Потому что не стало головы, разума и Бога.
* * *
Несут письма, какие-то теософические журналы (не выписываю). Какое-то «Таро»… Куда это? зачем мне?
«Прочти и загляни».
Да почему я должен во всех вас заглядывать?
* * *
То знание ценно, которое острой иголкой прочертило по душе. Вялые знания – бесценны.
(на поданной почтовой квитанции).
* * *
С выпученными глазами и облизывающийся – вот я.
Некрасиво?
Что делать.
* * *
…иногда кажется, что во мне происходит разложение литературы, самого существа ее. И, может быть, это есть мое мировое «emploi»[28 - Занятие, призвание (фр.).]. Тут и моя (особая) мораль, и имморальность. И вообще мои дефекты и качества. Иначе, нельзя понять. Я ввел в литературу самое мелочное, мимолетное, невидимые движения души, паутинки быта. Но вообразить, что это было возможно потому, что «я захотел», никак нельзя. Сущность гораздо глубже, гораздо лучше, но и гораздо страшнее (для меня): безгранично страшно и грустно. Конечно, не бывало еще примера, и повторение его немыслимо в мироздании, чтобы в тот самый миг, как слезы текут и душа разрывается, – я почувствовал неошибающимся ухом слушателя, что они текут литературно, музыкально, «хоть записывай»: и ведь только потому я записывал («Уединенное», – девочка на вокзале, вентилятор). Это так чудовищно, что Нерон бы позавидовал: и «простимо» лишь потому, что фатум. Да и простимо ли?.. Но оставим грехи; таким образом, явно во мне есть какое-то завершение литературы; литературности; ее существа, – как потребности отразить и выразить. Больше что же еще выражать? Паутины, вздохи, последнее уловимое. О, фантазировать, творить еще можно: но ведь суть литературы не в вымысле же, а в потребности сказать сердце. И вот с этой точки я кончаю и кончил. И у меня мелькает странное чувство, что я последний писатель, с которым литература вообще прекратится, кроме хлама, который тоже прекратится скоро. Люди станут просто жить, считая смешным, и ненужным, и отвратительным литераторствовать. От этого, может быть, у меня и сознание какого-то «последнего несчастия», сливающегося в моем чувстве с «я». «Я» это ужасно, гадко, огромно, трагично последней трагедией: ибо в нем как-то диалектически «разломилось и исчезло» колоссальное тысячелетнее «я» литературы.
– Фу, гад! Исчезни и пропади!
Это частое мое чувство. И как тяжело с ним жить.
(дожидаясь очереди пройти исповедываться).
(1-ая гимназия).
Какие добрые бывают (иногда) попы. Иван Павлиныч взял под мышку мою голову и, дотронувшись пальцем до лба, сказал: «Да и что мы можем знать с нашей черепушкой»? (молом, разумом, черепом). Я ему сказал разные экивоки и «сомнения» за годы Рел. – Фил. собраний. И так сладко было у него поцеловать руку. Исповедывал кратко. Ждут. Служба и доходы. Так «быт» мешается с небесным глаголом, – и не забывай о быте, слушая глагол, а, смотря на быт, вспомни, что ты, однако, слышал и глаголы. Но Слободской – глубоко бескорыстен. Спасибо ему. Милый. Милый и умный (очень).
* * *
Есть люди, которые рождаются «ладно» и которые рождаются «не ладно».
Я рожден «не ладно»: и от этого такая странная, колючая биография, но довольно любопытная.
«Не ладно» рожденный человек всегда чувствует себя «не в своем месте»: вот, именно, как я всегда чувствовал себя.
Противоположность – бабушка (А.А. Руднева). И ее благородная жизнь. Вот кто родился… «ладно». И в бедности, ничтожестве положения – какой непрерывный свет от нее. И польза. От меня, я думаю, никакой «пользы». От меня – «смута».
* * *
Я мог бы наполнить багровыми клубами дыма мир… Но не хочу.
[ «Люди лунного света» (если бы настаивать);
22 марта 1912 г.].
И сгорело бы все… Но не хочу.
Пусть моя могилка будет тиха и «в сторонке».
(«Люди лун. св.», тогда же).
* * *
Работа и страдание – вот вся моя жизнь. И утешением – что я видел заботу «друга» около себя.
Нет: что я видел «друга» в самом себе. «Портретное» превосходило «работное». Она еще более меня страдала и еще больше работала.
Когда рука уже висела, – в гневе на недвижность (весна 1912 года), она, остановясь среди комнаты, – несколько раз взмахнула обеими руками: правая делала полный оборот, а левая – поднималась только на небольшую дугу, и со слезами стала выкрикивать, как бы топая на больную руку:
– Работай! Работай! Работай! Работай!
У ней было все лицо в слезах. Я замер. И в восторге, и в жалости.
(левая рука имеет жизнь только в плече и локте).
* * *
«Ты тронь кожу его», – искушал Сатана Господа об Иове…
Эта «кожа» есть у всякого, у всех, но только она неодинаковая. У писателей таких великодушных и готовых «умереть за человека» (человечество), вы попробуйте задеть их авторство, сказав: «Плохо пишете, господа, и скучно вас читать», – и они с вас кожу сдерут. Филантропы, кажется, очень не любят «отчета о деньгах». Что касается «духовного лица», то оно, конечно, «все в благодати»: но вы затроньте его со стороны «рубля» и наград – к празднику– «палицей», крестом или камилавкой: и «лицо» начнет так ругаться, как бы русские никогда не были крещены при Владимире…
(получив письмо попа Альбова).
Ну, а у тебя, Вас. Вас, где «кожа»?
Сейчас не приходит на ум, но, конечно, – есть.
Поразительно, что у «друга» и Устьинского нет «кожи». У «друга» – наверное, у Устьинского – кажется наверное. Я никогда не видел «другая» оскорбившимся и в ответ разгневанным (в этом все дело, об этом Сатана и говорил). Восхитительное в нем – полная и спокойная гордость, молчаливая, и которая ни разу не сжалась и, разогнувшись пружиной, ответила бы ударом (в этом дело). Когда ее теснят – она посторонится; когда нагло смотрят на нее – она отходит в сторону, отступает. Она никогда не поспорила, «кому сойти с тротуара», кому стать «на коврик», – всегда и первая уступая каждому, до зова, до спора. Но вот прелесть: когда она отступала – она всегда была царицею, а кто «вступал на коврик» – был и казался в этот миг «так себе». Кто учил?
Врожденное.
Прелесть манер и поведения – всегда врожденное. Этому нельзя научить и выучиться «В моей походке – душа». К сожалению, у меня, кажется, преотвратительная походка.
* * *
Цензор только тогда начинает «понимать», когда его Краевский с Некрасовым кормят обедом. Тогда у него начинается пищеварение, и он догадывается, что «Щедрина надо пропустить».
Один 40-ка лет сказал мне (57 л.): – «Мы понимаем все, что и вы». – Да, у них «диплом от Скабичевского» (кончил университет). Что же я скажу ему? – «Да, я тоже учился только в университете, и дальше некуда было пойти». Но печальна была бы образованность, если бы дальше нас и цензорам некуда было «ходить».