Фантазии укушенного сладостью. Новеллы
Валерий Радомский
…О Любви! О ней: красавице, притворе и мучительнице! О белом лебеде на пруду, без пары…, о сахаре и патоке чувств…, об одиночестве, в которое многие и нередко захотят, где и доживают своё, земное, на коленях… Книга содержит нецензурную брань.
Фантазии укушенного сладостью
Новеллы
Валерий Радомский
© Валерий Радомский, 2020
ISBN 978-5-0053-0001-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
НОВЕЛЛЫ
САХАР И ПАТОКА
Сумерки отодвинули жару от тротуара и, как мне показалось, встретившиеся мне прохожие радовались этому тоже. До «АТБ» – шагов сто, где-то в это время и в этом магазине я запланировал купить блок сигарет и что-нибудь себе на ужин, ещё не приевшееся. Заодно, докуривал сигарету, пребывая в безмятежности, и дышал удовольствием одиночества. Оно, одиночество, бывает и таким даже, если наслаждаешься покоем в душе. Об этом и думал, но сбежал бы от одиночества в любую секунду, как бы и чем бы это ощущение разобщённости с миром и единения в себе меня не устраивало и не радовало. Суета торгового зала обошла меня стороной, не коснувшись даже локтей – вернулся с покупками в сизый вечер, он по-прежнему обнимал меня всё той же безмятежностью и уже голубел от света фонарей. Задержался на площадке крыльца, никому не мешая – в сторонке. Белые бордюры, очертив дворик магазина на входе, подвели взгляд к, вроде, пятерым мужчинам, усевшимся на них, с просящими руками. Но милость была иного плана: бутылка то ли вина, то ли чего-то ещё переходила из рук в руки и зычный хмельной восторг, булькая в чьём-либо горле, вырывался наружу общим и завистливым довольством. Была среди них и одна женщина. Лица я не видел из-за плеч мужчины, что присел прямо перед ней на корточки, да пьяный галдёж и шарканье ног повсюду внезапно заглушили звуки аккордеона, высветившийся розовым блеском. И женщина запела – её хрипловатый грудной голос жаловался в безнадёге стоном:
«Пьяница горькая – горькая пьяница,
А ведь когда-то была я красавицей!
Губоньки, глазоньки ты целовал,
«Грудочкой» сахарной называл…
Да патокой горькою душу залив,
Ты веточкой вишни меня надломил —
Я ветра игрушка с тех пор, усыхаю
Любовью к тебе, а обиды не знаю…
И знать не хочу потому, что люблю!
Тебя! Лишь тебя! И, играя, живу
Пьяницей горькой-горькою пьяницей,
Веточкой сломанной, опечаленной…».
Я ошалело сбежал ступенями вниз, сделав несколько торопливых шагов и будто бы издавна ожидаемых от себя, к сидящим вдоль бордюра – к той, что вмиг опоила меня воображением той самой «пьяницы горькой-горькой пьяницы». Только что-то, да пережитое и нет, удержало меня за плечи – я замер, поник, завернув в лоскуток сумрака наверняка изуродованное выплеснувшимся из меня страданием лицо. Хотел уйти – отошёл в сторону, чтобы, не пряча глаза, ненароком не потревожить ошеломлённым взглядом своё же прошлое… Сердце колотилось, словно сходило с ума, а глаза в беспрерывном моргании трясущихся век подбирали в растерянности иной взгляд: который не лгал Ей… Никогда! И сейчас – сколько же лет прошло?! – не хотел Ей лгать…
Три года с Ней!.. Три года как Она, вошедшая в мою загулявшую в одиночестве жизнь на точённых ножках, в абрикосовых туфельках на высоком каблуке, словно на упругих веточках – зашла как-то, осторожно даря улыбку. Извинилась за нежданный визит, и собой – смуглая, фигуристая, пленяющая запахами надежды на что-то, что и понять не успел – в миг упорядочила меня в намерениях терзающегося ума и в желаниях приунывшего в годах сердца. И – чудо из чудес! Наконец-то: мои сердце и разум – заодно: быть с ней, всегда, и желать везде и во всём. И сразу – плен в радость! И сразу – робость воображения до стыдливости что-либо воображать заранее, как тут и – неуверенность, острота дыхания, и веселящая дрожь на губах: «А ждал-то, выходит, не напрасно!». И сразу после этого – страх перед гордой и даже чуточку заносчивой женской красотой. А она ведь – такая, и такой обязана быть, чтобы, разозлив страстью, этим и обязать встать перед ней в полный рост, так, неосознанно даже, приветствуя и преклоняясь. Я же сидел в стенах редакции радио, готовился к радиопередаче, выправляя свои же каракули на листах информационного выпуска, чтобы через пару мину, от студийного микрофона, прочесть всё на одном дыхании и, упаси Бог, «не забуксовать» в эфире; как вдруг, сначала, лёгкий и кроткий поклон шеи, в приветствии, затем – так заколотилось сердце, ну, так заколотилось…, и я – рывком со стула уже очарованный, в полный свой рост приветствующий и преклоняющийся перед вошедшей ко мне Мечтой.
…1080 дней и ночей прожиты с Ней без суеты и личных притязаний на что-либо из чувств и ощущений – оба были полны под завязку тем, что, имея, мы раздарили друг другу. Я впервые ощутил себя самодостаточным. Моя прежняя жизнь, бабника и козла в чужом огороде, остановилась на Ней как на «зебре» с плачущим котёнком посредине. Она стала моим миром, о чём как будто для меня написал, как раз накануне моего рождения, поэт Наум Коржавин: «Ты мир не можешь заменить. но ведь и он тебя – не может». Ощущения моего мировосприятия были знакомыми – я это уже переживал. Точно! Да себя никому не позволял любить так, как они могли. Только причина была во мне самом. Оказалось, что самому любить слаще, чем быть любимым. А любить – это, своего рода, профессорское чувство, со ступенями научных знаний и достижений. Опять же, «профессором» оказалась Она. Но и мои практики отношений с женщинами часто и надолго запирали нас в «аудитории», а от дополнительных занятий «прикладными науками» – нет-нет, продолжим!
Вместе с тем в этой новой для себя жизни я видел всё и всех, а уж девушек и женщин – как без этого?! Да и зеркало привлекательности женщины, её очарования – глаза мужчины. Я, да, дарил, и не по привычке, каждой красоту придуманного и не придуманного отражения её. Для неё же – единственная и не неповторимая. Хотя, бывало, и не на что было смотреть. Но видеть женщину её глазами – это искусство от практик: не замечая даже убогость. И та же улыбка, на прокуренных (пусть!) зубах или щербатая даже (пусть!), или неуклюжая в искренности, поддёрнувшая лишь смешно усы кверху или оттенившая ещё ярче рыжую бороду, ничего не стоит для мужчины, если он до этого зрелого статуса дорос. Такая его улыбка, любая – положительно оценочная для той, кому подарено не скоропортящееся внимание за просто так: за красивые глазки! Ведь его собственная красота не только в женщине, что идёт с ним рядом под руку, она ещё – в молчаливой благодарности случайных глаз напротив, а потом – во взгляде их вслед. Со стороны. Издали.
На протяжение этих трёх лет, я не всматривался в лица, красивы они или только привлекательны, не ждал ответных эмоций, – вспоминалось, глядя туда, где бродила переливами в сиреневых шторах ЕЁ тень. И не успокаивалась, ожидая, как и я сам, что вот-вот Она позвонит по телефону, или вот-вот постучит запечалившейся в ожидании радостью. Продолжая тонуть в стареньком кресле, давно ставшим для меня мягким и удобным от непритязательности что-либо изменить в моей холостяцкой «однушке» под самым небом и что-либо в ней добавить, я курил, пускал дым кольцами, убивая время волнующими меня очень близкими по времени воспоминаниями.
Чуть ли не каждый день, проведённый вместе, Она удивляла меня своим трогательным заботливым вниманием: то подарит запонки к рубашке, что Ей нравилась на мне, то повяжет мне галстук, от цвета которого я зажигался восторгом и благодарностью, то шалуньей брызнет вдруг, со стороны, туалетной водой, а запах, запах какой!.. Моё обожание Её поступков при этом и стыдилось, и робело, и морщинило мне лоб застенчивостью во взгляде, точно я не заслужил воплощённого в приятный сюрприз щедрого внимания, или ещё не заслужил. Не случайно поэтому хотелось быть благодарным, надёжным и преданным Ей побыстрее – она была первой и единственной, кого я привёл к себе в дом и моей женщиной, и матерью детей …не от меня. Оказалось, как я понял к сорока годам – нет чужих детей, если ты любишь их мать не только за теплоту и ласку в постели. Потому и нет чужих для мужчин женщин в принципе – или твоя, или не твоя. Оттого, встретив Любовь, будь готов стать отцом раньше, чем станешь мужем.
Я не стал ни тем, ни другим – Сашке было четыре, Виталику восемь, а Она и не звала к себе в дом. Позвал их, троих, к себе я, …и только тогда Она пригласила меня, чтобы познакомился и с ними.
Не забыл – как такое забыть: шли вдвоём, а жизни вокруг была нужна лишь Она одна. И жизнь откровенничала Ею, на ходу перерождая меня в живое понимание в удивлении, которое объясняло, и не молча, многое и доходчиво. …До рассвета Она подметала и мыла лестничные пролёты в домах, что серели стенами недалеко от такого же, многоэтажного, в котором жила сама – «…Спасибо, девушка, спасибо, красавица. Какая же Вы!..»; …отводила в сад, затем в школу своих мальчуганов – «…Мамаша, вы – умница: мальчики светлые, опрятные!»; …и – на торговый рынок, бегом, за холодный бетонный прилавок – «Как хорошо, как хорошо, что ты пришла, а мы уже стали бояться, что не придёшь!..». (Она нужна была всем с утра до поздней ночи. И Её, притягательно женственной в глазах парней и мужчин и добродушной простушки с языков подруг и знакомых женщин, хватало на всех. А ревновать и собачиться, и по этому поводу тоже – на это у нас с ней не было времени: время дорого, если любишь и не устаёшь любить и быть любимым! Да и время для наслаждения любимой жадное собой и ненасытное, если знаешь к тому же, что и сам любим)
…Квартирка однокомнатная, на восьмом этаже, с балконом во двор; диван – слева, кровать – справа, синий палас на полу, стол – посредине, отглаженные до блеска занавески на окне, чёрно-белый телевизор на тумбе, розовый торшер в углу. Простенько всё, уютно даже, и поразительно чисто!
«А это что?» – спросил я однажды, заинтересовавшийся розово-красным блеском под кружевной накидкой. «Аккордеон», – ответила, будто призналась. «Играешь?» – вырвалось из меня само собой. «Живу», – обронила Она, намеренно отходя от тумбы и, вроде как, стыдясь не игры на этом музыкальном инструменте – нет, нет, а чего-то ещё, точно привязанного к нему, невидимого мне. И я счёл правильным для себя – избавить Её от смущения. (Смутился я, чуть позже – деньги от меня Она так ни разу и не взяла, чего я постичь умом так и не смог)
Поднявшись из кресла и машинально подойдя к зеркалу, я заметил и оценил подвижность своих губ: улыбаюсь Ей, воображаемой и ненаглядной. Но мне уже давно не терпелось разгадать Её жестокую и холодную просьбу: «Хочу побыть одна! …Меня не будет день, два, возможно, что и три – не ищи меня. …И верь мне!». И в этот раз – «Хочу побыть одна!» – Она увезла повзрослевших на три года, уже при мне, мальчиков к своей маме. Такое – два-три дня раствориться во времени и пространстве, не часто, но обязательно – она позволяла себе сама. Я не спрашивал, почему и зачем, даже при том, что ревность не самое лучшее качество мужчины, но и не самое худшее – есть ещё (по крайней мере, бывает) безграничная вера женщине. Я верил себе: видел женщин голыми в одежде – годы: сорок лет! – и физической измене нечем было передо мной даже прикрыться. Отсюда и раздевающий мужской взгляд, который, обычно, ищут молодые, ещё краснея всё же от стыдливости, отыскав его или же на него напоровшись. Взрослые …взрослые женщины оставляют такой взгляд позади себя, но не торопясь уйти от него как можно дальше. А Она прятала от чего-то саму себя, но не пряталась от меня – я и сейчас это чувствовал на интуитивном уровне, поглядывая от зеркала на бордовый телефонный аппарат.
Очередные два дня без Неё стаяли томительным ожиданием. Моё спокойствие взбунтовалось учащённым дыханием, грозя удушьем неуёмной влюблённости – я набрал номер Её домашнего телефона, оправдываясь и признаваясь Ей, мысленно: «Может, я тебе уже нужен?!». Никто не ответил, да трубку подняли чьи-то руки и тут же опустили на рычаг – не показалось.
…Подходя к Её дому, мои глаза произвольно щурились, словно высматривали Её силуэт за стеклом окна (Окно для Неё было чем-то ритуальным в личном откровении, может – в ожидании, и комком из строй газеты Она, убираясь в квартире, будто бы оттирала на стекле не уличную пыль, а что-то прилипшее к ней самой. И злилась от этого густыми на цвет губами, но не уставая от однообразия движений руки. После, и долго причём, Её дрожащие пальчики нежно и вдумчиво касались сияющего стекла, извиняясь за что-то, похоже, и сожалея будто о чём-то в одночасье)
Уже на лестничных пролётах этажей тоской кричащие звуки аккордеона ноющей из сердца тревогой ускорили мой шаг. И почему-то обстоятельство – она у себя…, меня не обрадовало.
Взбежав на площадку восьмого этажа, я терзался в нерешительности позвонить в Её дверь, постучать, позвать, закричать… Стоял, уткнувшись лбом в панельную стену, раздирая кожу острыми влипшими в побелку бугорками, не чувствуя ни боли, ни прежней уверенности в Ней, непогрешимой. На весь подъезд аккордеон вопил метавшимися за дверью переливами нот, жалуясь высокими тонами, проклиная низкими, а что, за что или кого – это уже было не так важно.
Я не позвонил, не постучал, не позвал и не закричал – грохнул кулаком о дверь соседской квартиры, ясно вспомнив, что у них, у молодой семьи, Она хранила свои запасные ключи. Раскосая хозяйка на снастях открыла мне быстро и, упреждая мою просьбу, сама сунула в руку ключи. Вжимая курчавую головку в плечики и прикрывая рот, словно пугаясь того, что должна мне сказать, девушка призналась, всхлипывая от горькой неподдельной жалости:
– Она снова!.. Опять, опять …запила!
Дверь соседки закрылась бесшумно, как и я открыл Её дверь. С коридора были видны распахнутые дверные створки зала – Она сидела посредине, на паласе, в одном нательном белье, прозрачном и осветляющим Её природную смуглость. Коричневые ремни аккордеона цепко, будто – не отдам, удерживали тонкие плечики в плену позы здорово пьяненькой. Сам аккордеон, игриво красный, рвущийся от игры на нём то вширь, то снова сбегаясь белыми мехами в толстую чёрную полосу, и подобно задранному к подбородку подолу, предоставлял глазам возможность вожделенно прилипнуть к Её потрясающе красивым ногам. Даже в эти секунды моего полного недоумения от увиденного я всё равно обожал эти чуть раскинувшиеся в упоре ноги, но изнутри самого меня напирала и напирала темнота ужаса самой ситуации. А Она запела, роняя по сторонам слова из души, созвучные механической душе инструмента. Её как бы простуженный от врождённой хрипловатости голос плакал словами:
– Пьяница горькая – горькая пьяница,
А ведь когда-то была я красавицей!
Губоньки, глазоньки ты целовал,
«Грудочкой» сахарной называл…
Да патокой горькою душу залив,
Ты веточкой вишни меня надломил —
Я ветра игрушка с тех пор, усыхаю
Любовью к тебе, а обиды не знаю…
И знать не хочу потому, что люблю!