Я и так папина. Разве бумаги это изменят?
Может, тогда брат Николас перестанет меня дразнить. Когда он в последний раз приезжал на Монтсеррат, был не очень-то добр ко мне.
Если мы все поладим, если мами и па станут жить дружно, может, мы тоже будем жить в доме-сове…
Когда я вырасту, больше не лягу спать голодная. На моей плантации хватит еды на всех.
Над папиным домом – самые яркие звезды. У меня будет много денег, чтобы его отремонтировать, и тогда па не придется уезжать.
Я закрыла глаза и изо всех сил постаралась ничего не видеть, но во снах меня поджидала миссис Бен. Больше сладостей у нее для меня не было, только тот ужасный взгляд, который ничто не могло изменить.
Монтсеррат, 1763. Осознание
Упрямо глядя направо, на ту сторону плантации па, где ютились хижины и делянки рабов, я изо всех сил держалась за стенку повозки. Борта были шаткие, шершавые на ощупь, но я только крепче впивалась ногтями в дерево, лишь бы не опозорить па и не дать сводному брату очередной повод меня выбранить. Он так издевался надо мной сегодня. Ему не хотелось, чтобы я ехала с ними.
Па крепко сжимал поводья и поглядывал на меня через плечо. Он улыбался – широко, вздергивая губу к крючковатому носу, который, к счастью, мне от него не достался. Спасибо, мами.
– Долли, Николас! Скоро поедем по городу. А потом на вершину земель Кирван. Вы оба должны это увидеть.
Повозка катилась вперед, трясясь и содрогаясь, пересекала овраги на грунтовке. И я тряслась вместе с ней.
– Чертово лох, – пробормотал па. То было чудное ирландское название озера. Ох и хотелось же мне выучиться языку его предков, а значит, моих. Я пыталась подражать па, верно произносить слова, хотела понимать, о чем говорят плантаторы, когда поблизости солдаты в красной форме.
– Держись, мелкая д… чертовка!
Я резко повернулась к Николасу.
Он сидел на другой стороне повозки и ухмылялся. Брат прошептал не «чертовка», а более грубое слово – «дерьмовка», которое с ним рифмовалось. Произнес богохульство голосом, что жег, точно адское пламя. Если бы я проделала подобное – ма отхлестала бы меня веткой. Но его ма уже умерла. Она никогда не бывала на Монтсеррате. Сначала я жалела сводного брата, но потом он принялся меня изводить, и я перестала.
Мне было семь, ему десять, он изнемогал от жары в пыльном коричневом сюртуке и широкополой соломенной шляпе, что прикрывала его рыжевато-каштановые волосы. Тень от шляпы падала на серо-зеленые глаза и такой же ужасный крючковатый нос, как у па.
Мне хотелось ему нравиться.
Но он меня не любил.
И с каждым днем чуть больше это показывал. Когда па не слышал, Николас шептал ужасные вещи, грязно шутил о цвете моей кожи – будто я до черноты поджарилась на солнце. Не хватает только смолы и перьев, говорил он с усмешкой.
Но это не самое плохое.
Его губы извергали ложь: что па не был моим па, эти слова пронзали мои кишки насквозь. Не питать ненависти к Николасу было тяжело. Брат хотел, чтоб мне не досталось ни капли отцовской любви.
Священник, который исправил наши бумаги и записал нас с Китти как мулаток, дочерей па, проповедовал о прощении и мире.
Почему Николас не мог унять свою ненависть? Он видел священника. Был на службе в лесу, как и все остальные.
– Хочешь упасть, Долли? – Он сжал губы, будто собирался в меня плюнуть. – Твоя мать знает, как пасть низко. Все шлюхи знают!
Как бы так треснуть его, да не попасть в беду? На белой коже останется синяк, а меня закуют в колодки. Бить белых цветным нельзя, неважно, каких они кровей.
– Николас, о чем ты там говоришь Долли?
– Что ей здесь не место! – огрызнулся тот. – Па, надо вернуть ее твоей шлюхе, Бетти.
– А ну, умолкни, Николас. Ты еще не такой взрослый, могу и кнутом отходить.
– Моя мать не так давно умерла, а ты…
– Николас! – Па остановил повозку у обочины и поднялся с места. Тень большого мужчины легла на нас. – Николас, не говори так. Бетти не такая, как все, Бетти…
– Твоя собственность, отец. Ты купил ее у работорговца на Гренаде.
Па редко сердился, но от этих слов на шее у него вздулись вены.
– Это мои дела. Придержи язык.
– Да, сэр. – Брат сдулся и повесил голову.
– То-то же, – сказал па и плюхнулся на сиденье.
Повозка тронулась. Я отвела взгляд от брата, в горле застрял комок. Николасу не нравилась мами. Как и многим. Женщины у водоема часто подтрунивали над ней. Моя ма – любимица отца, и она ничего не могла с этим поделать. Наверное, он ее обожал. Утром отец подарил ей много отрезов ткани, у нее был лучший надел на плантации. Но услыхав, что Николас страдал, потеряв маму, – у меня-то она была, – я чуточку лучше поняла, почему он так меня ненавидит.
Ветерок, что всегда дует с моря, холодил мое разгоряченное липкое тело. Солнце стояло высоко в зените. Но лишь когда мы вновь поднялись на холмы, ветерок ослабил жару.
Николас усмехнулся и отряхнул с сюртука песок.
Почему мы с ним как солнце и ветер – всегда должны сражаться?
Еще несколько ухабов, и повозка покатилась по городской мостовой. На рыночной площади собирались мужчины. Зловещее место в центре города приковывало их внимание.
Но я смотрела на холмы, любовалась крышами домов, разбросанных там и сям. Одни покрывала коричневая солома, другие – красная черепица, третьи – пальмовые листья. Лучше было смотреть куда угодно, только не на рынок.
– Не хочешь сплясать на помосте джигу, Долли? Ирландскую джигу. Солдаты на дух не выносят ирландских католиков, прям как черномазых.
Гадости Николас произносил шепотом, но смеялся довольно громко.
– Сынок, что ты там говоришь? Я люблю шутки!
Брат сконфуженно глянул на меня, умоляя молчать.
Пока мой благородный порыв не улетучился, я отвернулась посмотреть на каменные ступени здания правительства.
– Ничего, Николас? Я так и думал. – Улыбка па увяла.
Со ступенек здания сбежал солдат в красной форме, вскочил прямо на помост, размахивая листом пергамента, и поднес руку ко рту.
– Война окончена! Семь лет сражений с Францией закончились! Британия победила!
Толпа возликовала.