся из таких плаваний домой, обычно бывают полными нулями. Как мужчины они – нули, им всему надо учиться заново, ничего крепкого, прочного у них нет, приходят потом в слезах в партком, жалуются, говорят, что их можно доить, как коров, и жены тоже приходят, кричат озлобленно: да будь проклята эта ваша рыба! Что она с мужиками сделала?!

В общем, через два месяца моряка во избежание неприятностей надо отправлять домой. Но как его отправишь, когда он ловит сладкую рыбку нототению где-нибудь на краю краев земного шара, возле берегов Кубы. Это ведь надо чуть ли не все океаны по косой одолеть, семь винтов сработаешь, прежде чем домой доберешься, денег громаднейших стоит – при таких запросах в дальние концы матушки-земли лучше не плавать, а скрести лужи авоськой у себя дома, вылавливать головастиков. Ведь головастик тоже рыба, если, конечно, закрыть глаза, – и хвост имеет, и плавает по-рыбьи. Есть и еще одна причина, по которой рыбаку нельзя после двух месяцев отлучки спешить назад, – заработок. Ведь через два месяца после ухода из порта обычно начинается самый лов.

Зеленый салажонок-коллега еще что-то нашептывал Суханову на ухо, приводил примеры, сыпал цифрами – видать, в этом он был подкован, Суханов краем уха схватывал речь и был целиком согласен с коллегой, но потом уловил грозный хмельной взгляд старого полярного волка, вспомнил его просьбу записать все интересное и сочинить заметку в судовую стенгазету, выхватил из нагрудного кармана узенький блокнотик, по размеру своему больше годный для скручивания «козьих ног», проворно застрочил карандашом, выводя на бумаге ровные строчки-стежки. А коллега продолжал тем временем распространяться, говорил о психологии моряка, о том, как он себя ведет накануне отплытия, в день отхода, через две недели, через месяц и через два месяца – видать, этого паренька здорово подковали в теории. Суханову хотелось хлопнуть его ладонью по плечу, оборвать, но он не делал этого, лишь морщился недовольно и по-цыплячьи робко косился на свою соседку.

Раза два, почувствовав сухановский взгляд, она поворачивала к нему голову, затягивала в золотистую бездонь своих глаз – у Суханова дыхание осекалось, в горле начинало першить, он с головой погружался в бездонь, – молча спрашивала, что Суханову надо, но Суханову ничего не было надо, и Люба снова отворачивалась от него, переводила взгляд на старого полярного волка. Суханову почему-то мнилось, что у этой неземной женщины должно быть неземное предназначение, начертанное ей Богом, она должна уметь исцелять, заговаривать боль, раздавать прощения, векселя на надежду, обещать исполнение желаний даже тем, у кого все черным-черно на горизонте, ни одного светлого промелька уже не предвидится – жизнь позади, уничтожать долговые расписки, источать свет, превращать булыжники, валяющиеся на дороге, в драгоценные камни – она была возвышенна, выпадала из общей угрюмой массы, не вязалась ни с одним из этих людей. Суханов попробовал угадать среди сидящих ее мужа, не угадал, а потом заметил, что за Любой, тесно прижимаясь к ее плечу, сидит маленький, серый, нахохленный, словно воробей, человек с незапоминающимися, какими-то стертыми чертами лица.

Возможно, это и был Любин муж. Суханов позавидовал ему: надо же, такая слепящая жаркая красота досталась человеку!

А коллега все не унимался, говорил, что накануне отхода иной рыбак так накачивается, что сам бывает не в состоянии ходить, его, беспамятного, оглохшего и ослепшего от тоски, приносят на причал родственники и сдают с рук на руки вахтенной команде.

Собрав всех своих людей, траулер дает печальный гудок, прощается с берегом и отплывает. Очнется на следующий день рыбак-выпивоха, протрет глаза, потянется привычно к стакану, и рука его обвиснет на полпути, задрожит – ухо, оно острее глаза и замутненного мозга, оно уже поймало стук судового двигателя, звяканье незакрепленного железа, плеск волн за бортом – все, назад дороги нет, путь теперь только один – к кильке, нототении и рыбе с неприличным названием бельдюга, начинает рыбак прокручивать в памяти былое, то, как прощался с женой и отцом, но ничего не может вспомнить – все огрузло, растаяло в хмельном тумане.

Он достает из чемодана большой семейный альбом – все рыбаки возят с собой такие альбомы с пестрорядью фотокарточек, приклеенных к толстым негнущимся страницам, начинает рассматривать дорогие снимки, хлюпает носом, тоскливо поглядывает в иллюминатор, вспоминает прошлое и без особой охоты думает о будущем.

Потом траулер приходит на рыбную банку, и начинается тяжелая работа, в которой человек перестает ощущать самого себя, забывает о еде и сне, о доме и земле, что его когда-то родила, – его целиком съедает рыба. Рыба в пору лова властвует всюду, она в трюмах, под ногами, в сетях, на обеденном столе, в карманах штормовок, в кубриках, на палубе, солится, прессуется, морозится, гниет, вялится, закатывается в банки по индивидуальным рецептам – везде рыба, рыба, рыба, острый нездоровый запах, чешуя, кости, отрезанные хвосты и плавники, с корнем выдранные горькие жабры. И как только человек не свихнется в такой обстановке – никому не известно: все подмято работой, великим терпением рыбака, старающегося глушить в себе и боль, и неудобство, и тоску, и бессонницу. Бессонница… Если ноют-саднят в кровь изодранные руки и ноги, разве уснешь?

Но когда пройдет два месяца, во все глаза смотри за втянувшимся в работу человеком, втолковывал Суханову четвертый помощник капитана, как будто ему уже доводилось приглядывать за озверевшими мужиками и при случае окорачивать их, ставить на место: таким деловым и уверенным был хрипловатый шепоток салаги. На одном траулере некий сбрендивший моряк после двух месяцев плавания проткнул капитана багром – в человеке накопилось неудовлетворение, злоба, мозги в голове вскипели, и он потерял контроль над собой. В общем, смотри в оба. У японцев, например, такие ситуации разламывают просто, одним ударом, как в борьбе джиу-джитсу: увидит капитан, что у какого-нибудь плосколицего рыбака лицо в фанерку обратилось, совсем плоским, как подставка для сковороды стало, глаза мутные, зенки белесые, так сразу знак делает – пора, мол. Дюжие молодцы хватают рыбака под микитки и втаскивают в специальную комнатенку. Швыряют на пол, включают все лампы в той каюте-комнатенке и уходят, дверь запирают на ключ.

Поднимается рыбак с пола, кипит от негодования, трясется, ничего не соображает и видит, что в комнатенке – полный набор резиновых кукол. Тут и капитан в парадной форме с аксельбантами и золотым шитьем на мундире, и старший штурман с его наглой самурайской физиономией, и рыбмастер, и тралмастер – в общем, весь командный состав, все, кого рыбак может ненавидеть. С воем кидается на свое начальство и начинает крушить.

Через полчаса рыбака извлекают из комнатенки с разбитыми кулаками и лохмотьями кожи, свисающими с ободранных рук – безвольные недвижные резиновые куклы умеют, оказывается, давать сдачу! Выдохшийся изможденный рыболов тих, как курица, и напуган случившимся. Его снова водворяют на рабочее место.

– А как быть, если что-нибудь подобное стрясется у нас? А? – шепотом вопрошал зеленоротый коллега, делал глубокомысленную паузу и, не обращая внимания на бормотанье заслуженного северного ледодава, разводил руки в стороны, показывая, какая большая это проблема, качал головой и тяжело вздыхал. – У нас-то ведь резиновых кукол нет, не отливают, проще самому старпому или, допустим, мне свою физиономию подставить. В общем, тяжелая ситуация, очень тяжелая, – салага сыро хлюпал носом и угрюмо смотрел в пол. – А пары спускать надо, нельзя доводить команду до нарыва. Не то если вспухнет и прорвется – о-о-о, пароход вверх килем может опрокинуться. Словом, когда уже окончательно приспичит, мы собираем профсоюзное собрание, садимся за длинный обеденный стол. Рядовые члены команды по одну сторону стола, офицерский состав – по другую, – салага слова «офицерский состав» произнес со звоном и шиком, приподнятым голосом, будто не горбился только что, – и начинается разговор. С матом, на повышенных тонах, с кулачным буханьем по столу. Часа полтора идет словесная баталия, все выговариваются, изнемогают в борьбе и расходятся по своим рабочим местам, чтобы через два месяца снова сойтись на очередное профсоюзное собрание. – Вот как это происходит у нас, коллега!

В это время старый полярный волк приступил к ответам на вопросы. Вопросы большей частью были однозначные: как там насчет быта на ледоколах, хорошая ли лавка, жестоки запреты на спиртное, и много ли рядовой ледодав зарабатывает? Дед-капитан подморгнул Суханову – записывай, парень! Суханов послушно скорчился над своим блокнотиком, но вот какая вещь – фамилии тех, кто задавал вопросы, он пропустил – мешал хриплый шепоток четвертого помощника капитана.

Суханов повернулся к Любе, столкнулся со спокойным, ничего не выражающими глазами ее мужа, что-то в нем дрогнуло внутри, сжалось, а у Любиного мужа ничего не дрогнуло, и Суханов, одолевая самого себя, холод и внутреннюю дрожь, наклонился к Любе, спросил едва слышно, как фамилии орлов, что задавали вопросы? Снова столкнулся глазами с немигающим отсутствующим взглядом Любиного мужа.

Красавица Люба медленно наклонила к нему голову и внятно, прорисовывая каждую букву, сказала, что вон того, небритого, натянувшего тельняшку прямо на голое тело, зовут Валерием, фамилия – Филонов, того, кто про заработок рядового ледодава спрашивал, – Иваном Мирошниковым, а лысого, угрюмого, который пытался старому полярному волку поставить подножку насчет спиртного, – Федором Агеенкой… Люба еще что-то говорила, называла фамилии, показывала глазами на людей, кто где сидит, но ничего этого Суханов уже не слышал, в голове у него застучал отбойный молоток, в виски натекла тяжесть, лицо заполыхало жарко и красно, от него, как от раскалившегося «козла» – бешеной электрической печушки – тянуло теплом. Разговаривая, Люба положила свою горячую ладонь ему на ногу, выше колена, под ее ладонью брюки будто бы затлели, Суханову сделалось нехорошо, душно, он не знал, куда деваться, ловил ртом воздух и смотрел в немигающие, какие-то посторонние, словно его ничто на этом свете не трогало, глаза Любиного мужа.

Ежился, горбился Суханов, кряхтел, пытался локтем сдвинуть Любину руку с ноги, но Люба этих попыток не замечала, она словно бы испытывала Суханова, а Суханов был готов сквозь пол провалиться, он сгорал в невидимом пламени, ругал себя за то, что обратился к Любе с вопросом, что сел именно тут – ведь мог бы найти место на скамье в противоположном углу, мог вообще стать в проходе и подпереть плечом низкую судовую притолоку. Сейчас ему наверняка придется объясняться с Любиным мужем – вон как тот буравит его глазами, словно бы насквозь протыкает, крупные руки с крупными суставами и оплющенными от тяжелой работы пальцами подрагивают на коленях, чешутся – дай им волю, придушат Суханова. Он наверняка уже не одного морехода придушил на этом судне из-за красавицы-жены, сейчас затеет разбирательство на людях, ткнет кулаком в глаз. А Люба все не убирает руку с его ноги…

Нет, так просто этому мухомору он не дастся, на людях не позволит себя обидеть. Суханов поугрюмел, поиграл в ответ напружиненными мышцами, проверил, так сказать, себя.

Когда расходились, Любин муж ему ничего не сказал.

А вот зеленоротый коллега на прощание хихикнул:

– Ты, как я заметил, на Любу глаз положил?

От неожиданности Суханов приподнял плечи, он не знал, что ответить.

– Да ты не бойся, не продам. Положил ведь, а?

– Полюбовался немного, – нехотя проговорил Суханов.

– Ею не любоваться, ею заниматься надо, – насмешливо заметил четвертый помощник капитана, посмотрел на Суханова в упор, и Суханов понял вдруг, что этот зеленый салага не так уж зелен, он знает нечто такое, чего не знает Суханов, и на познание этого Суханову понадобится немало времени.

– Как так? – не понял Суханов.

– Очень просто. У Любки на корабле есть штатный муж, он с нею рядом сидел, за локоть держал, и сорок четыре нештатных.

– Сорок четыре? – хриплым, показавшимся ему страшноватым голосом переспросил Суханов, дернулся неверяще и чуть не заплакал – показалось, что этот салага-штурман кровно обидел его, слишком грубо и безжалостно поступил, сообщив ему то, чего не должен был сообщать, разрушил сказку, растоптал ногами прозрачный стеклянный домик… Тоскливыми глазами посмотрел на мутное вываренное пятно солнца, висевшее над портом, и ему показалось, что вместо одного солнца в небе плавает целых четыре, каждое покрыто слепой ороговелой пленкой, похожей на куриное веко, и нет от этих светил никакого прока – ни тепла, ни радости. Суханов съежился, бросил своего сопровождающего. Тот затопал сзади ботинками по судовому железу, пытался что-то объяснить, хлопал Суханова ладонью по спине, но Суханов уже не хотел что-либо видеть или слышать. Впрочем, после каждого хлопка его одолевало желание обернуться и двинуть зеленогубого сопляка кулаком, но он сдерживал себя, в самых дальних закоулках сознания хранил завязанный на память узелок: он находится в гостях и обязан вести себя как гость.

Мальчишкой тогда был Суханов, сопляком, все принял, словно заряд дроби, в себя, ему казалось, что дробь перешибла хребет, сбила с ног и он, как последний опустившийся бродяга, бездомный и хмельной, валяется в придорожной канаве, пахнущей пылью, мазутом и кошками.

Долго потом Суханов вспоминал Любу с рыболовецкого траулера, винил ее, клял, а потом прощал, хотя никакого права, чтобы клясть ее, винить, не имел. Все это детское, никчемное, хотя и слезное. Исходя из нынешнего своего опыта, из возраста, Суханов считал, что у молодого человека органов чувств гораздо больше, чем у взрослого, уже потертого жизнью, с задубевшей кожей. Иначе отчего же юные люди бывают такими квелыми. И к чему все эти слезы, копеечные страдания, маята? Кем он доводился ей, чтобы страдать? Мужем, братом, деверем? Чтобы маяться, вначале надо было обрести Любу, а обретя, потерять – вот тогда, вероятно, можно было прислушиваться к собственному сердцу: живо оно еще там?

И если бы ему позже попался зеленогубый любитель наушничать, он бы точно отделал его по первое число, научил бы правилам вежливости и главному из них: никогда не говори о женщинах дурно, в любом, даже самом никчемном и падшем человеке постарайся найти высокое начало, доброе зерно, приподними его до самого себя, сам поднимись до уровня кого-то еще, более высокого и более почитаемого, потяни эту веревочку за собой, продерни сквозь все узкости и колена, и это обязательно воздастся сторицей.

Каждый раз, сходя на берег, Суханов всматривался в лица моряков, попадающихся навстречу, встречал многих знакомых и уже забытых людей, встретил даже как-то у черта на куличках, в Певеке, Севку Воропаева, друга детства, с которым вместе сидел за партой в школе, но потом жизнь развела их в разные стороны, Суханов стал плавать, а Севка преображал Колыму, работая строителем на атомной станции, встречал ребят из своей мореходки и тех, с кем проходил практику на заслуженном паруснике «Крузенштерн», но зеленогубого юнца-штурмана так ни разу не встретил. Как не встретил и Любу.

Потом он понял, что подобный поиск никчемен и смешон, вполне возможно, что никакого рыболовецкого траулера не было, как не было и слепящей золотоглазой цыганки с невесомой походкой, ее неприметного стертого мужа, беседы и той дивной ухи. Хотя уха, наверное, была, иначе с чего же собирается во рту вязкий комок – сколько лет прошло, а он все ту уху вспоминает, до сих пор его тянет хлебнуть несколько ложек божественной юшки и заесть ее куском мягкого, пышного, как взбитая сметана, белого хлеба.

Солнце тем временем окончательно проклюнулось сквозь сизую наволочь, еще немного, и наберет вчерашнюю силу. День вчера был по-настоящему весенним, прозрачным. Погода сейчас переходная, конец марта, – ни весенняя, ни зимняя, день на день не приходится, еще и пурга завяжет свой узел на небе, со свистом и хохотом рухнет на землю, перекрутит, взболтает все, смешает воду с сушей.

По радиотелефону прошло сообщение, что в районе одного плоского, как лепешка, островка, на котором, кроме маяка-ревуна, подающего свои хриплые тоскливые сигналы, ничего нет, оторвало швартовую бочку и унесло в море. Швартовая бочка – тяжелая, сидит глубоко, сталкиваться с ней все равно, что с миной: борт раскроить можно, дрейфует бочка где-то здесь, рядом, не должна она далеко уйти.

Хоть порт и остался уже позади, а чаек было все так же много. И ни одной красной. И вообще, красная чайка – это бред, мираж, сон, вымысел, не водятся в Арктике птицы попугайского цвета.

<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
11 из 13