4
Февронья собиралась ещё засветло (впрочем, летом на Беломорье круглые сутки – засветло). Солнце едва скрылось за пламенеющим окоёмом, когда она вышла на крыльцо. За спиной захныкал Артёмка:
– Мааа… куда? – он сел на лавке и тёр глаза кулаками. Мать всплеснула руками – вроде только что спал как убитый, набегавшись за день. А глянь-ка – едва мать за порог, как глаза открыл.
– Помалкивай, не кудакай! – оборвала его Февронья, обернувшись и велела Иринке. – Пригляди, чтоб не бегал за мной.
Дочь открыла было рот, чтобы спросить о том же самом, но заметив в руке у матери закопчённый медный котелок, захлопнула рот и понятливо кивнула.
Ветер дразнить мать пошла, не зря весь день до того вдоль береге ходила от креста к кресту, молилась да кланялась.
Дело привычное. Дело бабье.
Вот только глаза лишние тут и впрямь ни к чему.
Февронья притворила дверь – за детей она не беспокоилась. Иринке уже десять, скоро и жениха приглядывать, неужто за братцем шестилетним не уследит?
Да и идти ей недалеко.
До берега морского.
Крыльцо в доме Смолятиных было высоким – прадедовский ещё дом, крытый тёсом глаголь, обращённый окнами к морю, высился на пригорке, на отшибе от остального села. И до моря было всего ничего – сажен сто. Удивительно ли, что оба сына выросли завзятыми моряками, второй даже паче первого? И того и гляди, третий тоже таким станет, уже и сейчас, в шесть лет себя не зовёт иначе, как «морского дела старателем».
Иногда Февронья спрашивала себя – а что, если бы её братьев не взяло в своем время море? Тогда они с Логгином не поселились бы здесь, в отцовом и прадедовом доме. Кем бы стали её сыновья?
А потом понимала – ничего бы не изменилось.
Кем ещё могли вырасти её сыновья? Потомки Ивана Ряба Седунова, первого лоцмана государева, свата и кума командора Иевлева и друга самого Петра Алексеевича? Дети боцмана с Поморья, заслужившего офицерское звание и дворянство в Афонской битве?
У них не было иной судьбы.
На берегу Февронья остановилась на мгновение, потом, поклоняюсь морским волнам, жадно лижущим плоский берег, принялась отмывать котел, выливая смывки прямо в море – так полагалось. Отмыв всю копоть и остатки жира, она отставила котелок в сторону, вытащила из-за пояса (широкого, тканого кушака, шитого красными нитками) припасенную загодя дубовую плашку.
Нож.
Как и всякая поморская женщина, Февронья всегда носила его на поясе. Недлинный, с нешироким узорным лезвием, мастерской работы онежского кузнеца-корела, наборная рукоять из берёсты, шитые бисером, шёлком и цветной шерстью ножны жёлтой кожи.
Опустившись на колено у воды, Февронья резала на плашке зарубки, одновременно бормоча себе под нос. Досужий зевака, окажись он рядом, смог бы, наверное, расслышать пару имён, возможно, что и знакомых даже.
Зевак не было. Зевакам быть и не полагалось.
Нечего им было делать среди ночи на берегу, пусть эта ночь на Поморском берегу и светла как день.
Да и что им на неё глядеть? Кто не знает, как бабы ветер дразнят? Да и не стоит на это глядеть, как бы не сглазить.
А хотел бы кто сглазить, так и тому делать нечего. Не пришло ещё время ветер дразнить поморские жёнкам, Иванов день едва миновал, ещё долго до времени возвращения с моря.
Выговорив последнее имя, Февронья вырезала на плашке самую глубокую зарубку (прежние резала поперёк, а эту – вдоль, накрест) и поднялась на ноги. Невдали, в нескольких саженях, на небольшом пригорке высился флюгер, поставленный в незапамятные времена, пожалуй, ещё и до Осударевой дороги, до Петрова богомолья.
Подойдя к высокому шесту, Февронья несколько мгновений смотрела на флюгарку, задрав голову, потом несколько раз с силой ударила плашкой по шесту. Шест вздрагивал, флюгарка металась туда-сюда, словно не знала, какой ветер выбрать.
– Зови север! Зови север! – исступлённо шептала Февронья, колотя шест. – Тяни поветерье!
Потом, оборотясь лицом к морю, выкрикнула:
Всток да обедник – пора потянуть!
Запад да шелоник – пора покидать!
Тридевять плешей,
все сосчитанные,
пересчитанные!
Встокова плешь наперёд пошла!
Перевела дух, прислушалась, ловя ветер ноздрями. Тянуло с востока.
Встоку да обеднику – каши наварю!
И блинов напеку!
Западу да шелонику – жопу оголю!
У встока да обедника жена хороша!
У запада, шелоника – жена померла!
Ветер потянул ощутимее. Тянуло с востока.
Поворотясь к морю спиной, Февронья швырнула плашку через плечо и почти тут же бросилась следом за ней. Плашка плюхнулась в воду у самого берега, острый конец с вырезанным крестом глядел на восток и север.
Туда, куда и надо было Февронье. Туда, откуда она ждала ветра.
Оставалось последнее, самое верное.
Распустив завязки кисета и одновременно примечая место, где вода уходила от берега быстрее всего, Февронья запустила внутрь пальцы, ловя внутри шевеление и щекотание. Цепко ухватив жёсткий панцирь, вытащила изнутри пойманного ввечеру за печью таракана – крупного, рыжего, с длинными усами. Посадила его на плашку (таракан тут же заметался от одного края к другому, но везде натыкался на солёную пенистую воду и отскакивал, шевеля усами, замирал в раздумье и бежал к другому краю, смешно семеня тонкими ножками) и подтолкнула плашку туда, где течение властно забирало её в море.
– Ступай, таракан, на воду, подними, таракан, севера! – топнув ногой, выговорила Февронья, провожая взглядом уплывающую в море плашку. Таракан всё метался по ней, не решаясь сунуться в воду.
Вот и всё.
Теперь – домой.
Обернувшись, Февронья вдруг заметила шевеление за кустом боярышника. Сжала зубы – вспухли острые желваки. Подглядывал-таки кто-то. Добро хоть ума хватило не влезать, не мешать ей. Достаточно было бы любого слова, самого пустого.
Смолчал.