Оценить:
 Рейтинг: 0

Блики, или Приложение к основному

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– А скатерть для чего? Ты на столе уж, что ли, практикуешь?..

– На потолке, кретин… Ирка в сумке моей роется – то сигареты ищет, то конфеты…

– А скатерть-то?

– Брал на пикник, мол… Конспирация. Ладно, пойду, с тобой тут скучно, – говорит Илья. – И завтра рано просыпаться.

– Иди, – говорит Иван. – Надоел.

Засмеялся Илья. И говорит:

– Грустно мне с тобой, Сергей Есенин, – поднял с полу свою сумку, повесил её на плечо и вышел. Вернулся тут же и говорит: – Чуть не забыл… Спит Люська крепко?

– Ну и что?

– Да ничего. И Юлька тоже… Может, как-нибудь, когда уснут, поменяемся местами? Кайф, старичок… ты представляешь?

– Беги, беги, – говорит Иван. И говорит: – Зачем только из медиевистов в археологи переметнулся…

– Надо было, и переметнулся.

– Трепался бы про Меровингов, голову девкам морочил… Хотя тебе без разницы, про что болтать…

Сам себя в коридоре Илья оставил, голову лишь просунул в комнату. Громко хохочет. И говорит:

– А как насчёт групповичка? Устроим?.. Э-э-э, толку-то с тебя… Садись, строчи буколики-георгики, Феокрит-Гесиод сибирский… бота бегемота, – и исчез, исчез со смехом.

Хлопнула дверь. Прошло минут пять. И:

– Валя! – конспиративно ухнул двор.

На кухне кастрюля об стену, наверное, стукнулась: бух-х! – и об пол после: бах! – и по полу ещё прокатилась: дяк-дяк-дяк! От резкого, неожиданного звука такое ощущение у Ивана, будто там, внутри, сорвавшись с полки, упала, охнув, его душа. Вопль-отбой протрубила Марина, стала дверь баррикадировать.

«Нас напротив, во-он – как та сосна – так же вот через дорогу, Мелеховы жили. Ещё и нас зажиточнее были. Курей – тех, правдыч, не держали, а не держали потому, хлопец, что батька ихний табаку не нюхал. Кино-то было, Гришку, поди, видел?.. Товарищ мой, ближайший самый, да. На Дон-то апосля они перебрались, когда Котовский спьяну хату ихнюю пожёг. Ох и бандюжный был, не дай и Бог. С приятелем со своим, с Пархоменкой, охты-мохты, соберутся, четверть горилки вольють себе за воротник, в дорожку столько же ещё прихватють, поцепляють шашки на бок, кубанки на затылок, глаза на лоб и – бей своих, чтобыч чужие боялись. Одного и уважали только. Был там такой, атаман кошевой, Кочубеем звали. Да нас с Гришкой не касались…» – «Да. Да. Но за кого ж ты воевал, Кирсан Иваныч, я не пойму?» – «А за тех, кто словит, хлопец, за тех и воевал». – «Но ты же говорил, что ты герой Гражданской». – «А разве нет? Ты повоюй под разными-то стягами, под командирами-то разной масти походи… нагрузка шибкая на голову…»

– Ва-ля! – двор уже громче и настойчивей.

Поднялся Иван с дивана, подошёл к окну, рукой махнул, в окно не глядя, и подумал:

«Сивков и Синкин».

II

Тысяча девятьсот сорок третий год. Шестнадцатое мая. Тисецкий военный госпиталь. Старое трёхэтажное кирпичное здание под крутой зелёной четырёхскатной крышей. На втором этаже одно из окон, что смотрят в давно уже оживший после зимы сад, распахнуто настежь. В саду щебечут птицы.

Пять часов утра, едва ли больше, но уже светло. Входит в палату тихо, как кошка, медсестра Катя. Чувствует Катя лёгкое веяние сквозняка, обегает палату взглядом, обнаруживает причину и сразу же направляется в дальний угол, чтобы закрыть окно. Закрывает. Поворачивается. Справа от Кати койка с голой сеткой. Слева на койке… Откидывает Катя одеяло и видит подлог – рулетом свёрнутый матрац. Брови у Кати ползут вверх.

Катя: Ой!

Просыпается один из раненых.

Раненый: Что с тобой?

Катя, но не тотчас же, а чуть помедлив: Боже мой!.. Опять сбежал Безруков! (видимо, ещё сомневаясь в своём предположении, заглядывает глубже под кровать – с Безрукова, с того станет).

Раненый, отрывая голову от подушки: Да ну?! Да быть того не может!.. Гляди-ка, точно.

Просыпаются почти все. Все, кто может, приподнимаются в кроватях на взлокоточки, кто не может, те косят глазами в сторону, где стоит Катя, но не поймут пока, чем она так озадачена. Катя хороша собой, миловидна, особенно утром, после недолгого, но сладкого сна; кожа на её юном лице свежа и не помята. И посторонний, окажись он тут, заметил бы: всем Катя нравится, всем по душе, но больше всех тому – проснувшемуся первым. Для Кати это не секрет. Сейчас, однако, не до этого ей. Бровей – как будто вскинулись и закрепились – не опуская, Катя всплескивает звонко руками и прижимает их к груди.

Катя: Ещё же рана!.. Ещё же, боже мой, и швы! (И выбегает из палаты.)

Все смотрят на дверь, за которой скрылась Катя, затем – на койку, где ещё вчера лежал Безруков, рассказывая байки про охоту и рыбалку в Сибири.

И почти все: Сбежал-таки!

Кто-то один: А далеко ли?.. Словят.

Год тот же, но месяц – июнь, и число его – пятое. Горьковская область. Пойма реки Керженец, другой ли какой, очень на неё похожей. Низкий и плотный, будто приплюснутый воздухом сверху, туман напоминает чайный гриб. На уютном заливном лугу, отрыгивая в тишине степенно и смачно, отдыхает коровье стадо. Часа четыре. Утро. С востока медленно наступает бледный пока свет. Над туманом стелется серый дым, цепляется за часто торчащие из тумана коровьи рога, на них наматываясь, словно вата. Под старой, раскидистой ивой догорает костёр, потрескивает редко и негромко. Возле костра, свернувшись калачом и с головой запрятавшись в дождевик с куколем, спит подпасок малолетний. Лежит бездвижно. Пастуха поблизости не наблюдается. Пастух купается, стараясь вышибить из головы случайный хмель. Егунов Иван Лукьянович. Накупался до посинения, но хмель, похоже, не вышиб: покачиваясь, из воды выходит. Скачет то на одной ноге, то на другой, пытаясь выгнать из ушей проникшую туда влагу. Фыркает. Потом вдруг резко замирает. Шарит испуганно по берегу глазами. Одежды его нет. Вместо неё валяется бумажный плакат, на котором изображён перед носом плюгавого, остроносого Гитлера здоровенный советский кукиш. На обратной стороне плаката химическим карандашом написано коряво, но разборчиво: «Извиняй, мужик, не нужда бы, дак не взял, не приспичило бы, грех такой не принял бы на душу, и без того обременён, а чтобы после этого жилось тебе хошь малость спокойней, то знай, что не вор какой приблудный слямзил у тебя одёжу, не залётный прощелыга, а я – красноармеец Митрей! Пока без адресу, до адреса пока что мне далековато, может быть, к осени и доберусь. Помолись, мужик, за меня Богородице, Заступнице нашей. И святому мученику Иоанну Воину». И с новой строчки: «Еслив бывать мне доведётся тут когда-нибудь, дак возверну, чем и своим ещё, может, дополню – мы по росту-то с тобой как будто одинаковые, да и нога вон, чувствую, такая же, – а не придётся, свет не ближний, то с кем и переправлю, а нет, дак не обессудь и свыкнись, всё равно когда-нибудь истлеет, не вечное, возле костра ли прогорит. Глянул, кургузка на локтях проносилась. Да и Бог велел делиться, поди, помнишь – не татарин-то? А мальчонку, мужик, подыми – тепло-то оно тепло – и хорошо, что тепло, и постояло бы так, дак ладно, – но от земли обязательно натянет, жалко, еслив простудится – слягет – тебе же скучно без него будет. Ну, и прошшай».

Егунов: Он – ты подумай-ка, а – Митрей! Скажи на милость, сучье вымя!.. Он – Митрей, Митрей он… А я – Иван Лукьянович! Так что ж теперь, людей пойти мне грабить?! Не Митрей ты, а сволочь самая последняя! Это же надо обнаглеть так! (Трезвеет разом и бежит к костру. Подбрасывает в костёр хворосту. Трясётся сам и тормошит подпаска…)

– Васька! Вставай, вставай! А то простынешь! Ослободи-ка дождевик!.. В гробу бы мне его увидеть – по хамской роже и узнал бы: «Митрей!..» Ну, в-непогоду-дуру-баушку!.. Вставай, вставай, Васюха, слышишь! Вставай. Натянет от земли… Потом возись ещё с тобой тут!.. В моих штанах-то, пусто б ему было!

III

– Задремал там, старый бродень? Заболел ли? Обнаглел, скорей всего-то. Знаю я твою хворобу – раньше тебя родилась… Едва шево?лишься. Куда ж годится. Как червь замёрзлый по лопате. Шибко шары-то не закатывай, то долго ли: мордой в лесину саданёшься, упадёшь, ноги сломаешь – дострелю, нянчиться с тобой не намерен. Привык, холера, волю ему дал, он уж и рад. Живо, парень, отважу. По хребту-то полосну – сон из башки дурной моментом выпорхнет.

Погрозился Несмелов, но коня подгонять не стал, подумал: «У остяков вон мило дело, лучше, поди, и не придумаешь. И у Баженова, у того в Туруханске под стать им, плоскомордым, было, обостячился, хотя и сам-то – паболдырь, помесь остяцкая. Собак упряжка да нарты, и горя нет. В тулупишко завернулся, на бок припал, полёживай себе, хореем этим понужай, улюлюкай да песню про то, что видишь, пой. А там, уж будь здоров, лишь бы на пень где не налететь да не опрокинуться… Попробуй-ка, их догони… Как волки, чё там, пообвыкли».

Подумал, во рту зуб свежеутраченный языком вспомнил, передёрнулся, вспомнив, сгорбился и затосковал. Достиг в тоске равнодушия, дураком себя обозвал, скинул с рук шубенки, папиросу вынул из кармана и закурил, уйму спичек при этом потратив. Курит, рану в десне тёплым дымом утешает, мыслями от неё отдалиться пытается. Не заметил, как и отдалился. Родной дед Григорий на ум заявился. Шумно. Глухой совсем под старость сделался. Других не слышал, не слышал и самого себя, наверное, а потому и кричал всем, как муэдзин с минарета, кто не привык, так думал, что ругается Григорий Митрофанович. А он – из добрых побуждений. Не злой был, но сдрешной, заполошный. Спать на ночь влезал дедушка на полати, поясницу внизу «застудить цели не имея», до утра там поминал многое лихом, воюя с усатыми постояльцами, уши мхом от них – чтобы «не проникли пруссачата в голову» – запечатав. Иной раз мох извлечь забудет – не мешал ему, глухому-то, – и ходит с ним в ушах день или два, пока тот сам по себе не вывалится. Утром спускался с полатей, мрачнее, по выражению невестки, «баушки-яги голодной», и отсыпался на лавке, при протопленной уже печи, поставив возле лавки свои «тараи» – пимы с обрезанными голенищами. Выспится вволю, сколько старому достаточно, ноги в «тараи» сунет – и с ходу в сени квасу испить, кис тот в корчаге там обычно, а квасу нет, тогда – водицы, бадья с ней полная в сенях стояла постоянно. Уж как закон – и к бабке не ходи. И вот, они, его внучата-казачата, Орест и Павел Павловичи, тогда ещё Орешка и Павлушка, додумались как-то и пригвоздили «тараи» к половице, пока владелец их на лавке отсыпался. Проснулся дедушка, встал, в «тараи» влез, пошёл было – и расквасил свой орлиный нос об пол, мало того, и зубы передние вышиб. А с теми, что во рту ещё оставались, но толку с которых всё равно никакого уже не было, только мешали, так как вовсю шатались в дёснах, словно колья в оттаявшей глине, и усложняли жизнь Григорию Митрофановичу, расправлялся он таким «макаром»: бесполезный и опостылевший ему «хуже горькой редьки» зуб обвязывал суровой ниткой, другой конец нитки крепил к дверной скобе, а сам садился посередь избы на табуретку, спиной к иконам, помолившись прежде Пантилимону с Антипой и Заступнице. Садился и тут же забывал напрочь, зачем сел, и засыпал, забываясь. Тот, кому выпадала эта немилосердная – наоборот ли, милосердная – участь, отворял – ни сном, конечно, ни духом – со всего размаху тяжёлую дверь и вырывал с лёгкостью из приоткрытого в дрёме рта Григория Митрофановича надоевший ему зуб. Соскакивал старик, как ужаленный, с табуретки, размахивал, от пчёл как будто отбиваясь, руками, таращил красные, похожие на обмылки, спросонья глаза и честерил на чём свет белый держится своего врачевателя. И если врачевателем оказывался гость, к тому же редкий, незнакомец, а не привычный ко всему домочадец, отступать гостю приходилось в великой оторопи и в несказанном изумлении, а после ещё долго обходить дом стороной.

Помахал дед руками, посквернословил и место во внуковой памяти сыну своему уступил – Павлу Григорьевичу, отцу Несмелова. С ним же, с отцом, иначе обстояло дело – тот не изведал зубной муки: до Первой германской, в молодости, он гвозди зубами из досок вытаскивал, когда на спор, в задоре, а когда и по нужде – инструмента нужного не оказалось под руками, в зубах их, гвозди, и выпрямлял, а после, угодив на фронте в газовую атаку, лишился всех зубов до единого без боли – «как семечки, их выплюнул» – и ел с тех пор до самой смерти только тюрю. Но силу при этом имел недюжинную: зажав край мешковины только дёснами, он мог поднять и пронести сколько-то – тут-то уж, точно, без нужды, а на спор – куль с мукою нерасчатый.

Представил отца Несмелов и тотчас, как по заявке, будто песенку услышал, им, отцом его, исполненную… «Спой, Павел Григорьевич, спой, дорогой, не куражься…» Не куражится Павел Григорьевич, выпивши потому что, а выпивши, сговорчив Павел Григорьевич и безотказен. Ногами притопнет, руками прихлопнет и забасит, подвирая в мотиве, беззубо: «Дует ветер, гаснет свечка, баба падает с крылечка, под крыльцом сидит бабай, на бабае малахай, хай, хай, малахай, бабай, бабу принимай! Оп-па, оп-па, ломит кость с укроп-па! Матерится баба злая, не люблю, вопит, бабая: у бабая на носу – буродавка не к лицу!..»

«Чудак человек, – подумал Несмелов и глаза прищурил, чтобы пепел в них не попал, и затянулся дымом так, будто папироса одна, а охотников покурить её много. – Балаган, мать честная», – подумал Несмелов… «Павел Григорьевич, а супоросу свинью подымешь, нет ли?» – «Подыму!» – «А до мельницы её донесёшь?» – «Донесу!». И несёт через всё село свинью Павел Григорьевич. Голосит та, что мочи есть…

И подумал он, Несмелов:

«Возьму отпуск, съезжу, не собачий сын, старые уже, а умрут – поздно будет… Ну, чёрт, нормально рассудил, аж вон и крыльца сразу взмокли», – так подумал и лицо подставил ветру. Хлещет ветер снегом, но не злобно, а игриво, сопки огибая, ломится он с юга, не в меру бодрый, шаловлив. Снег, что с ветром прибыл, мягкий, липкий, под полозьями и копытами коня не скрипит, льнёт ко всему, как пух кипрейный, – быть бы ему без ветра ряндой, а при ветре он – липун; множится на всём, выживая, на лице лишь гибнет да на руках. Конь от снега растолстел, словно халат стёганый, маскировочный на него накинут, только уши флажками маячат: прядёт непрерывно, работает без устали ушами Рыжко, звуки лесные втягивая, а оставь он уши в покое, так их законопатит, так снегом запечатает, что не только тремоло бубенца, но и всхрапов своих не услышит. Мордой раскачивая, ушами потряхивая, гребёт ногами в целик Рыжко, ловит звуки тайги мятежной и угрюмое что-то в голове лелеет – так с облучка кажется. Ели и пихты, сосны и кедры, ветви их прочёсывая с шумом, гнёт ветер, треплет кустарники голые, дягиль и пучки сухие, из-под снега торчащие, клонит долу, семенами их вокруг соря. И в большом он, и в малом: тут тучи мнёт, на клочья рвёт их, а тут и искру с папиросы утащит, надругается над ней, кувыркаясь с нею в воздухе, и умертвит. И последнее, что про него, про ветер, следовало бы добавить: как транспорт используют его, шарахаясь по тайге, вороны, а нет у них в том нужды, используют его как забаву, так как ворона не просто птица, а шельма в перьях, из всего выгоду извлечёт, из снега того же: глотает, каркая, на лету снежинки – жажду ими утоляет.

В небе только вороны, тучи да снег, а само оно, небо, прямо над головой, кнутом по нему полоснуть можно, было бы желание, исполнить его легко. Повернулся Несмелов на козлах, попону снежную с себя обронив, порылся в кошёвке, выгреб из-под снега кнут, вспорол им отволглый воздух, рассёк пополам небо, от края до края, лишив заодно нависшую над дорогой сосновую ветвь шишки, и повторил – но вслух уже – намозоливший мозг за дорогу вопрос:

«Зачем же он, зараза, мне сказал об этом?»

Дёрнулся Рыжко, покосился на ездока, едва ли что разглядел, но шаг не ускорил – дёрнулся от внезапности, покосился из вежливости, а понял сразу, что не к нему кнут обратился, мордой отяжелевшей поник и снова задумался о чём-то – морда у него длинная, увесистая – и мысли в ней под стать ей нарождаются. Наверное.

Следовал Несмелов из Елисейска зимником – путь вдвое короче, чем трактом. С Камня ещё сквозь снежный разгул среди прикемского урмана распознал он вдали смутный прогал Каменска-Кемского, а въехал в село уже при сгустившейся тьме. По льду пересекая Кемь, возле проруби задержался, достав ведёрко из кошёвки, напоил коня – запалился тот, хоть и усердствовал вроде не очень, пил да пил, да еле удоволился – трактом пустынным проскочил до огородов, свернул с него и, минуя село, направился к дому. И там, на реке, и тут, до свороту, души не встретил ни единой. «И ладно», – подумал Несмелов. Глянул на домишко свой, но мельком, сразу и отвернулся. В логу на отшибе торчит изба его шишом сиротливо, будто и не живёт в ней никто, кроме двухвосток, пауков и мизгирей, а увидишь её с горы, кособокую, да в потёмках, и вовсе сердце захолонёт – словно в несчастье кого застал, а помочь беде нет ни сил, ни возможности.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8

Другие электронные книги автора Василий Иванович Аксёнов

Другие аудиокниги автора Василий Иванович Аксёнов