Анна Вас. Гоголь по записи В. И. Шенрока. Материалы, IV, 128.
У самого шлагбаума подбежал к нам солдат и спросил: кто мы и куда едем. Константин, не способный ни к какому роду лжи, начал было рассказывать: что мы такие-то и едем провожать Гоголя, отправляющегося за границу; но Гоголь поспешно вскочил и сказал, что мы едем на дачу и сегодня же воротимся в Москву. Я засмеялся, Константин несколько сконфузился; а Гоголь пустился объяснять, что в жизни необходима змеиная мудрость, т. е. что не надобно сказывать иногда никому не нужную правду и приводить тем людей в хлопоты и затруднения; что если бы он успел объявить о путешественнике, отъезжающем в чужие края, то у него потребовали бы паспорта, который находился в то время у кондуктора, в конторе дилижансов, и путешественника бы не пропустили. Потом Гоголь обратился ко мне с просьбами старательно вслушиваться во все суждения и отзывы о «Мертвых душах», предпочтительно дурные, записывать их из слова в слово и все без исключения сообщать ему в Италию. Он уверял меня, что это для него необходимо; просил, чтоб я не пренебрегал мнениями и замечаниями людей самых глупых и ничтожных, особенно людей, расположенных к нему враждебно. Он думал, что злость, напрягая и изощряя ум самого пошлого человека, может открыть в сочинении такие недостатки, которые ускользали не только от пристрастных друзей, но и от людей равнодушных к личности автора, хотя бы они были очень умны и образованны. В такого рода разговорах, но без всяких искренних, дружеских излияний, которым, казалось бы, невозможно было не быть при расставании на долгое время, между друзьями, из которых один отправляется с намерением предпринять трудное и опасное путешествие ко святым местам, доехали мы до первой станции (Химки, в 13 верстах от Москвы). М. С. Щепкин, приехавши туда прежде нас с сыном, пошел к нам навстречу и точно встретил нас версты за две до Химок. Приехавши на станцию, мы заказали себе обед и пошли все шестеро гулять. Мы ходили вверх по маленькой речке, бродили по березовой роще, сидели и лежали под тенью дерев; говорили как-то мало, не живо, не связно и вообще находились в каком-то принужденном состоянии. Гоголь внутренне был чрезвычайно рад, что уезжает из Москвы; но глубоко скрывал свою радость. Он чувствовал в то же время, что обманул наши ожидания и уезжает слишком рано и поспешно, тогда как обещал навсегда оставаться в Москве. Он чувствовал, что мы, для которых было закрыто внутреннее состояние его души, его мучительное положение в доме Погодина, которого оставить он не мог без огласки, – имели полное право обвинять его в причудливости, непостоянстве, капризности, пристрастии к Италии и в холодности к Москве и России. Он читал в моей душе, а также и в душе Константина, что, после тех писем, какие он писал ко мне, его настоящий поступок, делаемый без искренних объяснений, мог показаться мне весьма двусмысленным, а сам Гоголь человеком фальшивым. Последнего мы не думали, но, конечно, с неприятным изумлением и некоторою холодностью, в сравнении с прежним, смотрели на отъезжающего Гоголя. Мы воротились с прогулки довольно скучной, сели обедать, выпили здоровие Гоголя привезенным с собой шампанским и, сидя за столом, продолжали разговаривать о разных пустяках до приезда дилижанса, который явился очень скоро. Увидав дилижанс, Гоголь торопливо встал, начал собираться и простился с нами, равно как и мы с ним, не с таким сильным чувством, какого можно было ожидать. Товарищем Гоголя в купе опять случился военный, с иностранной фамилией, кажется, немецкой, но человек необыкновенной толщины. Гоголь и тут, для предупреждения разных объяснений и любопытства, назвал себя Гонолем и даже записался так, предполагая, что не будут справляться с его паспортом. Хотя я давно начинал быть иногда недоволен поступками Гоголя, но в эту минуту я все забыл и чувствовал только горесть, что великий художник покидает отечество и нас. Горькое чувство овладело мною, когда захлопнулись дверцы дилижанса; образ Гоголя исчез в нем, и дилижанс покатился по Петербургскому шоссе.
С. Т. Аксаков. История знакомства, 64.
Когда ты затворил дверь, я перекрестился и вздохнул свободно, как будто гора свалилась у меня тогда с плеч; все, что узнавал я после, прибавило мне еще более муки, и ты являлся, кроме святых, высоких минут своих, отвратительным существом.
М. П. Погодин – Гоголю, в сентябре 1843 г., из Москвы. Барсуков, VII, 150.
Перед приездом моим в Москву я писал еще из Рима С. Т. Аксакову, что я нахожусь в таком положении моего душевного состояния, во время которого я долго не буду писать, что я прошу поверить мне на слово; что прошу его изъяснить это тебе, чтобы ты не требовал от меня ничего в журнал. Приехавши в Москву, я остановился у тебя со страхом, точно предчувствуя, что быть между нами неприятностям. В первый же день я повторил тебе эту самую просьбу. Я ничего не умел тебе сказать и ничего не в силах был изъяснить. Я сказал тебе только, что случилось внутри меня что-то особенное, которое произвело значительный переворот в деле творчества моего; что сочинение мое от этого может произойти слишком значительным. Я сказал, что оно так будет значительно, что ты сам будешь от него плакать и заплачут от него многие в России… Ничего больше я не успел сказать тебе. Знаю только: я просил со слезами тебя во имя бога поверить словам моим. Ты был тогда растроган и сказал мне; «верю». Я просил тебя вновь не требовать ничего в журнал. Ты дал мне слово. На третий, на четвертый день ты стал задумываться. Тебе начали сниться черти. Из моих бессильных и неясных слов ты стал выводить какие-то особенные значения. Я потихоньку скорбел, но не говорил ничего, – знал, что я ничего не смогу объяснить, а только наклеплю на самого себя. Но когда через две недели после того объявил мне, что должен дать тебе статью в журнал, точно как будто бы между нами ничего и не происходило, это меня изумило и в то же время огорчило сильно. А когда ты потом еще недели через три напомнил вновь, говоря, что я должен дать тебе статью, это напоминание показалось мне так низким, неблагородным и неделикатным, что я стал презирать тебя. Я не старался скрывать перед тобою презренье. Напротив, я тебе показывал его при всяком случае почти явно. Не понимая, из какого источника оно происходит, ты принимал его просто за гордость, и, встречая гневное выражение лица при всяких, даже небольших случаях, ты заключил, что во мне поселился сам демон гордости во всем сатанинском своем виде, и думал, что это уже моя натура, что я непременно со всеми так обращаюсь, тогда как, признаюсь, тебе поистине, ни с кем в мире я не обращался так дурно, как с тобою… С этих пор все пошло у нас навыворот. Видя, как ты обо мне путался и терялся в заключениях, я говорил себе: «путайся же, когда так!» И уже назло тебе начал делать иное, мне вовсе не свойственное, ни моей натуре, с желаньем досадить тебе.
Гоголь – М. П. Погодину, 8 июля 1847 г. Письма, IV, 13.
Мать Гоголя с дочерьми уехала в свою Васильевку или Яновщину уже после нашего переезда на дачу. Марья Ивановна с дочерьми провожала нас, когда мы уезжали из Москвы, и простилась с нами очень грустно; особенно плакала Лиза, которую сестра Анюта напугала рассказами о жизни в глуши Малороссии. Марья Ивановна женщина необыкновенная. Она так моложава и хороша собой, что дочери кажутся при ней дурными. Она вся исполнена самоотвержения и тихой любви к своим детям; она отдала им свое сердце, и сама не только не имеет воли, но даже своих желаний; по крайней мере не показывает их. Сына любит она более всего на свете и между тем должна от него почти отказаться, видеть изредка, и то на короткое время. Лицо ее постоянно грустно, особенно после отъезда Николая Васильевича; она плачет мало, но видно, как глубоко огорчена, и между тем говорит, что не надобно грустить: ибо у них есть поверье, что тот человек, о котором грустят, будет от того грустить больше. Как интересны все те мелочные подробности, которые она рассказывает про детство своего Николеньки. Например, как он написал один раз какое-то сочинение и поднес ей, а потом сам же тихонько утащил его и вероятно истребил, как она подозревает, и пр. и пр. Как она смотрит на портрет сына, который он оставил ей и который в самом деле похож чрезвычайно! Как она объясняет то, что выражается на лице его. «Он улыбается, – говорит она, – но вместе с тем он думает грустное; как будто хочет сказать людям: «вы ошибаетесь во мне, моя душа чиста и ясна, и много любви в ней». Она увидала один раз только что вышедший том «Мертвых душ», лежавший на столе у нас в гостиной; она развернула и прочла: «О моя юность, о моя свежесть…» – и залилась слезами. Поразительно было видеть, как по наружности молодая, прекрасная и свежая женщина оплакивала увядшую юность и свежесть своего сына.
С. Т. Аксаков. История знакомства, 67.
Во время обратного переезда через Петербург, весною 1842 года, Гоголь останавливался у П. А. Плетнева, приходил довольно часто к А. О. Смирновой, и уже очень запросто, очень дружески. Очень сблизился с ее братом А. О. Россетом, изъявил желание прочитать отрывки уже напечатанных «Мертвых душ» и читал их у кн. П. А. Вяземского. Особенно хорош выходил в его чтении разговор двух дам.
А. О. Смирнова по записи П. А. Кулиша. Записки о жизни Гоголя, I, 303, Ср. А. Смирнова, изд. «Федерации», 315. Сводный текст.
Однажды Гоголь обещал прочесть у меня новую главу «Мертвых душ». Съехалось несколько приятелей. Был ли он не в духе, не нравился ли ему один из присутствующих, не знаю, но Гоголь заупрямился и не хотел читать. Жуковский более всех приставал к нему, чтобы он читал; наконец, с свойственным ему юмором, сказал он: «Ну, что ты кобенишься, старая кокетка? Ведь самому смерть хочется прочесть, а только напускаешь на себя причуды!»
Кн. П. А. Вяземский. Языков и Гоголь. Полн. собр. соч., II, 333.
После этого он предложил мне прочитать комедию «Женитьба». Я жила в городе. По назначению Гоголя, я пригласила к обеду кн. П. А, Вяземского, П. А. Плетнева, А. Н. и В. Н. Карамзиных и брата моего А. О. Россет. Гоголь был весел, спокоен; после обеда, отдохнув немного, вынул из кармана тетрадку и начал читать так, как только он один умел читать. Швейцару было приказано никого не принимать. Но внезапно взошел кн. Мих. Алек. Голицын, который мало знает русский язык. С Гоголем он был почти незнаком. Меня это смутило, я подошла к нему и рассказала, в чем дело. Он извинялся и убедительно просил позволения остаться. К счастью. Гоголь не обратил на помеху никакого внимания и продолжал читать. После чтения все его благодарили, и в особенности кн. Голицын, который сознавался, что никогда не испытывал такого удовольствия. Гоголь казался очень доволен произведенным впечатлением, был весел и ушел домой. Тут кстати заметить, что смех, возбужденный чтением «Мертвых душ», производил на него совсем не то впечатление, как смех во время чтения комедии. Ему, очевидно, делалось грустно.
А. О. Смирнова по записи П. А. Кулиша. Записки о жизни Гоголя, I, 303. Ср. А. О. Смирнова. Записки, 316. Сводный текст.
Гоголь вспомнил о Белинском только в 1842 г., когда для успеха в публике «Мертвых душ» содействие критика могло быть небесполезно. Он устроил тогда хотя и не тайное, но совершенно безопасное свидание в кругу своих петербургских знакомых, не имевших никаких соприкосновений с литературными партиями: секрет свиданий был действительно сохранен, но, как я узнал после, они нисколько не успели завязать личных дружеских отношений.
П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литературные воспоминания, 204.
В доме Прокоповича в Петербурге устроено было опять совещание (с Белинским), не требовавшее уже таких предосторожностей, как московский его предшественник, но все-таки носившее характер секрета, без которого Гоголь не мог его ни понять, ни представить себе.
П. В. Анненков. Гоголь в Риме. Литературные воспоминания, 59.
У нас не было полной доверенности к Гоголю. Скрытность его характера, неожиданный отъезд из Москвы, без предварительного совета с нами, печатанье своих сочинений в Петербурге, поручение такого важного дела человеку совершенно неопытному (Н. Я. Прокоповичу), тогда как Шевырев соединял в себе все условия, нужные для издателя, не говоря уже о горячей и преданной дружбе; наконец, свидание Гоголя в Петербурге с людьми нам противными, о которых он думал одинаково с нами (как-то с Белинским, Полевым и Краевским), все это вместе поселило некоторое недоверие даже в Шевыреве и во мне; Погодин же видел во всем этом только доказательство своему убеждению, что Гоголь человек неискренний, что ему верить нельзя. Мы с Шевыревым не принимали такого убеждения, особенно я. Я объяснял поступки Гоголя странностью, капризностью его художнической натуры; а чего не мог объяснить, о том старался забыть, не толкуя в дурную сторону.
С. Т. Аксаков. История знакомства, 107.
Летом, вскоре после открытия нашей первой железной дороги, возвращался я из Царского Села в Петербург. В вокзале я встретил одного молодого человека Ф., которого видал в университете… Любимой темой его рассказов было сообщение, с какими знаком он актерами, литераторами, художниками; но все мы легко догадывались, что правда в этих рассказах была в весьма небольшой дозе. Мы вошли вместе в вагон второго класса, и мне поневоле пришлось сидеть рядом с Ф. На противоположной стороне, наискось от нас, поместились два господина средних лет, – один невысокого роста, плотный, с открытым лицом и небольшой эспаньолкой, в довольно поношенном пальто; другой худощавый, с длинными волосами и большим тонким носом, в каком-то не совсем модном плаще с капюшоном. Господин в пальто курил сигару, а товарищ его молча оглядывал сидевших в вагоне. Изредка они обменивались короткими фразами.
На полдороге к Петербургу в наш вагон вошел смуглый человек в сильно потертом черном сюртуке и совсем порыжелой шляпе. Он подошел к нам и с заискивающим поклоном заявил, что он художник, вырезывает в три минуты необычайного сходства силуэты, по рублю за экземпляр, и удостоился внимания многих знаменитых людей. Вычитывая эту рекламу на плохом французском языке с резким итальянским акцентом, он вынул из бумажника длинную бандероль, на которой наклеены были вырезанные из черной бумаги профильные силуэты. Сосед мой принялся их рассматривать. «Это Александр Сергеевич?» – спросил он, показывая на довольно удачно вырезанный профиль Пушкина. «Точно так, мосье». – «С натуры снято?» – «С живого, незадолго до смерти». Кажется, на этот раз нашла коса на камень, и бродячий артист был так же беззастенчив, как и мой сосед. «А это Василий Андреевич! – продолжал Ф. – Выражение, мне кажется, напоминает Каратыгина в ”Гамлете”». – В театре, в уборной снимал!» – «А! И Карл Павлович Брюллов? Очень, очень похожи». Господин в плаще быстро переглянулся со своим товарищем и спросил Ф.: «А вы знаете Брюллова?» – «Да, часто видал». – «Вероятно, на картине «Последний день Помпеи»? И силует, должно быть, по ней же вырезан. Ну, видите, Брюллов пококетничал там, помолодил себя и поприкрасил, иначе и вы, молодой человек, и вы, господин художник, давно бы узнали его, когда он сидит перед вами собственной особой». При этих словах своего компаньона господин с эспаньолкой приподнял шляпу и наклонил с улыбкой голову. В первый раз я видел, что Ф. несколько сконфузился. Итальянец с заискивающими поклонами просил позволения снять силуэт великого артиста с натуры и менее чем в пять минут вырезал из черной глянцевитой бумаги очень похожий профиль художника. Брюллов похвалил его. «Снимите же и моего приятеля, – сказал он артисту, показывая на своего соседа в плаще. – А вы, молодой человек, обратился он к Ф., – без сомнения, видались с Ник. Вас. Гоголем?» При этом я догадался, что товарищ Брюллова был именно автор «Ревизора». Мне показалось только, что лицо его было гораздо красивее, чем на литографированном его портрете, и на нем не так резко замечалось саркастическое выражение, каким наделяли его художники. Хлестаков мой понял, что Брюллов ставит ему ловушку, и отвечал художнику, что, к сожалению, не имел случая встречаться с Гоголем. «Так позвольте рекомендовать его», – сказал Брюллов, показывая на своего соседа. Гоголь, по-видимому, был недоволен, что художник назвал его. Он нахмурился, и, когда итальянец обратился к нему с предложением снять с него силуэт, он решительно отказал. Силуэтист несколько времени не спускал с него глаз, потом поклонился и быстро перешел в другой вагон. Минут через десять поезд остановился у петербургского дебаркадера. Наши знаменитые спутники ушли. В зале артист-итальянец остановил нас и, показывая не наклеенные еще на бумагу и вырезанные с замечательным сходством силуэты Брюллова и Гоголя, обратился к Ф. с предложением, не угодно ли ему заказать копии с них. Ф. поспешил приобрести тут же вырезанные силуэты.
А. П. Милюков. Встреча с Гоголем. Ист. Вестн., 1881, янв., 135.
Весною 1842 года, в один теплый, солнечный день, веселый кружок молодежи (в том числе и я) обедал у известного в то время ресторатора Сен-Жоржа. После обеда общество наше продолжало пировать в саду. Туда перешли из комнат и другие обедавшие. Тут-то встретился я с небольшого роста человеком, причесанным а ля мужик, в усах и эспаньолетке, и с трудом узнал прежнего своего учителя (мальчиком Лонгинов учился у Гоголя, см. выше). Действительно, это был Гоголь, очень переменившийся лицом. Он только что приехал в Петербург, и в это время вышли в свет «Мертвые души». Я подошел к Гоголю, который находился у Сен-Жоржа в обществе нескольких своих приятелей, в числе которых был кн. П. А. Вяземский. Он обрадовался, когда я назвал себя. После расспросов о моих домашних он, в свою очередь, должен был отвечать на разные мои вопросы, которые особенно относились до второй части «Мертвых душ». Восторги мои по случаю первой части, по-видимому, доставили ему удовольствие. Он говорил, что осенью надеется напечатать следующий том. Нельзя было не заметить перемены в его характере: беззаботная веселость юноши в десять лет нашей разлуки частию заменилась в нем большею зрелостью мыслей и расположение духа сделалось серьезнее.
М. Н. Лонгинов. Воспоминание о Гоголе. Сочинения М. Н. Лонгинова, I, 8.
Обедали у Одоевского с Гоголем, разговаривавшим с Мармье (французский поэт, путешественник и ученый) наискосок, т. е. Мармье по-французски, а Гоголь по-итальянски.
П. А. Плетнев – Я. К. Гроту, 29 мая 1842 г. Переписка Грота с Плетневым, I, 547.
Талант Гоголя удивителен, но его заносчивость, самонадеянность и, так сказать, самопоклонение бросают неприятную тень на его характер.
Я. К… Грот – П. А. Плетневу, 8 июля 1842 г. Переписка Грота с Плетневым, I, 563.
Пишу вам несколько строк перед выездом. Хлопот было у меня довольно. Никак нельзя было на здешнем бестолковье сделать всего вдруг. Кое-что я оканчивать оставил Прокоповичу. (Гоголь поручил Прокоповичу наблюдение за предпринятым им изданием своих сочинений в четырех томах.) Он уже занялся печатаньем. Дело, кажется, пойдет живо. Типографии здешние набирают в день по шести листов. Все четыре тома к октябрю выйдут непременно. Экземпляр «Мертвых душ» еще не поднесен царю. Все это уже будет сделано по моем отъезде… Крепки и сильны будьте душой, ибо крепость и сила почиет в душе пишущего сии строки, а между любящими душами все передается и сообщается от одной к другой, и потому сила отделится от меня несомненно в вашу душу.
Гоголь – С. Т. Аксакову, 4 июня 1842 г., из Петербурга. Письма, II, 176.
X
Заграничные скитания
Пишу вам на дороге в Гастейн, куда велят мне ехать купаться… Я ничего вам не скажу, что происходит внутри меня, – и о чем говорить? Скажу только, что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей, что я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей моих, что чаще и торжественней льются душевные мои слезы и что живет в душе моей глубокая, неотразимая вера, что небесная сила поможет взойти мне на ту лестницу, которая предстоит мне, хотя я стою еще на нижайших и первых ее ступенях. Много труда и пути, и душевного воспитания впереди еще. Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и только тогда я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существования… О житейских мелочах моих не говорю вам ничего: их почти нет, да, впрочем, слава богу, их даже и не чувствуешь, и не слышишь. Посылаю вам «Мертвые души». Это первая часть… Я переделал ее много с того времени, как читал вам первые главы, но все, однако же, не могу не видеть ее малозначительности, в сравнении с другими, имеющими последовать ей частями. Она, в отношении к ним, все мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах, а, без сомнения, в ней наберется немало таких погрешностей, которых я пока еще не вижу. Ради бога, сообщите мне ваши замечания. Будьте строги и неумолимы как можно больше. Вы знаете сами, как мне это нужно.
Гоголь – В. А. Жуковскому, 26 июня 1842 г., из Берлина. Письма, II, 183.
Несмотря на лето, «Мертвые души» расходятся очень живо и в Москве и в Петербурге. Погодину отдано уже 4500 рублей; в непродолжительном времени и другие получат свои деньги (забавно, что никто не хочет получить первый, а всякий желает быть последним).
С. Т. Аксаков – Гоголю, 3 июля 1842 г. История знакомства, 71.
При корректуре второго тома прошу тебя действовать как можно самоуправней и полновластней: в «Тарасе Бульбе» много есть погрешностей писца. Он часто любит букву и; где она не у места, там ее выбрось; в двух-трех местах, я заметил плохую грамматику и почти отсутствие смысла. Пожалуйста, поправь везде с такою же свободою, как ты переправляешь тетради своих учеников. Если где частое повторение одного и того же оборота периодов, дай им другой, и никак не сомневайся и не задумывайся, будет ли хорошо, – все будет хорошо.
Гоголь – Н. Я. Прокоповичу, 27/15 июля 1842 г., из Гастейна. Письма, II, 197.
Я пробуду в Гастейне вместе с Языковым еще недели три, а в конце августа хотим ехать в Венецию, где пробудем недели две, если не больше.
Гоголь – С. Т. Аксакову, 27/15 июля 1842 г., из Гастейна. Письма, II, 195.
В Гастейне у Языкова нашел я «Москвитянин» за прошлый год и перечел с жадностью все твои рецензии и критики, – это доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора «Мертвых душ». Кроме тебя, вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться… Во имя нашей дружбы я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга. Нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки.
Гоголь – С. П. Шевыреву, 12 авг. 1842 г., из Гастейна. Письма, II, 200.
…Будь так добр: верно, ходят какие-нибудь толки о «Мертвых душах». Ради дружбы нашей, доведи их до моего сведения, каковы бы они ни были и от кого бы ни были. Мне все они равно нужны. Ты не можешь себе представить, как они мне нужны. Недурно также означить, из чьих уст вышли они… Через две недели я уже буду в Риме. Будь здоров, и да присутствует в твоем духе вечная светлость! А в случае недостатка ее обратись мыслию ко мне, и ты посветлеешь непременно, ибо души сообщаются, и вера, живущая в одной, переходит невидимо в другую.
Гоголь – Н. Я. Прокоповичу. 29 авг./10 сент. 1842 г., из Гастейна. Письма, II, 217.
Я в Венеции, куда под осенением Гоголя благополучно прибыл 22 сентября и где мы сидели довольно хорошо. Погода стоит негодная, но я все-таки уже видел площадь св. Марка и даже самый собор… Не знаю, как благодарить Гоголя за все, что он для меня делает: он ухаживает за мною и хлопочет обо мне, как о родном; не будь его теперь со мною, я бы вовсе истомился. Вероятно, более нежели вероятно, что я решусь ехать зимовать в Рим.
Н. М. Языков – родным, 26 сент. 1842 г., из Венеции. Шенрок. Материалы, IV, 169.
Около 9 окт. н. с. 1842 г. Гоголь вместе с Языковым приехал в Рим и поселился на своей прежней квартире.
А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 53.