9. Все принятые у рабов патриотически-традиционные мысли и чувства заслоняются у говноядца всепоглощающей страстью найти говно в Этой стране и обличить его. Круглосуточный поиск говна не работа, а отдых для говноядца. Только в этом поиске находит он радость и утешение.
Перечитав девятый пункт несколько раз Серафим чувствует непорядок, но пока не находит, что именно в нем не так и закрывает файл на перегоне от Лубянки до Чистых прудов. Проверяет данные по Фану. Дома. Еще не вышел. Как и ожидалось. При всей взбалмошности жизни Фан не чужд режима: раньше десяти из дома ни ногой. Здесь можно быть спокойным. Сбоев в программе за истекающий месяц не было.
Серафим выходит на Красных воротах, первый вагон из центра и сразу заходит во двор высотки. Проходит к Красноворотскому проезду и занимает место наискосок от тринадцатого подъезда, неподалеку от цветочной лавки. Точка обычная и лучше ее не выбрать. Дальше просто ждать и редактировать Катехизис, держа одним глазом подъезд под контролем.
10. Другом и любимым человеком для говноядца может быть только такой же говноядец, как и он сам. Мера любви и дружбы говноядцев измеряется исключительно количеством взаимно обнаруженного и вылитого на Эту страну говна.
Так, здесь, пожалуй, все точно. Ни убавить, ни прибавить…
Меж тем Фан поворачивается на бок. Первый шаг к тому, чтобы перестать заниматься любимым делом, валяться в постели, и наконец-таки встать. День обещает быть очень не таким, как все. Очень. Но начинается обычно. Более чем. Фан обозревает захламленную и давно не убираемую квартиру, в которой едва ли угадывается когда-то годами выстраиваемый родителями скандинавский хюгге. Ни единой ноты. Хюгге сейчас в Юрмале, в доме неподалеку от церкви князя Владимира, которую предки, до недавнего времени дремучие атеисты, на старости лет вдруг начали посещать. Выяснилось это в последний его приезд. Фан сделал вид, что ничего не заметил, а они благоразумно не пригласили его пойти на службу вместе.
Старческое.
Повторяет вслух поставленный тогда диагноз Фан и возвращается в положение лежа на спине. На потолке хлама нет, но пыль на светильнике видна невооруженным взглядом. Понятно. Не мылся с того года, как Фан стал жить один. Как и подоконники. Как и столы за пределами гостиной. Четырехкомнатная квартира давно свелась к одной комнате, где Фан и работает, и ест, и спит.
При установке оборудования Серафим быстро понял, что тратить его на всю квартиру излишне. Кухня и ванная, разумеется, не обошлись без жучков. Но в трех по документам жилых комнатах абсолютно ничего не происходит ни в духовном смысле, ни в физическом. Но и в четвертой, единственной живой, большую часть времени микрофоны писали, как и сейчас, тишину, а камеры фиксировали объект лежащим на диване. Реже спящим, чаще работающим в ноуте. Порой глубоко за полночь. Но эта часть жизни Фана отслеживалась и без вторжения в квартиру, занесенным конторскими умельцами вирусом. Отслеживалась до последней строчки. Серафиму было известно все, что так или иначе высказал Фан. Пусть даже это частная переписка или лайк под фото очередной сетевой телки, до которых, надо сказать, Фан был большой любитель. Сто с лишним подписок на губы, груди и попы неопытного сотрудника могли сбить с толку, но Серафим доверял слову, а не картинке, понимая, что в данном случае важно, что человека пишет, а не лайкает. Тем более, что писал Фан относительно много. Графоманство было его фамильной чертой. Папа, писатель-фантаст средней руки, накропал к тому дню двадцать три тома собрсоча и продолжал их множить, отбыв в Прибалтику. Правда, в отличие от отца, Фан был графоманом не по книгам, а строчкам, выдавая их ежедневно и понемногу, без попыток создать крупную форму. Да и к фантастике Фан был равнодушен, предпочитая политическую публицистику с философским уклоном, в меру злободневную и горячую. Выступая с нескольких аккаунтов, он только для рядовых своих поклонников был анонимом. Конторой он был вычислен еще до прихода в нее Серафима. Не брали Фана лишь по причине его связей, которые были до конца не ясны. Он был частью цепочки, которую шефу Серафима хотелось раскрыть максимально полно. Впрочем, понимая, что до краев ее добраться вряд ли удастся, Фана в определенный момент просто скинут, как отработавший свое балласт.
Понимает ли это сам Фан?
Вероятно. Как и все подобные ему. Но эйфория успеха в сети, помноженная на некоторые финансовые вливания, до поры до времени заслоняет очевидное: он не охотник, а жертва. Сакральная жертва. Одна из многих. Не первая и не последняя. Даже если успеет уехать, съедят и там. За ненадобностью.
Фан берет со спинки дивана ноут и выходит в сеть. Набирает несколько строк. Серафим получает оповещение о работе объекта и прерывает на время редактуру, успев сохранить изменение в 11 пункте, заменив «покидает» на «может покинуть»:
11. Говноядец покидает Эту страну при наличии угрозы жизни и полноценному существованию со стороны Этого государства и его рабов. Конкретные аспекты «полноценного существования» определяются индивидуально и могут в частности касаться питания, секса, одежды, мест проживания и прочих тому подобных благ, ограниченных по той или иной причине Этим государством, никогда, впрочем, о подобных «мелочах» не заботившемся по причине пункта №3.
Фан тем временем выкидывает в сеть плод утреннего вдохновения. В отличие от Серафима он мало правит свой текст, полностью доверяя авторскому вдохновению.
Утро. И что? Что в Этой стране? В Этой стране все, как и всегда: Царь и Война. Эта страна единственная из всех идет не вперед или назад, а по кругу.
Серафим пробегает текст несколько раз в поисках скрытого смысла. На поверхности его нет. Впрочем, как и во всех постах Фана. Но одна из версий Серафима как раз-таки и состоит в том, что Фан общается с людьми, его ведущими, открытым текстом со скрытом смыслом. Первый утренний пост задает тему дня, вокруг которой так или иначе вертятся последующие. Это своего рода фишка Фана. На его текст наслаиваются комментарии подписчиков, некоторые из них он свою очередь комментирует. Сегодня Царь и Война. Не новое для Фана. Но, может быть, впервые так резко в паре заявленное. Выражение «Эта страна» давным-давно перекочевало в Катехизис Серафима. Не плагиат. И до Фана куча говноядцев так говорила и говорит. Но отсылка Серафима именно к нему как первоисточнику очевидна. То же и Старик, и Лысый труп, и Рабы. Катехизис – словно заочная дискуссия с Фаном, о которой он пока не знает, а узнает, вряд ли обрадуется.
Серафим покидает страницы Фана, по опыту зная, что второго поста раньше обеда ждать не стоит. Первый пост – заявка на день. За ним долгое время ничего нет. Потом дневное подкрепление. Вечерний разворот. И полуночный пик. Всего строк десять-пятнадцать в день. Редко больше. Но с тысячами страниц комментариев и репостов. Фан – один из заметных ЛОМов прогрессивной, как принято говорить в их среде, общественности.
Отложив ноут, Фан наконец-таки покидает диван и долго-долго (на слух Серафима, двести-триста литров) стоит под душем, будто всю ночь не спал, а копал до седьмого пота. Странно, но таких помывок за день может быть две, а то и три. Они на подозрении у Серафима. Стандартная сеть чиста. Но Фан может использовать разовые, только для этого случая, источники связи и скрытые аккаунты. Всего, вопреки расхожему мнению, вскормленному шпионскими фильмами, не отследить. Особенно если объект отчетливо понимает, что за ним следят.
Выйдя из душа, Фан пьет холодный мате из крохотного, отделанного серебром калебаса. Это кухонный. Его брат (точная копия) живет в гостиной, покидая ее только для промывки. В это время суток Фан перемещается по квартире абсолютно голым, накидывая на себя что-то по мелочи ближе к обеду, совсем одеваясь только для выхода. Сбой в программе раза два в неделю, не больше. И логики здесь нет никакой. Поэтому Серафиму с утра приходится занимать стартовую позицию. Точно предсказать выход Фана в люди возможным не представляется, а до отчета шефу семь, уже чуть меньше, дней. Приходится ждать и терпеть. Но душ и все там происходящее надо как-то выводить на чистоту. Там явно что-то происходит, помимо гигиены.
Фан пьет мате и смотрит в окно. Полученные минутами ранее инструкции волнуют и пугают своей новизной. В связи с ними, а может, случайно вспоминается посещение с родителями Лицедеев в далеком, почти мифическом детстве. Blue Canary и костюм клоуна, который ему впервые в жизни предстоит сегодня надеть.
Земля красит губы в ярко-красный, единственный воспринимаемый Луном цвет. Так, несколько сбиваясь с принятого порядка, подытоживая уборку себя перед ежеутренней встречей с мужем. Сегодня по-простому. Джинсы и белая льняная рубашка. Волосы собраны в узел. Серебряные сережки-колечки да всегдашняя красная нить на правом запястье – все нехитрые аксессуары. Платье, каблуки – это завтра. Сегодня много ходьбы и требующей мужской одежды дел. Его дел. Он понял бы. Хотя платье на жене всегда предпочитал брюкам. При слове феминизм скептически морщился и со своими одиннадцатью классами и сержантской школой не мог понять, кто, почему, а главное, зачем придумал такое. Земля, выпускница крайне либерального истфака, и не пыталась вразумить его домострой. Лун был воспитан на белом и черном, своих и чужих, мужчине и женщине. Он не допускал третьего, тем более с его точки зрения перевернутого.
Проверив выставленную в ночи заварку московского ржаного и заглянув в комнату еще спящего сына, Земля спускается на первый этаж, здороваясь на ходу с древней, советских времен консьержкой, старясь не обращать внимания на ее участливый, все понимающий взгляд. Она, как и весь дом, знает: Земля направляется к альпийской горке в придомовом сквере. Горке, отданной ей жильцами. По просьбе, которой они, проявив невиданное единство, не стали перечить. Горка с минимумом цветов и трав. Мхи и камни. Закрытая со всех сторон елями, она едва видна с улицы. В весенне-осенний период – еще и с верхних этажей. Дуб-старожил закрывает ее в эти месяцы своей кроной. Место темное и сырое. Так что, если бы и захотелось цветов, вряд ли бы они здесь взошли и уцелели. Мхи и камни сопровождает лишь мелкая травяная поросль, выбивающаяся из общего холодного серо-черного колорита.
Земля выходит из подъезда. Переулок, идущий к парку и Фрунзенской, не по выходному дню наполнен людьми. Ручьи самокатеров и скейторов движутся кто в парк, кто к ступеням у Дворца молодежи и метро. Там их всегда много. Но сегодня явно больше обычного. Против общего движения, за те мгновения, что Земля созерцает окрестности, проходит только девушка с тремя кактусами. Композиция в неглубокой глиняной плошке. В присыпанной разноцветной декоративной галькой почве опунция и два шаровидных, примерно одного размера. Не разобрать, что именно. Земля провожает девушку взглядом, пока она не теряется в потоке райдеров, и идет в сквер.
Подойдя к горке, Земля замирает на минуту, блуждая взглядом по ежедневно наблюдаемой композиции мха и камней. Из привычной сосредоточенности ее выводит бабочка, кажется, белянка, но много больше обычной, которая делает над Землей круг и улетает в сторону парка. Земля возвращается к горке, становится на колени, кладет ладони на ближайшие камни и с минуту поглаживает их, наслаждаясь прохладой и мягкостью мха. После чего ложится на горку животом, нимало не заботясь о выстиранной и выглаженной с вечера одежде, прижимается к камням что есть силы и обнимает их, насколько хватает размаха рук.
Здравствуй, Лун… Любимый мой. Муж мой…
Шепчет Земля едва слышно, в который раз пытаясь представить себе взрыв, случившийся от сбившейся с курса планирующей бомбы, что привел к общей детонации огромного минного поля. Взрыв, сделавший Луна в неуловимое мгновение землей. И чуточку ветром, конечно. Чуточку. Ветром.
II
На пару дней?
Три-четыре.
Пять, шесть, семь…
Приказ.
Я сдам билеты на субботу.
Ротный звонил.
Мама с папой расстроятся. Знаешь, они…
Через час вылетаем.
Обычным рейсом? Ой, я глупая. Конечно, необычным. А у вас в полете кормят?
Сухпай.
Это опасно?
Я сапер.
Да, помню: «Всегда опасно». И все-таки, можешь считать меня дурочкой, но настанет время, когда не будет никаких саперов. Потому что не будет никаких мин!
Не пиши и не звони. Не буду доступен. Вернусь – позвоню.
Значит, с минами и саперами ты согласен?
Я – да. Война – нет.
Война! Опять война! Все время эта война. Зачем люди ее придумали?
Не мы ее, она нас. Все. Пора. Пока.
Лун, Лун, послушай… Сбросил… Мама! Мы не идем в субботу в БКЗ…
За невозможностью получить хоть какие-то останки Земля решила тогда, что Лун, растворившись в мире, все равно каким-то образом будет рядом, что он никуда не ушел. Конкретного воплощения идеи долго не было, а горка возникла случайно. На второй неделе, разбирая документы и вещи мужа, Земля обнаружила наследство Луна, о котором он никогда не говорил. Участок в шесть соток по Ярославскому шоссе, между Пушкиным и Сергиевом Посадом, на котором при посещении обнаружился летний домик в одну комнату с удобствами на улице да полузаросший плодовый сад с альпийской горкой. И если сад давно был предоставлен сам себе, горка была относительно ухожена. Странность: полное отсутствие цветов, лишь мох да камни – уже при первом взгляде бросилась в глаза. Решение сделать аналог у дома пришло сразу. В тот же день спонтанно возник и ритуал, которому по возведении горки она ежедневно следует, устав ловить сочувствующие взгляды консьержек и соседей, рассказывающих при случае друзьям и знакомым, что есть, мол, такая чудная вдова героя, от которого не осталось и следа.
Странность горки на поверку оказалось не единственной. До сих пор едва ли не каждый день Земля задает себе вопрос, кем и чем она была бы сейчас, если бы на третье посещение наследства случайно не споткнулась бы о затерявшийся в траве стальной штырь с закрепленным на нем тонким альпинистским тросом цвета хаки, заметить который стоя было практически невозможно.
Пройдя по тросу, она обнаружила на краю горки заложенный камнями и слегка присыпанный землей металлический, проржавевший по краям люк. Метр на метр. Около того. До сего дня не удосужилась точно его измерить.
Приподнять и отодвинуть его стоило долгих усилий. Это сейчас спустя три года она по необходимости заметно улучшила свою физическую форму, а тогда и ведро с водой казалось ей непомерной тяжестью. Благо у Земли хватило ума не обратиться за помощью к соседям: шумной компании студентов человек в десять, приехавших на выходные.