– Как?
– Ужли забыл? Все тем же высшим произволением. Сколько неудобств, бывало, терпели наши люди от того, что должны были молиться в отдаленном чужом приходе и во всякую погоду переезжать реку Голтву. Стала я тогда просить тебя выстроить у нас в Васильевке свою церковь. «Помилуй, Машенька! – удивился ты моей просьбе. – Откуда же мне средств на то взять? И пятисот рублей на хозяйские потребности не набрать, а тут, подикась, целую церковь сооружай!» – «Господь захочет, – говорю, – найдутся средства». И что же ведь? Все устроилось как по-писанному. Сперва приехала моя маменька – царство ей небесное! – стала также тебя уговаривать. На другой день завернул из Кибинец архитектор-итальянец и по просьбе моей охотно сделал план церкви на двести душ. А тут, как на заказ, явился и каменщик: не найдется-ли де ему у нас работы? Показали мы ему план архитекторский, спросили, что возьмет за то, чтобы наделать кирпича с нашими рабочими. И сговорились на пяти тысячах. Приступил он к работе, брал деньги по частям…
– Но потом стал плакаться, что продешевил, и просил надбавки, – вставил Василий Афанасьевич.
– Ну, и прибавили мы ему тысячу. Зато не далее как через два года, с Божьей помощью, церковь была сооружена вчерне. Съездили мы с тобой в Ромны, на Ильинскую ярмарку, переменили старое серебро на церковные вещи. А еще через год в новом храме началось и служение! Оставалось лишь плащаницу изготовить. И ту изготовили. Господь, Василий Афанасьевич, говорю тебе, никогда не оставляет уповающих.
– Убедила, матинько, лучше стряпчего. Будем же уповать, что из сынка нашего выйдет если не министр, то хоть средней руки порядочный человек. А то, поглядите-ка, похож ли он теперь на министра: подкладка в рукаве изодрана, локоть продран…
– Все, все исправим, починим, не беспокойся, – горячо вступилась Марья Ивановна за неряху-сына. – Притом же гениальные люди вообще, говорят, неряшливы.
– Ну, нет, матушка, извини. Коли иные и неряшливы, то из этого еще отнюдь не следует, чтобы всякий неряха был сейчас и гениальным человеком. Опрятность – щегольство бедных людей, а мы, сама знаешь, какие крезы. Гениальными детьми хоть пруд пруди, а гениальных людей в целом свете один-два – и обчелся. А отчего? Оттого же, я полагаю, отчего всякий поросенок премил, доколе не вырастет в толстую хавронью, которую уже никто в рыло не поцелует. Однако ты, сынку, я вижу, зеваешь. Ходи-ка к себе наверх и лягай спати.
– Я, папенька, вовсе не так уже устал с дороги…
– Устал, устал! – перебила Марья Ивановна. – Мы с папенькой лучше тебя знаем.
И мальчику волей-неволей пришлось уступить настояниям родителей и подняться на свою вышку. Впрочем, у него тотчас нашлись туда два компаньона: Сюська и Дорогой. Моська, пыхтя, вскочила на придвинутый к кровати стул, чтобы перебраться оттуда на самую кровать; а менее избалованный легавый пес растянулся тут же на полу на стареньком коврике. Не прошло двух минут времени, как комната огласилась двойным собачьим храпом, а еще спустя минуту к этому дуэту присоединилась более деликатная носовая флейта молодого паныча.
Глава десятая
Васильевская аркадия
Солнце спустилось уже довольно низко, когда Гоголь протер опять глаза. Двух четвероногих товарищей при нем уже не было, но полурастворенная дверь показывала, куда они девались. Освежив себе лицо водой и наскоро пройдясь гребешком сквозь всклокоченную гриву, Гоголь на ходу накинул легкую домашнюю блузу, когда заметил на столе перед окошком полную до краев тарелку крупной спелой клубники.
«Маменька, конечно! – сообразил он и отправил одну ягодку в рот, а стебелек выбросил в открытое окошко. – Однако, какая сладкая попалась!»
Но и вторая ягодка, и третья, и десятая оказались, видно, не менее сладки, потому что в самое короткое время тарелка совсем опустела.
Когда Гоголь стал спускаться по скрипучим ступенькам деревянной лесенки в нижнее жилье, навстречу ему с крыльца донеслось щебетание целого хора звонких женских голосов, сквозь которые раздавался мужской тенорок.
«Ну, офеня-ходебщик!»
Он не ошибся. На крыльце представилась давно знакомая картина: весь наличный женский персонал – как из барских покоев, так и из девичьей и кухни, от мала до велика – столпился вокруг коробейника, выгрузившего из своих объемистых коробов на пол самые разнообразные «галантереи» и медовым голоском выхваливавшего доброту и красоту всякой штуки.
Как тут было устоять? И менее всех устояла сама хозяйка: на полу около нее громоздилась уже целая горка дешевеньких материй, разных полезных принадлежностей женского рукоделия и бесполезных украшений и безделушек.
– И куда ты это, матинько, такую уйму забираешь? – корила ее глава девичьей и детской няня Гапа. – Кажись, мать семейства, а на-ка, поди, ровно малолетняя: всякую-то дрянь даешь навязать себе этому идолу.
– Да надо ж, Семеновна, всех чем ни есть наделить… – виновато оправдывалась молодая барыня перед скопидомкой-старушкой.
– Наделяй, сударыня, наделяй щедрой рукой, – подбивал ее торговец, – господь воздаст тебе сторицей.
– И то, маменька, право, куда нам столько разных разностей? – подала теперь голос двенадцатилетняя Машенька, более практичная, чем мать. – Ведь на все это сколько у вас рублей уйдет!
– В долг поверю, барышня милая, даром бери, чего душенька просит, не жалей меня! – не унимался офеня. – А вот и молодой паныч! Со счастливым приездом! Не купишь ли тоже чего, сударик?
– А, встал, Никоша? – радостно обернулась Марья Ивановна к сыну. – Отдохнул хоть немножечко?
– Эге, даже множечко.
– А клубники покушал?
– Покушал, благодарствуйте. Совсем спелая и пресладкая. Верно, сами набрали?
– Да как же иначе, голубчик? С грядок ты, Боже упаси, сырой бы еще объелся. Вот я взяла тут тоже для тебя, посмотри-ка, цветных карандашей, тетрадку для рисования…
– Ай, мамо, мамо! А Симон еще корит меня, что зря деньги транжирю. От кого я этому научился, как не от милой моей мамы?
– Шалун! – улыбнулась Марья Ивановна. – Что тебе, Ганна?
– Ох, лишенько тяжке, пани! – заявила Ганна, старшая скотница, протискиваясь к барыне. – Лучшая телка наша Мелашка оступилась и копыто себе свернула.
– Бедненькая! И, верно, очень мучается?
– Как не мучиться: ступить не может, мычит себе, знай, таково жалостно.
Сердобольная и чувствительная Марья Ивановна обеими ладонями зажала себе уши.
– Бога ради, Ганнуся, молчи, не рассказывай: слышать больно!
– Но как же быть-то нам с ней, пани: помазать ли чем копыто, позвать ли костоправа…
– Делай, как знаешь, милая. Кому же знать о том, как не тебе?
– Но все бы лучше, пани, кабы ты наперед сама взглянула.
– Нет, нет, родная, пожалуйста, уволь! Не выношу я чужих мучений! Да и время ли теперь? Сама видишь. Вот тебе новый платок, и ступай себе с Богом, ступай.
Присутствовавший при таком хозяйственном распоряжении матери сын только тихо вздохнул и пожал плечом.
– А где, маменька, пан-батько?
– Папенька? Где ему быть, садоводу, как не в саду у себя? С утра до вечера в земле копается.
– Так я до него теперечки утечу. Перешагнув через разложенные на полу товары, он сошел с крыльца во двор, а оттуда направился прямо в сад, где свернул в укромную боковую аллею. Художественный вкус, унаследованный от обоих родителей, начал уже проявляться в будущем художнике слова. Впивая полной грудью чистый деревенский воздух, пропитанный ароматом свежескошенной травы, Гоголь остановился на ходу и залюбовался. Косые лучи вечернего солнца золотыми стрелами врывались меж стволами деревьев в тенистую аллею, озаряя яркими бликами и дорогу, и окружающую листву, и светившееся меж зелени зеркало пруда.
Наглядевшись, он побрел далее, обогнул пруд и вышел к небольшому холмику с беседкой.
«Беседка мечтаний! – прошептал он про себя. – А вот и грот дриад…»
Василий Афанасьевич, романтик старой школы, всякому излюбленному месту в своих владениях присвоил какое-нибудь поэтическое название. Сын, питавший к отцу глубокое почтение, можно сказать, благоговение, не находил ничего странного в этих вычурных, освященных уже временем названиях; а теперь, при виде грота дриад, лицо его приняло даже меланхолическое выражение: при самом входе в темный грот, укрытый под густой сенью лип и акаций, лежал большой дикий камень, на котором он, Никоша, играл когда-то еще трехлетним мальчишкой.
В том же раздумье он продолжал путь ко второму, большому пруду, обсаженному с обеих сторон любимыми деревьями Василия Афанасьевича: дубами да кленами. Папенька ведь вместе с ним, Никошей, насадил их. Давно ли, кажется? А как с тех пор разрослись-то!
А вон и сам папенька: стоит неподвижно, опершись на заступ, посреди лужайки, и в глубокой думе уставился в землю.
Сын подошел к отцу.