Неожиданно для всех Филимон громко чихнул и сконфузился.
– Солнце, понимаете ли… глаза щекочет, – опустив на колени взгляд, тихо проговорил Филимон и тотчас услышал смех хозяина и его весёлый голос.
– А я-то думаю, что это ты хмурной сидишь. Дочь мою сговаривать за себя пришёл, а лицом хмур. А оно вот оказывается что. Ну, насмешил, Филимон Васильевич! Ну, учудил, так учудил!
– А, что, Панкрат, думали о нём, Филимоне-то, как о муже дочки нашей, вот Чихнила и подтвердила, – проговорила хозяйка.
– Мама, ну, чего ты прям, – ещё сильнее залившись румянцем, проговорила Серафима.
– А я, чего, доченька, я правду говорю. Думали мы о нём, Филимоне-то, как раз перед его приходом.
– Ну, мама! – вновь возмутилась девушка.
– Да, ты, дочка, не смущайся. Али не хочешь за Филимона? – проговорил Панкрат Семёнович.
– Ну, папенька, вы совсем, прям, уже! – стыдливо уткнув лицо в ладони, укорила дочь отца. – Люб мне Филимон, только о нём всё время и думаю.
– Вот и ладно, вот и сговорились, а сейчас, соседушки, поднимем бокалы и закрепим наш сговор вином сладким, чтобы, когда время придёт, любовь наших детей ещё крепче стала.
– Добрая из них семья получится, крепкая, гости дорогие! Я не супротив свадьбы их, как сказал муж мой Панкрат, как годы детей наших поспеют, конечно, – подтвердила сговор Клавдия Петровна.
А солнце, заглядывая в лица людей, щекотало их глаза, которые вскоре будут в слезах. По стране шла война, но о ней, в далёкой алтайской таёжной деревне пока ещё никто не знал.
Поблагодарив за стол, Феодосия Макаровна посмотрела на Серафиму, глубоко вздохнула, вероятно, вспомнила свою молодость и поклонилась хозяевам дома.
– Спасибо, Панкрат Семёнович! Спасибо и тебе, Клавдия Петровна, за стол добрый и слова хорошие. К осени сорок четвёртого свадьбу и справим. Сынок к тому году в городе Бийске хозяйством обзаведётся, будет, куда молодую хозяйку привести.
– Да и мы, чай, не бедные, есть, что за дочерью дать, – ответил Панкрат Семёнович.
Вот и славно! Дай бог здоровья вам и деткам нашим, соседи дорогие! – ещё раз поклонившись, проговорила Феодосия Макаровна и вышла с Филимоном из светлого, чистого душой дома Хоробрых.
– Вот ведь как оно бывает. Только проговорили и вот они. Славно, славно всё вышло! – подумала Клавдия Петровна.
А Серафима, не слыша ни мать, ни отца кружила по горнице, и лицо её светилось огромным, весь мир закрывающим счастьем. В руках её была алая лента, – подарок милого Филимона.
К вечерним посиделкам вокруг костра у озера Серафима пришла с лентой в косе. Девушки, увидев ленту вплетённой от самого основания косы, знак того, что у подруги появился жених, тотчас обступили её и стали наперебой спрашивать, за кого сговорена, хотя и без этих вопросов прекрасно знали, что за Филимона.
– Неспроста же хаживала в дом Берзиных и подолгу играла с Марьей и Настёной, и вела разговоры с Феодосией Макаровной о сыне её Филимоне, – подмигивая друг другу, мысленно говорили её подруги.
*****
О газетах и письмах изредка завозимых в таёжное село из района жителями деревни и дедом Пантелеймоном Кузьмичом Кузьминым, – моментально узнавала вся деревня.
Шестидесятивосьмилетний дед Пантелеймон Кузьмич Кузьмин в последнюю субботу каждого месяца наведывался в районный центр к дочери Натальи, жившей в добротном, по его меркам, доме мужа Савла Христофоровича Безбородько. Дом тот достался Савлу от отца, а тому от его отца, а отцу от отца неведомо когда от своего отца – прадеда Савла, почившего уже полвека назад или того более, – никто не считал годов тех.
Серафима, узнав, что от Филимона есть письмо, торопливо шла к его матери якобы за какой-либо нужной ей вещицей и между делом спрашивала: «Нет ли писем от Филимона, – хотя прекрасно знала, что есть. – Что пишет? Как там ему в городе? Поди девушку какую завёл? В городе Бийске их много… всяких и красивых! Когда наведается домой?» Интересовалась, как учится, спрашивала о нём, но стеснялась произнести всего несколько необычайно важных для неё слов: «Спрашивает ли Филимон в своих письмах обо мне?» Феодосия Макаровна, понимая, что ждёт от неё девушка, улыбалась и отвечала: «Пишет, голубушка, о тебе постоянно, спрашивает, как ты и что делаешь? И нет у него никакой там зазнобы. Одн ты у него на уме и в письмах его. О тебе больше справляется, нежели о сёстрах», – и это была правда. Говорила, но писем читать не давала, ревновала к девушке, как любая мать, болезненно относящаяся к выбору сына, хотя давно признала Серафиму за его будущую жену.
Утро понедельника, дня двадцать третьего, месяца июня выдалось хмурым. Ещё с вечера по небу поплыли тёмные облака, и среди ночи по тайге ударил сухой гром с ветвистой во всё небо молнией.
– Господи, не к беде ли?! Ишь, как разыгралась сухая гроза, – перекрестившись, проговорила Феодосия Макаровна. – Как и в ту ночь перед уходом Васеньки в тайгу. Сказывал на недельку и вот, подишь, как всё обернулось. Год как уже сгинул невесть где.
Сон пропал. Встала, зажгла керосиновую лампу, умылась, поставила на стол бадейку с подошедшим за ночь тестом, посыпала столешницу стола мукой и, оперевшись правой щекой на подушечки кисти руки, задумалась.
Перед глазами пролетели детство, девичество, замужество, счастливые и тревожные дни, – всякое бывало, и с мужем ссорилась и с детьми, порой непослушными…
– А всё-таки счастливы были, и жизнь худо-бедно сложилась. Сына-помощника вырастила и дочерей на ноги поставила.
Раскатистый гром пронёсся по-над тайгой, ярко блеснула молния и тишина, даже собаки, предчувствуя что-то неладное, не издали ни звука.
На исходе ночи тёмное небо стало медленно рассыпаться на серые перья. На западе они были насыщены чугуном, на восток светлели, на горизонте приобретали серебристый оттенок с отливом розового цвета, – вставало солнце. Где-то раскатисто ухнуло, ночь последний раз излила на землю небесную боль и вот уже ярким алым цветом вспыхнул горизонт на востоке. Утро нового дня разбудило таёжное село, запели петухи, в тайге проснулись дневные птицы, собаки устроили перекличку и тягуче замычали коровы, призывая себе своих хозяек. Пришёл новый летний день.
Кузьмич
Во второй половине дня – ближе к вечеру в деревню со скрипом въехала рассохшаяся за долгие годы эксплуатации кособокая телега с усохшим от долгой жизни дедом Пантелеймоном Кузьмичом Кузьминым на передке. Тянула телегу такая же древняя, как и дед, понурая лошадёнка, по виду которой можно было сказать, что думает она о том, что лучше сдохнуть, чем жить такой чёрной жизнью, в которой светлыми днями были лишь дни жеребячьей вольности.
Въехав в свой одинокий двор, бабка умерла лет десять назад, дед распряг лошадь, дал ей воды, бросил перед ней охапку сена и торопливо, насколько позволяли худые ноги, постоянно выкручиваемые в ненастные дни, направился к дому соседа Савелия Макаровича Самойлова.
– Сидишь, – сунув в открытое окно соседского дома голову с нахлобученным на неё треухом, прокричал Пантелеймон, – игрушечки всё стругаешь, и в ус не дуешь, а надо бы…
– Ты чего это, Кузьмич? – вздрогнув от неожиданного крика над головой, проговорил Самойлов, – что это тебе не по нраву сиденье моё в моём же дому?
– А того… вот! Сбирайся на площадь, щас народ сбиру и обскажу всё. Неколды мне с одним тобой тут талдычить, – деловито ответил Кузьмин и, вынув голову из окна, поспешил к соседу Савелия – Спиридону Аполлинарьевичу Судоплавскому.
– Что за напасть такая? – хмыкнул Самойлов, почесал затылок, раздумывая идти на площадь или махнуть рукой на дедовскую прихоть. – А, пойду, – решил, – с народом потолкую! Не заметишь как зима, надо решать что делать с мостком через реку, того и гляди совсем развалится… мосток-то. Одному-то мне не справиться. Брёвна надо кой-где заменить и настил опять-таки новый устлать. По весне Кондрат прям с телегой и лошадью с моста-то свалился, и ведь не пьяный был, а всё он… тфу на него, – Савелий Макорович сплюнул, выругавшись, – мост этот растреклятый. Сгнил совсем уже… и никому никакого дела… а ведь все по нему ходят и ездят. Благо Кондрат не ушибся насмерть, это просто чудеса, прям, какие-то, а лошадь-то его сразу издохла, хребет переломала.
Отложив в сторону березовое поленце, Савелий обернулся к жене: «Пойду, послушаю, какую такую новость привёз Кузьмич из районного центра. С народом насчёт мостка через реку потолкую», – сказал и пошёл неспешной походкой к деревенской площади, что вросла кривой плоскостью в сердце узкой улицы поросшей у заборов крапивой, вьюнком, паслёном, ромашкой, подорожником и ещё невесть какими травами серыми от пыли в сухую погоду и маслянистыми после дождя.
Получив выговор от жены Судоплавского: «Что народ баламутишь, али померещилось что?» – и плевок в свою сторону от вечно недовольной ворчливой бабки Акулины Зиминой, Пантелеймон Кузьмич Кузьмин, сам плюнул в её и все другие стороны её двора и пошёл в центр села – к столбу, на котором был укреплён обрезок швелера и толстый металлический пруток длиной сантиметров тридцать.
Тяжёлый звук встревоженного металла упал на деревеньку и каскадом понёсся по тайге, всполошив лесных птиц и зверей.
За двое суток до поднятой тревоги, – в субботу 21 июня Пантелеймон Кузьмич Кузьмин выехал из своего двора в сторону райцентра с первыми петухами.
– Гостинцев привезу, – рыбки вяленой, ягодок лесных, ореха кедрового, медку. Дочери и внукам радость и мне улыбка на моём лице и покой на душе… моей. Что они там видят-то в своих районах, хлеба-то поди в волю неедают! А мне, зачем оно всё… сладости всякие? А вот внукам в самый раз… им расти надо! – укутавшись в латанный перелатанный вековой полушубок, трясся в телеге дед и мысленно хвалил себя, за то, что сподобился, любимое его слово, в дорогу – к дочери и внукам, и к зятю, естественно, которого уважал за обходительность и уважительное отношение к себе. – Пантелеймон Кузьмич и только на Вы, только так обращается Савл Лазаревич Ивлев ко мне. Уважает! А почему меня не уважать? Я человек обходительный, злого умысла к людям у меня нет. Лето какое-то нынче промозглое, особливо по утрам. Без полушубка зябко было бы. Испокон веку оно так, с тайги и гор холодом тянет. А пошто? Поди разбери! Мы что, мы люди не учёные. Нам это знать не требуется, да и ни к чему это, баловство всё. Это когда ж мы так с бабкой-то, – загибая пальцы и беззвучно ворочая губами, дед подсчитывал, сколько лет прошло с той поры, когда последний раз вёз свою жену Наталью этой дорогой в гости к дочери и внукам. – Годов пять, поди уж, али семь? Нет восемь уже!
Отправляясь в дорогу к дочери, Пантелеймон Кузьмич выезжал со двора спозаранку, и входил в дом зятя уже к вечеру. От деревни райцентр находился верстах в семидесяти с гаком, вроде бы недалеко, но это если по прямой и по наезженной дороге, а если у подножья гор, поросших густым кустарником и через горные реки, то эти семьдесят вёрст превращались в добрых, а порой и не добрых триста вёрст. И это в летнюю ясную погоду, а в другое время, – когда снег и дожди, гак был равен самим верстам, ибо добраться до колхоза в такую пору можно было только по окружной дороге, которая была построена заключёнными и вела к Катунской ГЭС, запущенной в эксплуатацию в 1935 году.
Дом зятя Савла Лазаревича Ивлева стоял на берегу небольшой речки – на возвышении, разливаясь в весеннее половодье, она метров пять не доходила до ворот его двора, по крайней мере, на своём веку, а годов Ивлеву было уже за пятьдесят, он не видел, чтобы вода входила в его подворье. Другие дома, стоящие у реки, были много дальше от неё, нежели дом Савла, но каждое половодье умывались вешней водой. Особой беды та вода домам не несли, так как стояли они на сваях, а вот огороды заливались мутной жижей почти по колено. С одной стороны это была беда, овощи в огородах высаживались поздно, но с другой благо, – вода приносила питательный ил, на котором овощи созревали много быстрее, нежели в огородах соседей, не знавших паводковых вод.
Переполошив деревню набатом, Кузьмич спокойно уселся на бревно, что рядом с забором двора Феофана Марковича Маркелова и спокойным взглядом стал наблюдать за стекающимся к площади народом.
Селяне, первоначально решив, что где-то, что-то горит, выбежали из своих домов кто в портках, а кто почти и нагишом – парились в бане после работы в огороде, – прихватив с собой вёдра и ушаты, бабка Спиридониха с перепугу побежала на деревенскую площадь с багром, а её сосед Макарыч с вилами и рогатиной. Когда всё немного поутихло, их спросили: «Пошто с багром-то, с рогатиной и вилами?»
– Так звонили же! – отвечали они, потупив взгляд соловевших глаз на свои босые ноги, – в переполохе забыли надеть на ноги даже чуни.
Кузьмич, решивший, что деревня собралась, чтобы наказать его за переполох, устроенный в деревне, тихо приподнялся с бревна и залез под старые сани, неведомо, когда и кем брошенные здесь же у бревна и замер, поглядывая из-под них на разрастающуюся толпу односельчан.
Народ прибывал на площадь, шумел, все друг друга о чём-то спрашивали, но толком никто, ничего не мог сказать. Потом вспомнили виновника поднятой суматохи, обнаружили его под санями, выволокли из-под них и поставили, трясущегося, посреди площади.