Оценить:
 Рейтинг: 4.25

Прокляты и убиты

Год написания книги
2011
Теги
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 24 >>
На страницу:
9 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Было Васконяну в стрелковой роте еще хуже, чем в офицерском училище, где курсантов гоняли на занятиях по десять часов в сутки. Туда Васконян попал по причине изменения военной ситуации. Отец его был главным редактором областной газеты в Калинине, мать – замзавотделом культуры облисполкома того же древнего города. Васконяна возили в школу на машине, по утрам он пил кофе со сливками, иногда капризничал и не хотел есть макароны по-флотски, приготовленные домработницей тетей Серафимой, которая была ему и нянькой и мамкой, так как родители его, занятые ответственной работой, дома почти не бывали, воспитанием Ашотика, по существу, не занимались. Однажды бывший курсант офицерской школы сообщил ошарашенной пехоте, что у них, Васконянов, в областном театре была отдельная «ожа». Парни-простофили долго не могли допереть, что это такое.

Быть бы Васконяну смятым, уничтоженным за одну неделю, от силы за две, загибаться бы ему рядом с Попцовым на нижних нарах в ожидании места в санчасти, но к нему, грамотею и разумнику, доверчивому чудаку, прониклись почтением имеющий тягу к просветительству Булдаков и, как и всякие детдомовцы, сострадающие всякому сироте, тем более обиженному, Бабенко, Фефелов и вся их компания. Они не давали забивать Васконяна, да и парни крестьянского рода, от веку почитающие грамотеев, тоже не позволяли уворовывать от его пайки крохи, занимали для него место на нарах вверху, заставляли разуваться, расстилать портянки под себя, чтоб к утру они высохли, непременно снимать шинель, расстегивать хлястик – тогда шинель делается что одеяло, – повязывать носовым платком голову, класть шлем под щеку, подшлемник же надевать на голову, дотянув его до рубахи, сцепить булавкой – тепло дольше держится. Наказывали не лениться ходить до ветру подальше от казармы, иначе дневальные поймают и – «ах вы, сени, мои сени!..» – сыграют на ребрах. Утром ни в коем разе не нежиться, вылиться с нар и борзым кобелем рвать в дежурку, чтоб захватить согретой в помещении воды, иначе старшина или Яшкин выгонят к только что принесенному баку (там вода со льдом), воды не хватит – принудят тереть рыло снегом.

Жизнью тертые, с детства закаленные в боях за свое существование, корешки по роте часто употребляли слова «захватить», «беречь», «стеречь», «рот не разевать» – они не позволяли Васконяну съедать хлеб раньше, чем будет получена горячая похлебка; коли сахарку перепадет – сохранять его до раздачи кипятка, но лучше всего копить сахар в жестяной банке да сменять на картошку. Ребята прятали грамотея Васконяна от старшины, командира роты Пшенного: но прежде всего от капитана Мельникова. Вид Васконяна раздражал всех, кто его зрил, да и досаждал он старшим чинам своей умственностью, прямо-таки сдергивал с неба на землю тех самоуверенных командиров, особо политработников, которые думали, что все про все знают, потому как никогда никаких возражений своим речам и умопросвещению не встречали. Крепче всего их резал, с ног валил Васконян, когда речь заходила о свободе, равенстве, братстве, которое хвастается своим гуманизмом, грозился Международным Красным Крестом, который в конце концов доберется до сибирских лесов и узнает обо всех «безобгазиях, здесь твогящихся». «Молчи ты, молчи, – шипели на Васконяна ребята, дергали его за рубаху, когда тот вступал в умственные пререкания со старшими по званию, – опять воду таскать пошлют, обольешься – где тебя сушить? На занятиях мокрому хана…»

Умника из первой роты, дерзкого, непреклонного, прямого в суждениях, несгибаемого упрямца, вызывали в особый отдел, где он, видать, не особо-то дрейфил, и предписано было командиру батальона капитану Внукову провести со строптивым красноармейцем воспитательную беседу. Васконяна затребовали в каптерку старшины роты, где на топчане кособоко сидел, морщась от боли, капитан.

– По вашему пгиказанию пгибыл! – махнув рукой возле застегнутого шлема, буркнул Васконян и стоял, согнувшись под низким потолком каптерки, утирал мокрой рукавицей немыслимой величины мокрый нос.

Капитан Внуков, поглядев на нелепо согнутого, нелепо одетого, худо запоясанного и застегнутого солдата, со вздохом молвил:

– Ну, чего воюешь-то? Перед кем бисер мечешь? На кого умные слова тратишь? Ты чего, не понимашь, где находишься? – И отвернулся, погрел руки над печкой. – Умный, а дурак. Иди. На фронте, на передовой душу отведешь. В окопах полная свобода слова и ум не перегружен, одна мысль постоянно томит сердце и голову: как сегодня выжить? Может, и завтра повезет… Иди! Не мути башку ребятам, не лезь им в душу – не то время и не то место. Ступай!

Капитан Внуков был болен, и не его словам, а виду его страдальческому больше внял Васконян и в конце концов согласился, что жизнь сложна, жестока, несправедлива к малым мира сего, и не то чтобы смирился со своей участью, но не так уж рьяно лез на рожон, перестал досаждать капитану Мельникову, чем тот остался очень доволен, думая, что перевоспитал еще одного красноармейца.

В особенно мглистый длинный вечер, когда ребята отделили Васконяну вареных картошек, луковицу и маленький кубик сала – где-то они украли эти богатства, может, выменяли, – Васконян уже не подвергал товарищей моральному осуждению. Изжевав пищу, он облизался, утерся рукавом и выдал признание:

– Нет, я не пгав. Жизнь не бывает неспгаведливой. Жестокой, подвой, свинской бывает, неспгаведливой – нет. Откуда бы я узнав вашу жизнь, гебята, если б не попав сюда, в эту чегтову яму? Как бы я оценив эту вот кагтофелину, кусочек дгагоценного сава, все, что вы отогвали от себя? Из своей квагтигы? Где я не ев макагоны по-фвотски, где в гостиной в вазе постоянно засыхали фгукты? Кого бы и что бы я увидев из пегсональной машины и театгальной ожи. Все пгавильно. Если мне и суждено погибнуть, то с любовью в сегдце к людям.

– Пшенный и Яшкин – тоже люди?

– Люди. Люди. Они не ведают, что твогят, они – габы обстоятельств. Они – бваженные. А бваженным – Господь судья.

– Да ну тя, Ашот. Суки они. Рассказывай лучше.

Отчетливо сознавая, что с этими ловкими, пощады и ласки не знавшими в жизни ребятами расплатиться ему нечем, кроме рассказов о сказочной и увлекательной жизни героев разных книг, Васконян, угревшись меж собратьями по службе, затертый телами в нарном пространстве, повествовал о графе Монте-Кристо, о кавалере де Грие, о королях и царях, о принцах и принцессах, о жутких пиратах и благородных дамах, покоряющих и разбивающих сердца возлюбленных. Дети рабочих, дети крестьян, спецпереселенцев, пролетариев, проходимцев, воров, убийц, пьяниц, не видевшие ничего человеческого, тем паче красивого в жизни, с благоговением внимали сказочкам о роскошном мире, твердо веря, что так оно, как в книгах писано, и было, да все еще где-то и есть, но им-то, детям своего времени и, как Коля Рындин утверждает, Богом проклятой страны, все это недоступно, для них жизнь по Божьему велению и правилу заказана. Строгими властями и науками завещана им вечная борьба, смертельная борьба за победу над темными силами, за светлое будущее, за кусок хлеба, за место на нарах, за… за все борьба, денно и нощно.

Старшина Шпатор обожал сказку «Конек-Горбунок», которую Ашот, к удивлению всей казармы, лупил наизусть.

Когда чтец, войдя в раж, брызгая слюною, размахавшись руками, даже почти и не картавя, заканчивал сказку: «Пушки с крепости палят, в трубы кованы трубят, все подвалы отворяют, бочки с фряжским выставляют!..» – все какое-то время лежали не шевелясь, а старшина Шпатор тихо ронял:

– Вот голова-то у тебя, Ашот, какая золотая! А ты все с начальством споришь, памаш. Лучше бы винтовкой овладевал. Писем домой не пишешь, мать командованию звонит: «Жив ли мой Ашотик?» Ничего ты, памаш, не сознаешь…

Шпатор задумчиво шевелил усами, махал рукой возле галифе, незаметно призывая Васконяна следовать за ним в каптерку. Там он подкладывал солдатику огрызок химического карандаша, книгу с накладными, заставлял на обратной, чистой стороне накладной писать письмо под диктовку: жив, мол, здоров, служба идет своим ходом, нормально, горю мечтой поскорее попасть на фронт, чтоб сразиться с врагом. В заключение старшина Шпатор совал Васконяну сухарь либо горбушку хлеба. Утянув кусочек в рукав, Васконян упячивался из каптерки, задом открывал дверь и по крошке делил меж своими товарищами тот сухарь, ту горбушку, радуясь тому, что и он может чем-то отблагодарить своих благодетелей, быть ровней в боевом добычливом коллективе.

Глава 4

После праздников, в декабре, двадцать первый полк доукомплектовывался – прибыло пополнение из Казахстана. Первой роте поручили встретить пополнение и определить его в карантин. То, что увидели успевшие уже хлебнуть всякой всячины красноармейцы, ужаснуло даже их. Ребята-казахи были призваны по теплу, содержались на пересылке или в каком-то распределителе в родном краю в летнем обмундировании, в нем и прибыли в Сибирь. Толкались они на пересылке или в распределителе, должно быть, долго, приели домашние запасы, успели оголодать. Дорогой молодые степняки промышляли топливо и какую-никакую еду. Где-то в Казахстане или за его пределами надыбали поезд с овощами и вскрыли вагон со свеклой. Пекли свеклу в печурках, поставленных среди телячьего вагона, грызли полусырую овощь. И без того смуглые, волосом темные, казахские жолдасы сделались черны что головешки. Глаза слезятся, от кашля, стона и хрипа содрогались вагоны. Выглядывая из приоткрытых дверей, сплошь осопливевшие молодые казахи завывали, роняя какие-то слова или заклинания:

– Астарпала!

– Бызды кайдаэкелди? (Куда нас привезли?)

– Буч не, манау не? (Что это такое?)

– Сибирь, – откликнулся кто-то из встречающих, разумевших по-казахски.

– Сибир! Тайга! Ой-бай! Бул жэрде быз биржола куримыз! (Мы тут совсем пропадем!) Апа! Эке! Кайдасыниздар? (Мама! Папа! Где вы?)

– О алла!

– Молчать! Надо терпеть! Привыкать. Вон солдаты такие же, как вы, да терпят.

На станцию Бердск был вызван полковник Азатьян. Увидев, в каком состоянии прибыло пополнение из Казахстана, командир полка схватился за голову и долго бегал вдоль состава, скрипя бурками. Рукою, обтянутой черной кожаной перчаткой, он открывал вагоны, заглядывал в них, надеясь хоть где-либо увидеть ребят в лучшем состоянии, но всюду вокруг полуостывших печек на корточках пеньками торчали грязно-серые фигурки в неумело намотанных обмотках, в натянутых на уши пилотках. Молча вперивались они простудно слезящимися глазами в форсистого полковника. Под нарами скомканно валялись серенькие фигурки, полковник сперва подумал – шинели, но тут же сообразил: откуда шинелям быть – все натянуто на себя. «Мертвые! Что будет?»

Дойдя до конца состава вместе с начальником эшелона, полковник Азатьян растерянно потоптался, утер лицо платком и угасшим голосом приказал своим командирам добыть дров, топить печи в вагонах, сам сел в кошевку, запряженную гнедым рысаком, забросил ноги седой медвежьей полостью и умчался в расположение полка.

Кузов хромой полуторки, прибывшей к эшелону, был дополна нагружен старыми манатками. Ребятишек-казахов выгнали из вагонов на холод, они торопливо выдергивали из вороха тряпья одежонку, тащили ее на себя. Призывники, прибывшие в полк по осени, особенным изяществом в одежде не блистали, надевали дома что подряхлей да похуже, самую уж рухлядь после обмундирования сожгли в полковой кочегарке. Но среди призывников немало было и тех, у кого дом заменяли общежитие, училище, исправительно-трудовые колонии, ну и всякие другие воспитательно-трудовые организации, где мены одежды не существовало, как и разнообразия труда. В чем работали, жили, пребывали на гражданке, в том и в армию отправились. Вот эту-то разномастную одежонку прожарили от вшей и сохранили на складах.

Ребята-казахи радовались, как дети, и этакой одежке, да они и были еще детьми, стайными, полудикими, лопотали что-то по-своему признательное, пробовали знакомиться с русскими жолдасами, помогавшими им поскорее одеться, чтобы новоприезжие не поморозились, их бегом гнали в карантин. Когда казахи вваливались в карантинные землянки, натопленные по приказу командира полка, они, словно моряки, потерпевшие кораблекрушение и попавшие на берег, бурно ликовали, радуясь своему спасению.

В день прибытия пополнения из Казахстана на градуснике, приколоченном к столбу возле штаба полка, было минус тридцать семь. Парнишек-казахов этим не удивишь, они терпели морозы и посильнее, да еще и с ураганными ветрами, но все-таки переполненная медсанчасть работала с перенапряжением, так как многие казахские жолдасы не смогли подняться с карантинных нар. Воспаление легких, тяжелые бронхиты, застуженные почки… Больных разбрасывали по ближним больницам и новосибирским перегруженным госпиталям, остальных же немедля разбили по батальонам и ротам – боевая подготовка стрелковых частей шла ускоренным ходом.

В первую роту было определено человек пятнадцать призывников из Казахстана, трое из них тут же присоединились к «попцовцам». Верховодил над казахами здоровенный парень с крупным мясистым лицом монгольского типа, которого товарищи называли Талгатом. Талгат был немногословен, суров в отличие от глазастых, подвижных товарищей своих, ходил неторопливо, говорил медленно, в лицо не смотрел, да и нечем ему было смотреть: там, где быть глазам, у него щелки, по которым раскосо катались черные картечины, над глазами перышком налетали бровки, уголком восходя к неожиданно высокому лбу мыслителя. Нос у Талгата был по-ребячьи вздернутым, кругленьким, но с широкими, чуткими, словно у степной зверушки, ноздрями, рот узкогубый, злой. Древней лютостью, могуществом, может, и мудростью веяло от этого жолдаса с непримиримо всегда сжатым, широко разрезанным ртом. Талгат немножко знал русский язык, потому его назначили командиром отделения.

Трудно обживались казашата в роте и казарме. Им сочувствовали, помогали чем могли, выводили «в люди».

Первый батальон тем временем бросили на выкатку леса из Оби. В устье речки Бердь в лед вмерзли плоты, предназначенные двадцать первому полку для строительных и хозяйственных нужд. Но прежние роты, заготовив и сплавив лес, не успели его выкатить на берег, потому как спешно были отправлены на фронт. Молодцы из первой и второй рот, знакомые с лесной работой, отдалбливали пешнями и ломами плоты, разрубали деревянные скрепы, цепляли удавкой троса или цепи конец бревна, к цепи привязывали длинную веревку, тягловая команда, крича: «Взяли! Взяли! Взяли!» – волокла обледенелое бревно на берег, к яру, скатывала бревна в штабеля, откуда на лошадях они увозились в военный городок.

Выгрузкой из реки и погрузкой леса на сани-передки руководил Щусь, ему помогал Яшкин. В песчаном яру под оголенно свисающими кореньями сосен построена землянка с окном и печью. Осенью здесь была пристань, на нее принимали грузы и новобранцев, прибывавших по реке в полк, тогда в землянке дневалил военный наряд. Ныне на дощаных нарах по ту и другую сторону резво гудящей печки валялись взводный и помкомвзвода,

Землянка не пустовала. Первым в ней оказался Леха Булдаков. Он в резиновых броднях работал черпалом, так он себя именовал, – цеплял бревна цепью и привязывал к цепи веревку. Выполнив эту ответственную работу, Булдаков блажил на всю реку: «Взяли! Взяли! Взяли! Хоп, симбирбумбия!» Действо это скоро его утомило, он нечаянно осенился в полынью, черпанул в бродни ледяной воды, сказал: «Закуривай, курачи, кто не курит, тот дрочи!» – пришлепал в землянку, разулся, выбросил бродни на улицу. Их на лету подхватил Бабенко. Скосоротив лицо, черпало сушил штаны, портянки и кальсоны, повествуя о том, как он ишачил на «Марии Ульяновой», сколько дров перетаскал, вина выпил и пассажирок поудовольствовал. Булдаков против многих своих юных сослуживцев, будучи им ровесником, когда-то успел прожить большую, насыщенную жизнь, тогда как те прыщи, как их обзывал Булдаков, жизнь еще и не распочали.

Рассказ Булдакова, трепотня его шли как бы поверху, слов своих он сам не слушал, скорее, не придавал им значения, поскольку мысль его работала в совсем другом направлении: где бы чего бы раздобыть пожрать, может, и выпить, тем более что печка полыхает, расходуя впустую полезную тепловую энергию. Придумал Булдаков собрать деньжонок у командиров и «прыщей» да и подался на бердский базар, откуда вскоре приволок в солдатском мешке картох. «Но что такое, памаш, ведро картох на работящую арьмию?» – вопросил Леха Булдаков и почесал затылок с двумя макушками, что считается средь русских людей признаком башковитости. «У бар бороды не бывает», – бубнил Булдаков в глубочайшем раздумье или изгальном розыгрыше. На первый случай предложил товарищам командирам оставить его и Бабенко с Фефеловым на пристани дежурить, иначе штабеля леса, да и землянку бердские граждане за ночь растащат на дрова.

Утром под топчанами в землянке обнаружились два мешка картошек, мерзлый гусь, брус сала, сетка с луком, туес с солью. На печке в эмалированном ведре клокотало запашистое варево, добытчики же, братски обнявшись, чтобы не упасть с топчана, спали на узеньких лежанках. Щусь почесал затылок, хмыкнул и, замотав проволокой дверь, навалил себе и помкомвзвода котелок тушеной картошки с луком и свининой. Ведро отослали трудящимся на берег. Вставши на колени вокруг ведра, трудяги леса и сплава поочередно черпали ложками горячее варево, восхищались находчивостью товарищей по службе и сами себя обнадеживали: с такими ловкими героями и на фронте не пропадешь.

Все, что хорошо начинается, непременно и очень скоро худо кончается – такая вот древняя хилая истина существует средь народа. Бердские жители, а также обитатели окрестных деревень, обнаружив утечку овощей из погребов, продуктов из кладовок, объединенно поднялись на оборону дворов и хозяйств с дробовиками, топорами, кольями. Выстрел произвели в ночное время по здоровенному увертливому налетчику; прячась в кустах малины, крыжовника, ушел лесом в сторону Оби вражина, не иначе как дезертир или беглый арестант. Крови на следах не обнаружилось. Кто из жителей Приобья радовался этому обстоятельству, кто сожалел, что не порешили злоумышленника. Приток харчей на берег иссяк, зато симулянтов и сачков прибавлялось с каждым днем, подвоз леса в полк затормозился. Взявшись за веревку, работяги во всю глотку орали: «Взяли! Взяли! Взяли! Ой да поехали!..» – но бревно ни с места. Яшкин смотрел-смотрел на эту картину в окошко землянки, изругался, выскочил, схватился за веревку и попер бревно так, что часть тружеников от быстрого темпа и неожиданности маневра попадала в песок, весь перепаханный обувью и бревнами.

– В казарму захотели? – звенел Яшкин. – К старшине Шпатору под крылышко? Я вам покажу и крылышко, и перышко!

На берегу Оби щадящий режим. Никакой муштры, шагистики, горели костры вдоль берега, у кого деньги велись, тот мог сбегать на бердский базар за семечками, картофельными оладьями, табаком и за всяким другим провиантом иль на утаенный сахар чего-то выменять, главное дело: здесь можно было топить печь, варить картошку, чай с малинником и мерзлой брусникой, свесившейся из-под снега вдоль осыпанного яра, – конечно, из такого рая в расположение роты да на строевые занятия кому захочется. Работали, понукая друг дружку, где и пинком подсобляли, потому как везде есть такой народ, у которого никакой сознательности нет и никакая ругань не действует, – развольничались молодцы, добра не понимали. Яшкина выслали на берег с палкой: контуженому, нутром поврежденному только доверь лихое дело – уж постарается, заставит волохать так, что даже и на морозе жарко сделается.

Выгрузка леса в первой роте пошла быстрее. Вторая рота тут же переняла передовой опыт – там тоже по связке кто-то бегал с палкой, лупил волокущих бревно братьев по классу, будто колхозных кляч, люто матерясь. Эта вот особенность нашего любимого крещеного народа: получив хоть на время хоть какую-то, пусть самую ничтожную, власть (дневального по казарме, дежурного по бане, старшего команды на работе, бригадира, десятника и, не дай Бог, тюремного надзирателя или охранника), остервенело глумиться над своим же братом, истязать его, – достигшая широкого размаха во время коллективизации, переселения и преследования крестьян, обретала все большую силу, набирала все большую практику, и ой каким потоком она еще разольется по стране, и ой что она с русским народом сделает, как исказит его нрав, остервенит его, прославленного за добродушие характера.

Под вечер первая рота шлепала ордою, отдаленно напоминающей строй, в расположение полка. Умотанные тяжелой работой, едва волоклись красноармейцы вдоль крутого песчаного берега великой сибирской реки. Перед ними празднично сверкала искрами, солнечно переливалась недавно вставшая, белая, утомленно отдыхающая река. По стрежи Оби громоздились, золотом вспыхивали под закатным солнцем глыбы торосов, меж которых беспокойно кружило темную воду. Дальний заречный лес бархатистой каймою тянулся по-над яром, песчаные берега и косы разукрашенным оранжевым кушаком опоясывали заречный мыс, далеко-далеко впахавшийся в реку. Пляшущим солнцесветом приподнимало темную тучку пойменных лесов к голубеющему небосклону. Чистая, святочная тишина простиралась по земле, молитвенно усмирясь, мир поднебесный ждал рождения Сына Божия – впереди были рождественские праздники, а с ними приходила привычная, но всегда новая пора, сулящая долгую морозную зиму, неторопливое, сытое житье под крышами, толсто придавленными снегом. Многие из ребят, бредущих в казарму, не успели изведать той обстоятельной крестьянской жизни, не знали, что близится великий праздник, потому как приступила, притиснула к холодной стене их безбожная сила и порча, были они еще в младенчестве вместе с родителями согнаны со двора в какую-то бессмысленную, злую круговерть, в бараки, в эшелоны, в тюрьмы, в казармы, но все-таки близкой памятью что-то их тревожило, чего-то в сосущем сердце трепетало и вздрагивало, из-за той вон белоснежной дали ждалось пришествие чуда, могущего переменить всю эту постылую жизнь, избавить людей от мук и страданий. Не может же такой пресветлый, так приветно сияющий мир, который еще недавно звался Божьим, быть ко всему и ко всем недобрым, безразличным, пустым, почему в нем должно быть все время напряженно, тревожно, зло, ведь он не для этого же замышлялся и создавался…

«…Страшно и грозно место имам пройти, тела разлучився, и множество мя мрачное и бесцеловечное демонов срящет, и никто же в помощь сопутствуяй и избавляйя», – жутко было слушать Колю Рындина даже и вполуха, но хотелось слушать, хотелось мучиться Божьими муками, да не казармой, казарма – она уж точно от дьявола, хотелось Бога почитать, а не Яшкина бояться. «И да будет благодать Твоя на мне, Господи, яко огонь попаляй нечистые во мне силы… И да будет благодать Твоя на мне…» – утешил себя и товаришшев старообрядец.

– Где это ты так навострился-то? – спросили его тоже шепотом.

– Навострисся, брат, ковды усердие проявишь – баушка Секлетинья на колени попереди себя поставит, чуть посеред молитвы отвлекся – по затылку вмажет… Кроме тово, баушка Секлетинья сказывала, что Бох для молитвы головы очищат, память укреплят, оттого даже совсем неграмотные хресьяне завсегда молитвы помнят…

– Молитвы составляли лучшие умы и поэты Земли, – втесался в разговор Васконян, – поэтому они достигают сердца…

– Скоро ведь, ребята, Рождество…

– Вот комиссар Мельников узнает про эти разговорчики…
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 24 >>
На страницу:
9 из 24