Оценить:
 Рейтинг: 0

Старик с розами. Рассказы… и другие рассказы

Год написания книги
2019
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
9 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Мне нравилась и процедура наряжения елки и – главным образом – предпраздничная атмосфера, хотя я еще не догадывался о том, что незаметно для меня в дом проберется Дед Мороз и зароет в вату, изображающую под деревом снег, – подарки. Меня спросили, что бы такое я хотел повесить на елку – самое-самое красивое и хорошее. Не медля ни секунды, я ответил так, будто давно обдумал этот вопрос:

– Мамину сисю!

Дело в том, что меня лишь недавно отлучили от груди, и это для меня катастрофой не было; мое высказывание имело лишь эстетический смысл. Но эта эстетика сохраняется во мне до сих пор, потому что ничего прекраснее женской груди мне увидеть в жизни не удалось. Как хорошо, что я понял это на самой заре своей жизни! Тогда мне объяснили, что мамина сися неотделима от мамы, ведь правда? Но с тех пор любой Новый Год для меня имеет все же эротические обертоны.

Что же касается Деда Мороза, то я, не заметив, как он проник в дом, пытался подстеречь его в 1947 году, а в 1948, когда я достал из-под елки не только подарки для себя, но и самодельный подарок для мамы, мне уже больше не рассказывали про тайные визиты Деда Мороза.

Рынок

Еда добывалась главным образом на рынке. О холодильниках никто и не слыхивал, запасы хранить было негде, поэтому на рынок ходили часто. Приносили оттуда завернутый в марлицу пахнущий кисловатой свежестью творог, густую сметану в банке, накрытой пергаментной бумагой или той же марлицей, кусочек только что взбитого бледножелтого сливочного масла в бумаге, которая в местах соприкосновения с маслом становилась прозрачной, парное молоко в бидоне, курицу со скрюченными лапками.

Летом возвращение мамы с рынка было особенно праздничным: она приносила обожаемый мною молодой картофель – и черешни. Черешни были огромные, и мама специально подбирала на сросшихся черенках, чтобы я мог нацепить их на уши – помню прохладное упругое прикосновение их прекрасного тела к моему.

Пользовались тремя рынками – Галицким, Краковским и Привокзальным. Самым далеким, но и самым привлекательным был Краковский. Там же располагалась и «барахолка» (не знаю, было ли это ее местное прозвище или моя семья так называла нечто знакомое по одесскому быту).

В первые послевоенные годы на львовской барахолке можно было за бесценок приобрести совершенно несусветные ценности, поднимая их прямо с земли, – вплоть до рыцарских доспехов. Так и делали знатоки-коллекционеры, которые из разных концов Советского Союза снаряжали целые экспедиции во Львов. Но для этого нужны были, хоть и небольшие, но деньги, а их-то у нас и не было.

Перстень с барахолки

(новелла)

Родители отворачивались от лежащих в пыли сокровищ, только дедушка не мог отвести взгляд и иногда соблазнялся какой-нибудь акварелькой или небольшим гобеленчиком, а один раз подарил маме сказочный бриллиантовый перстень вместе с легендой о том, что тот принадлежал когда-то кому-то из Пилсудских.

В нашем доме этот перстень тоже оброс историями: он непрестанно исчезал и так же таинственно возвращался, когда с ним уже распростились.

Мама передарила перстень моей сестре, когда та стала взрослой, однажды перстень пропал, но появился через год: опять была зима, сестра достала перчатки – и, натягивая их на руки, просунула палец и в кольцо, которое было стянуто с пальца вместе с перчаткой год назад.

В другой раз, семья уезжала в отпуск, и папа почему-то решил припрятать ценности; он завернул перстень в тряпицу, всем показал и предупредил, что кладет в определенное место, которое просит запомнить, потому что на свою память не рассчитывает. Никто его не слушал. Сестра долго не вспоминала про перстень, а когда захотела его надеть, выяснилось, что никто не знает, где он. Квартиру обыскали несколько раз – безуспешно. Потом папа вспомнил, что на письменном столе у него лежала какая-то тряпочка, которая его раздражала, и он ее рассеянно смахнул со стола. Должно быть, перстень во время уборки подмели с пола вместе с тряпицей и выбросили на помойку. Жалко, конечно, но такие потери в семье не очень оплакивались, хотя и не забывались.

Прошло несколько лет. Мы с женой в отсутствие родителей затеяли ремонт в их квартире (уже московской), и жена, оглядывая комнату, подготовленную к ремонту, без мебели, с голыми стенами, вдруг сказала:

– Кажется, я нашла перстень! (Она его никогда не видела).

Она уверенно подошла к стене, где висело одно-единственное кашпо, предназначенное на выброс, сняла его со стены и встряхнула – внутри что-то перекатывалось. Кашпо опрокинули, из него вылетела пыльная тряпица, в тряпице лежал перстень, насмешливо прыснувший нам в глаза разноцветными лучиками. Перстень и по сию пору у сестры, а, может быть, и нет: она давно не пыталась его надеть, да и помнит ли, куда положила?

Рынок (продолжение)

Когда я уже мог преодолевать дальние расстояния не на ручках у родителей, а своими ногами, меня стали брать на рынок, и я полюбил эти походы, хотя на базар отправлялись очень рано – в пять утра.

Мне нравилось смотреть, как мама или бабушка выбирают продукты, как они торгуются, что говорят, чтобы сбить цену, что им отвечают, чтобы цена не упала.

Я интересовался, почему бабушка, взяв в руки неощипанную курицу, дует на перышки, а потом решительно возвращает или, наоборот, тотчас расплачивается.

– Смотрю, или она не синяя, – объясняла бабушка, но мне это ничего не говорило, еще и потому что я ни разу не заметил даже признака голубизны в отвергнутых экземплярах.

Меня удивлял привычный инстинктивный жест, когда продавец сметаны предлагал попробовать его товар: подставлялся кулачок, и сметану из ложки накладывали между большим и указательным пальцем на тыльную сторону ладони, а уже оттуда слизывали. Торговец (чаще торговка) при этом говорили, если я при этом присутствовал:

– Нехай дитина покоштуе.

И я уже знал, что надо протянуть кулачок, потому что для дитини не пожалеют, а як дитина скаже, так воно й буде. И я, конечно, выбирал не столько сметану, в нюансах вкуса которой не слишком разбирался, а тетку, которая старалась мне понравиться.

Покупались на рынке и деликатесы, к которым семья пристрастилась в своей одесской жизни, а я узнал и полюбил на всю жизнь во Львове: это были раки и пшёнка (как на юге называли кукурузу, а мама никогда другого наименования не признавала – и справедливо, потому что тот сахарный маис, который я ем сейчас, – это совсем другой продукт, а пшёнка мне уже давно не попадается: пшёнку ведь надо варить часа два, а не десять минут, и очень круто солить крупной солью).

Танючка

Однажды у нас появилась своя молочница. Как это произошло, точно никто вспомнить не мог – просто возникла, постучалась в дверь черного входа, со двора, и всегда стучалась только в эту дверь. В первый раз она просто предложила свои продукты, и мы их охотно купили, а она в тот же раз почему-то решила, что мы теперь принадлежим друг другу, что она – наша, а мы – ее.

– Мене звуть Танючка, – только и сказала она.

Возраст ее был неопределим, лицо очень морщинистое, зубов немного, подбородок востренький и прекрасные золотисто-голубые глаза.

В следующий раз она опять пришла неожиданно – в пять утра. Когда ей открыли черный вход, через который ни один из посетителей нашего дома не ходил, она сказала:

– Ой, та я до вас вже пукалам, пукалам (стучалась, стучалась), – нiхто не вiдкривав.

Оказывается, она приходила еще раньше – в четыре, но громко стучать в дверь не решилась.

Танючка располагалась на кухне, скидывала свои мешки с товарами на продажу, пила чай – всегда «з маргарыною» и со своими цукерками (дешевыми детскими леденцами – монпансье). «Маргарыну» она покупала в магазине на вырученные от продажи масла деньги, отказываясь от предлагаемых угощений, в том числе и от принесенного нам масла, потому что чай полезно было пить именно с «дешевой маргарыною». В комнаты никогда не входила, как ее ни зазывали, но на кухне чувствовала себя по-свойски, не стеснялась и вела с бабушкой степенные разговоры. Часто рассказывала про свою корову (которая и нам теперь была не чужой). Имени коровы я, к сожалению, вспомнить не могу. Помню только, что с приходом Танючки наша кухня напитывалась чудными запахами – молока, травы, навоза, не знаю, чего еще, – а после ее ухода родители долго истолковывали ее деревенские рассказы и, горестно разводя руками, много раз повторяли:

– Нищета! Боже, какая нищета!

Молочнице объяснили, как она сама может открыть дверь черного хода, если придет слишком рано, и она этим пользовалась, но, входя, всегда коротко оповещала:

– Танючка!

Однажды она сказала бабушке:

– В твого зятя не горло, а чисте золото!

Бабушка не сразу поняла, о чем речь, потому что папа пел крайне редко, трезво оценивая свои вокальные данные, но в следующий раз похвала Танючки папиному голосу совпала с моментом, когда на патефоне крутилась пластинка Лемешева с арией Ленского: «Куда-а-а, ку-у-уда…»

Папа потом очень радовался и, пожимая плечами и нежно улыбаясь, говорил:

– Танючка!

Патефон

Помню мой первый патефон (не знаю, было ли что-либо подобное в семье до войны). Его откуда-то принес дедушка и был он, кажется, немецкий. Больше всего мне, конечно, нравилось его заводить, или, как говорилось, накручивать. Для этого надо было справа вставить ручку и крутить ее, пока не застопорит, подобно тому, как заводили мотор в автомобилях. Еще в патефоне был блестящий никелированный звукосниматель, вращающийся на шарнире, с круглым диском, в который следовало вставить острую и толстую иглу, способную прошить палец насквозь в случае падения звукоснимателя (он был чрезвычайно тяжел). Под звукоснимателем, положенным на рычажок была круглая лунка для запасных игл – двух-трех, остальные (много) лежали в крутящемся выдвижном, как бы потайном, ящичке размером со спичечный коробок.

Итак, волшебный ящик открывался, из крышки вынималась хранящаяся там в зажимах ручка, ручкой заводилась невидимая пружина, пружина, освобождаясь от стопора, приводила в движение диск с шипом посередине, на каковой шип надевалась пластинка с цветной наклейкой и названием, а иногда и с гламурной фотографией, похожей на раскрашенную фотооткрытку, на пластинку выкладывали звукосниматель, описывавший в воздухе головокружительную дугу, игла постепенно въезжала в пазы-дорожки вертящейся пластинки, раздавалось шипение, которого никто не замечал, затем слышалась, наконец, музыка, и можно было разобрать слова: «У самовара я и моя Маша», – и дедушка подхватывал: «А на дворе совсем уже темно» – запрещенный Лещенко.

Иногда игла начинала прыгать на одном месте, и певец по много раз повторял одно полслова, пока адаптер брутально не передвигали на другое место. Подчас тенор начинал петь басом и очень медленно: кончался завод и следовало быстро подкрутить ручку, но тогда тенор на время превращался в дискант. Все это было забавно и требовало серьезных изысканий, чем я с удовольствием и занимался, одновременно привыкая к голосам Лемешева, Козловского, Александровича, Обуховой, Бейбутова, Утесова и т. д.

Кажется, патефон был не у всех, и это была роскошь, и я научился петь вместе с Утесовым:

И у меня есть тоже патефончик,
Только я его не завожу,
Потому шо он меня прикончит:
Я с ума от музыки схожу.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
9 из 10