Оценить:
 Рейтинг: 0

Конец Покемаря

Год написания книги
2017
Теги
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Конец Покемаря
Виктор Iванiв

Второй том повестей и рассказов Виктора Iванiва, «Конец Покемаря», составляют произведения, написанные в 2010-е годы, не вошедшие в первый том прозы «Чумной Покемарь». Короткие новеллы в экспрессионистском ключе и короткие повести сочетают в себе черты прозы 20-30-х гг. прошлого века, от К. Вагинова и Л. Добычина до С. Кржижановского, и фабульно восходят также к новеллистике европейской литературы барокко и классицизма, от Гриммельсгаузена до аббата Прево и Кребийона-сына, где эстетика комедии жизни подразумевает некоторую фривольность мемуара в сочетании с жестко поданной схемой столкновений и случаев в современной судьбе героев. Продолжение традиции письма русских классиков, в первую очередь, Гоголя и Хлебникова, позволяют найти выход и новое решение для классического нарратива, а именно фантастической повести, романа воспитания и романа путешествия, в моментальной и всякий раз новой ситуации монтажа сцен. Мозаичность и восточная орнаментальность построения всякий раз по новому позволяет автору решить стилевую задачу, тогда как стиль служит лишь лекалом для обнаружения категорий времени и сознания, показывающих совокупность жизни трех поколений героев, переживших переломные моменты истории последней половины столетия. Основным контрапунктом этой прозы остается возможность сохранения личности героя в ситуации крайнего ужаса, огромной радости, и глубокого стыда, тогда как последовательное наблюдение времени, как календарного, так и внутреннего сохраняют в героях способность открыто чувствовать как перемены, связанные с весенним обновлением и осенним угасанием природы, так и повседневные обиходные жесты и поступки, в которых осуществляется их собственный выбор, который в итоговом сюжете оказывается предопределенным. Приключения героя, его воображения и сознания, в конечном итоге, зависит от воли случая, который преподносит странную развязку для этой комедии нравов, в которой те, кто осмеивал достойное, оказываются посрамлены, а те кто верил в свою исключительность возвращаются к пониманию и приятию жизни, которая оказалась им не по зубам. Время действия «Конца Покемаря» охватывает период последнего сорокалетия. Цикл повестей и рассказов фабульно стремится к романному единству и содержит большое количество занимательных фактов, деталей, описаний редкой человеческой натуры, способов мышления, которые сегодня оказываются на границе исчезновения.

От редакции. Аннотация написана Виктором Iванiвом по просьбе Даниэля Орлова (Фонд «Русский текст») для обоснования гранта, покрывающего расходы на выпуск в издательстве «Современная литература» книги «Конец Покемаря». В архиве писателя два файла от 12 января 2014 г., содержащие текст: анонс. doc и анонс книги Конец Покемаря. doc, сохраненные с интервалом в пять минут – 12:21 и 12:26, соответственно. Содержание второго файла от первого отличается только наличием заголовка.

Текст публикуется в авторской редакции, без каких-либо изменений, как своеобразный артефакт, интересный с точки зрения социологии литературы документ. Но не только. Аннотация содержит декларацию вовне исповедуемых писателем художественных принципов, реализованных в книге или, скорее, их проекцию, сформулированную по требованию.

Книга содержит нецензурную брань

Виктор Iванiв

Конец Покемаря

Подготовка текста

Елена Горшкова, Алексей Дьячков, Сергей Соколовский

Комментарий

Алексей Дьячков

© Виктор Iванiв, наследники, 2017

© Коровакниги, 2017

Атос Remembrandt

Святославу Одаренко

1

Если разделить опухшую щеку спящей земли на квадраты и трещины выпирающих плит, то ее заливистая слюна стекла бы в одну из них. Соляная копь не обрадовалась бы исчезающим при солнце колодезным девочкам-старушкам, а утвердившихся звездными гигантскими шагами на тополевом пухе квадратных платков не удержали бы сны и разговоры, которые повторялись из раза в раз. Сны, не отличавшиеся от разговоров – с надвинутой грозовой тучей, с оползающим преследованием языкастых змей, обожжевших нёбо. Разговоры на одном месте – зарастающие лопухами, сдутые одуванами.

Здесь в марте дыбились здания, исчервленные потливой корой, – по которым древесно оползали кораблики, – вы, все еще забывшиеся в детстве, пускали бы их по фиолетовым бензиновым лужам – как пробуждающие утра по пионерским зорькам.

А в марте – когда отмокала охра, побелка и известка – когда отсыревали бы, как лоб, стены квадратных зиккуратов – погибельно поящих нечистотами землю, – да, когда солнце набегало сюда – вы просыпались в обморочных белых потемках – только когда натыкались на графитовые надписи стен новокаиновых платных клиник – таких как «КАТАРСИС», и вашей отлучки здесь не заметили бы.

Почему-то именно здесь – на фланелевой выпуклости глобуса, на бумажных кубиках жеванных зубами спичек – и оказывался сбывшийся календарь. Почему-то именно здесь – в соседнем подъезде через десятые руки обнаруживалось формальдегидное заразное вскрытие всего этого места. Почему-то к этому бельму глобуса именно здесь навели лампу теллурия. Потому что именно здесь сбылась вся ваша жизнь в ее снах, хотя более убогой полянки найти было нельзя. И дыхание легких устилало тканевые перины, которые воскуривали на дымчатых руках, – на памяти легких и были сотканы те небесные небеса, которые затем обматывали в саван ваших покойников. Именно здесь сличались обмылки сновидений и проточная водичка щегловитых собак, именно здесь возникали сомнения в том, что все существует на самом деле.

2

По краю подлизывающего сумерки горизонта, в чернилах обода трамвайной пыли, из тени диплодокова желудочного сока в белом и солнечном прямоугольном оконце падающего из-под купола света – никто, ни пыль, ни птица не могли упасть и снова встать в этот квадрат храмины – окруженной стенами белого лазарета. Белой известкой, согретого солнцем, спящего тяжелым соленым сном. И распоротые раны в кровостоке сумерек прямо били в расцветшие виски. Являлись бьющей кровью, новой и не гнилой, били в голову – замкнутые в белые стены – в пыли, нападающей на санаторий. Где вечные престарелые красноватыми синяками лиц, позолоченными помадой горящих губ и обожженных божницами щек, – выходили к машинам за провиантом, в растительном зонтичном, борщевичном, наколотом веснушками размолотых семян, – там шли, до слабости ног, до голода объеденного воздуха, до розоватого махрового кашля, до половинного марева, до кожуры из детских анекдотов.

Вот там христианский стегоцефал вел тебя мимо макового и красно-тюльпанового или люпинового могильного камня – из которого била кровь, пролитая как вода. Он отказывал себе во всем и ел растительную паутину. Пустыми глазами глядел на тебя и поднимал ребенка в рост на руках, держа его в окне и почти сбрасывая с балкона. Там, на окраине сонного царства кубышек, шишек, насыпных гор с траншеями – пирамидок, в котором дубочки топотали и шелестели, в ровном асфальте каналов, на шатких мостиках, – все водило вокруг, щелкая сухими пальцами кожистых рук, шлепая зелеными потными калошами сухих ног. Восседая на подушках рваным пахом, ты бы пожелал направить эту сияющую артерию прямо в печь солнечных фонтанов крови, которые он заглушал крагами-рукавицами, – он так и крестился щелчками пальцев. Травоядно, обманывая и ожидая услышать, почему мертвы здесь только те – чья пролита кровь. И китайские болванчики, оплетенные лианами кровеносных сосудов, – бледные, фаянсовые и молчаливые, – лишь отсвечивали.

Блестящая тарелка, кастрюля – надетая на голову – переменила все в годовалом ребенке – увидевшем солнечный блеск и отпиленное дно черепа. Мальчик видит живыми глазами. У тебя затекают ноги, – произнесла черноглазая женщина, – твои колени ослабнут – из них выходит все плохое. Дети видят демонов, – продолжила она уже как огненная волчица. Да, демоны особенно хорошо отражаются в алюминиевых тарелках и кастрюлях, промолчал он. Демоны живут там, где аскеты отказывают себе во всем, прожевал он травинку салатца и подумал, что утром можно и не проснуться, а то и вообще отойти отсюда. И лег на спящей кухоньке пустого жилища, где трещал хворост, висели щучьи хвосты, холщовые головы гадюк сторожили кровавые гиацинты. И как было допрыгнуть до этого слепящего солнечного квадрата в лазаретовой церкви, ведь солнце зашло.

3

Солнце на ободьях глобуса, распрягающее флеровую ложбину ремня – из собственной кожи. Не умещающееся и до пустой темной головы – поднимающееся из болота. Вокруг изъеденной тлей канавы – зубы памятников с черными ростовыми портретами – раскусывают земельку, посеянные зубы, ноготки как выпавшие на нитке детских шнурков – в кармашек, лунные осколки. Над могильной станцией метро, над дорожками и полуметровыми тротуарами – чтобы обтер бока и лицо трамвай, над перевернутым кладбищем поют, щебечут птицы – они журчат, они цветут, и ряска на пруду, застойная вода – все зеленеет золотом и врет об утонувшем небе.

Чем больше заходит на грудь бугорок – чем сильнее заползает потонувшее солнце – тем слабее ноги, чем больше бессовестных ночей, чем тоскливее летучая мышь, чем пиявка лечебней – тем скорее ты упадешь, и выйдет из тебя недотрога, закрывающая с плачем лицо – убегающая далеко, причитающая горячо.

Раскрывается огромное солнце, умывается с апломбом свинцовая гжель, умирает и оплакивается во сне истошная, как барабанный бой, лягушка, провожает тебя качель и сбивает с ног – забудешь если, и пойдешь с разбитой головой. Нумизматики не понять тебе, охраняй лучше завтрашний день, а не то над шпилем луна незаметной беленой отравленного блина – подаст тебе измазать лицо – и сыпью покроет лицо, нечистым сделает его и рябым. И тогда уже выспится тобой, как мукой обваленным, облеванным, измалеванным, и будет обладать светом белым ночным и дневным.

4

Близнец и его Глумец долго жили бок о бок, пока Близнец не выгнал Глумца. Он нежил свое тело, утопая в соломе розового матраса смуглой с поджирками кожей – подернутой бледностью и холодом утреннего сна. Спать в заскорузлой квартире втроем на заметенном газетными конфетти полу и, седой головой покачивая, разговаривать о чужих женщинах. Вот эта была турчанка, а я ей сказал, – крестик-то убери, – глядя в немые глаза, я ей сказал. Холя нежить и тело. Когда в свете фонарей они выбегали на вокзальную улицу – и сами как расцветшие бархатцы.

Чванство приходило от трезвой свиноты, тогда как скорбь не унималась в животных и воловьих глазах – когда шествовали на проводы. Что важно было для тела – лучшие панегирики, смачные типографские буквы – знать, как лучше продаться, но быть неподкупным. Потому прием на кафедру – отнес его к стратосферной, звездной, олимпийской страте, в гнезде сияющих светил, – и тогда он выгнал своего Глумца. Хотя сам ходил как нищий, в расстегнутой молнии, в тулупчике без пуговиц, в стертых сандалиях.

Он был словно причастен к великому знанию реклам большеротого стиля, он словно бы видел себя на глянце страниц – и в старом византийском пошибе. Ходил и жил как нищий – повторяя тех гордых ханыг, замызганных, как коврики, тех эпилептиков, слушающих соседей через розетку. И все должны были целовать ему ноги.

Глумец же не только научился его интонации – но и точно, как биржевой актер, повторял мимику, осмеивая несколькими короткими самодельными гыгами – которые мастерили на ходу и после которых сразу хотелось на крюк. Один раз, разжимая мышцы лица от мороза, он так напугал прохожую, что та вспомнила господа.

Ночью в поезде их приняли за Кощея и Арапа – так они и проехали станцию, охраняя двенадцать неразумных девиц, берегли свое масло. К ним подсели двое – один худой аполлончик, превратившийся вскорости в солового битюга, и плодоносный смехун, очкасто дразнивший медовых пчелок. Вместе они объели красных раков заснувшего мужичка, а потом бесстыдно над ним же и насмехались.

Все вместе они шли за планидами фонарей в длинной аллее, каждая из которых вела к забытой могиле – их утраченной первой молодости – которая проносилась за окнами вагона поезда – ездившего, как карусель по кругу.

5

Совсем белый лицом, на котором под козырьком волос упрямый белый мрамор, снег или кварц лба с искрящимися песчинками глаз, он глядел вниз с отвеса, и там синяя река вены бежала в зеленом пухе и мехе дерев и трав, так он глядел на свою руку, словно готовый упасть, но не панически, а делово, как бросают чемодан с принадлежностями или спускают на салазках черный рояль.

Вот он сам пришел черным паном Облезем, и в его зубах застрял детский бубен, он раскоряченно сел, наклонившись над собакой, и она взяла у него этот бубен, сгрызла его и издохла, как будто пирогов со стеклами нажевалась. И он сел у радиоточки и сидел как мертвый до того, как по радио не прозвучал чей-то знакомый скатанный войлок.

Так он бегал в детстве по лесу, не отличая бузины от белены, и так он теперь сам ел присмиревшую, как липовый цвет, собаку, которая висела у него на загривке. Или это собака ела его, а он был ей донором. А белена слюны измазала весь подбородок. Собаку он бросил в котел, добавил туда картофанов.

«Вройся», – сказали ему. Вройся, ешь сладенького, посмотри на июльских стрекозок, на павлиний глаз, на лапоточки. И он брился в первый раз когда – то заволакивало глаза от его собственного ослепительного лица, от этого белого лба баловня всей деревни, вечного младенца, бегавшего нагишом, который не знал себя и не узнал бы, если не приехал бы за ним Черт-из-за-реки, не забрал бы с собой в защечном или заплечном мешке, куда он забирал всех насупленных детей, и не увез бы кормить их косточками своего черного бульдожика, который был запряжен в их карету.

И он выбежал в страхе в ночной белой рубашке на полуночный двор, где по лунной дорожке убегала эта адская свита. И теперь он проснулся и понял, что собака, которую он любил, нежится в его рубашке, вынюхивая мертвый пот внутренностей в рукавах и воротнике.

6

Розово-пестрыми от жилок глазами, в которых по краям держались с утра тени беглых людей, он спал сгоревшей на солнце спиной вверх, а потом оделся в сухонькую одежку, убежал на собачий поезд, сучивший ногами, обгоняющий ветер.

В электрическую бурю он мог родиться, мог подставить свою рожу в окно первого этажа и горько посмеяться над зажмурившимися там людишками. А мог усесться прямо в сугроб и читать там интересную книжку, пока не зажгутся фонари и не пойдет снег.

Лицо же его – замаячившее в вашем окне – не сойдет с него, поэтому лучше завесить стены портретами Бауи или Злого советника Рохана – прообразами которых он являлся, как и многие на зараженной пленочке легких – парчой окутавшей эту местность.

Что до местности – то охоложенные холей белокочанные девушки здесь – в этой деревне – любили пересуды друг о друге – и наивность этих сплетен дошла до того, что он обнаружил заветный Алеф в квартире соседа – там оказался сапожник – у которого тачала вся деревня. К сапожнику тянулись – он был фотограф-любитель. Сочащиеся черной магнезией из его глаз пёзды выставились на всеобщее обозрение – более омерзительного инвалида зрения выдумать было нельзя. Но это и был рентгеновский снимок той местности, где жили вундеркинды, заросившие мир своей логикой.

Сдавленный туберкулезным кашлем, остановившийся в своем росте безумный Белинский, прижимая двух младенцев к палой груди, вечно топчущий свои ботинки, – он радостно терпел бесконечные удары по морде, которые неисправимо получал. Хоть от хипстеров, охранявших своих жен от его посягательских насмешек, хоть от бесконечной гопоти, отбиравшей зонты и лимонившей с криками «о, пидор», хоть от аборигенов, разбивавших коленями это лицо в пьяной алтайской ночи.

Он, тянущий к вам пьяные ласковые руки, выбрасывающий деньги из карманов во все стороны, выпадая из авто, он, скачущий с бритвой во рту, пьющий и прикуривающий от банана на сквозняке, жалующийся и будто харкающий кровью, – в конечном подсчете окажется святым, безумным праведником, даже если не пощадит своей бритвой соседа, сапожника, хозяина Алефа.

7. Мальчик Гей и Герман П

Меня надо научить золотому слову, сказал Мальчик Гей, по возрасту лет двадцати, а по бледности и сорока. У тебя есть что сказать, но ты сказать не умеешь, поманил он меня рукой с серебряным колечком. И ты должен пойти вон туда – есть такая школа – называется «Золотое слово».
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4