Под «старой сукой» она имела в виду меня, под «всеми» – Анджея Братны. И это было несправедливо.
– Не стоит так, – попыталась усовестить я Леночку, – я не сделала тебе ничего дурного.
– Конечно, ты не сделала мне ничего дурного. И он не сделал мне ничего дурного. Он просто не замечает меня. Как женщина я его не интересую.
– Думаешь, если ты перетрахаешь весь «Мосфильм» и прилегающие к нему улицы, он обратит на тебя более пристальное внимание?
– Ничего я не думаю… Нет, я думаю. Я думаю, что он импотент, геронтофил, педераст, женоненавистник…
– Ты забыла еще добавить некрофилию и сношения с морскими свинками, – мягко добавила я. – Пойдем, ты пьяна.
– Пошла ты! – Леночка яростно пнула ногой юпитер, и тот с ужасающим грохотом повалился на пол. – Что ты можешь понимать! Я люблю его, этого скотского поляка.
– Ты очень странно это демонстрируешь, – не удержалась я от шпильки.
– Не твое дело… У меня была потрясающая карьера, если ты хочешь знать, сам Лагерфельд меня к себе заманивал, такие мужики по мне сохли, не то что этот плюгавый режиссеришка… А я все послала к черту, сижу на этой дурацкой студии, и что же…
– Действительно, что?
– Ничего. Ему на меня наплевать.
– Возвращайся к Лагерфельду. А там, глядишь, на Жан-Поля Готье перескочишь. Или Дольче и Раббану…
– Нет… Ничего не получится. Я говорила тебе. Я хочу остаться с ним. Мне больше ничего не нужно.
– Успокойся. Хочешь еще коньяка?
– Я хочу его. Эту дрянь, этого подонка… Ты даже представить себе не можешь. Еще ни одна женщина так не хотела мужчину.
Это был спорный тезис, я видела женщин, одержимых мужчинами. Я и сама была такой еще так недавно. Как правило, ни к чему хорошему это не приводило. Меня тоже не привело…
– Нужно подождать, может быть, все еще образуется. – Я осторожно взяла Леночку за рукав.
– Ничего не образуется. Ты видишь, как он окучивает эту старуху. Он же от нее не отходит, он влюбился в нее по уши. Я ее ненавижу. Почему она не умерла лет за десять до этих съемок? Ей уже давно пора лежать в фамильном склепе… Когда он касается пальцами этой лягушачьей кожи, этого черепа, я ее убить готова. И его заодно. Ты даже не представляешь себе, как я хочу это сделать. Я даже боюсь самой себя в такие минуты.
Леночка старательно избегала имени Анджея Братны: произнесенное вслух, оно сковывало ее по рукам и ногам, оно лишало ее воли. «Анджей» – звучит как экзотический пароль; имя, созданное для постели…
– Если так будет продолжаться дальше, я не выдержу, – сказала Леночка обреченным голосом. – У меня и так сейчас не все в порядке с головой, я просто с ума схожу от ревности…
– По-моему, ты действительно сходишь с ума. Какая ревность, старушке семьдесят четыре года.
– Ты не понимаешь! Дело не в возрасте, не в красоте, не в уродстве, не в старости, не в молодости. Он апеллирует совершенно к другим понятиям, он может любить все, что угодно… Он может касаться чего угодно; он может любить вещь так же, как человека, и это будет самая настоящая, самая истинная, самая единственная любовь. Я говорю глупости?
Мне вовсе не казалось, что подвыпившая Леночка говорит глупости: как ни странно, ее мятущееся, безнадежно влюбленное сердце ближе всех подошло к разгадке тайны Братны. Я даже засмеялась от изящества открытия Леночки Ганькевич. Почему эта простая мысль не пришла в голову мне самой? Конечно же, он любил. Он был влюблен во все – хоть на секунду, хоть на миг, – но это была истинная любовь. Именно она освещала все то, что делает Братны, тем волшебным внутренним светом. Светом, которым были пронизаны и его картины, и его отношения с людьми. Даже его мелкое и крупное воровство. Даже его вероломство, даже его предательство…
– …Девки, ау! – Дядя Федор появился, как всегда, внезапно. – А что это вы тут в скромном уединении, совсем оторвались от коллектива. Там без вас все вино выпьют!
Только теперь я заметила, что глаза дяди Федора сияют недобрым огнем: очевидно, попытка подснять подружку главного героя Дашу Костромееву не удалась.
– А где Даша?
– Соскочила с темы, курва! Отчалила в реквизиторский цех вместе с этим козлом вонючим, Вовкой Чернышовым. Входят в роль, твари, работают над образами. Они теперь как два попугая-неразлучника, прям с души воротит.
– Вот и еще одна судьба устроилась, – мстительно сказала Леночка: не только она потерпела фиаско в своих притязаниях.
– О наших этого не скажешь, девочка моя, – с удовольствием переключился на Леночку Бубякин, – твой-то герой тоже со старухой прохлаждается. Видно, достала ты его своими домогательствами. Он куда ни сунется, а ты уже там с задранной юбкой. Женщина не должна быть такой откровенной, это раздражает.
– Пошел ты! – Лексикон пьяной Леночки не отличался особым разнообразием. – Ты сам-то кто такой? Ничтожество.
– Вот как? Гонишь на меня?! А я, между прочим, очень хорошо к тебе отношусь. По ночам не сплю. Я даже стишок про вас с боссом сочинил. Хочешь, прочту?
– Пошел ты…
Но дядя Федор уже не слушал. Он взгромоздился на стоявший неподалеку пуф, шутовски поклонился нам с Леночкой и с выражением начал:
Полночь, старушечьей грудью повисла луна.
Ты меня провожала, я ушел в никуда.
Солнце горбом Квазимодо восстало. И что ж?
Я пришел в никуда, а ты там меня ждешь.
– Господи, какое дерьмо, – поморщилась Леночка, – какое все дерьмо!
– Пойдемте, – устало сказала я. – По-моему, мы все перепили. Пора по домам.
– Слушай ее, крохотуля, – промурлыкал дядя Федор Леночке. – Не будешь слушаться – она тебе по рогам даст. Она тебе печенку отобьет и фасад попортит. Нечем тогда будет твоего прынца обольщать.
– Хочешь переспать со мной? – неожиданно спросила Леночка дядю Федора.
– Ева, скажи, пусть она меня в покое оставит, – воззвал ко мне Бубякин, – ненавижу эстеток с покосившегося подиума. У меня на эти торшеры в мини-юбках с двенадцати лет не стоит, у меня от них вся мошонка к коленям опускается.
Оба они обмякли, им надоело пикироваться и говорить друг другу гадости. Я, на правах самой взрослой, самой трезвой и самой рассудительной женщины, подхватила их под руки и потащила к стихающему застолью. По дороге дядя Федор отклеился от нашей скульптурной группы и завалился спать на ящики с аппаратурой. Я уложила бесчувственное тельце Леночки рядом с бесчувственной тушей Сереги Волошко и скептически оглядела пейзаж после битвы. Липкие пятна ликера на ломберных столиках, лужи коньяка на полу, окурки сигарет в шпротных банках. Интересно, какой дурак закусывает ликер шпротами?… Обыкновенный киношный бордель, с уходом Братны все теряет смысл и рассыпается, как карточный домик, Братны – всего лишь иллюзия, тонкая нефтяная пленка высокого искусства, ничего общего не имеющего с реальной жизнью…
Почему все так безобразно напились?
Впрочем, напились не все. Спустя секунду я уловила на себе чей-то пристальный трезвый взгляд. На полу, на скатанном в кольцо кабеле, сунув руки под мышки и скрестив ноги по-турецки, сидел осветитель Келли. Пожалуй, он не так молод, как кажется на первый взгляд, ему не меньше тридцати трех – тридцати пяти, подумала я. Обычно бледное и маловыразительное лицо Келли выражало крайнюю степень удовлетворения: плотно надвинув наушники плейера, он что-то слушал. У меня была отличная память на лица, но вот Келли я бы не узнала на улице. Должно быть, ему не очень-то везет с женщинами, бедняжке.
– Что слушаете? – спросила я только для того, чтобы что-то спросить.
Келли снял наушники и мечтательно улыбнулся:
– Фрэнк Синатра. «Лунная река». Вам нравится Фрэнк Синатра?
– Да. – Я знала лишь одну песню Синатры – «Нью-Йорк, Нью-Йорк», да и то слышала ее только в исполнении Лайзы Миннелли. Но не огорчать же добродушного кроткого осветителя…
– Хотите арахиса?
Не дожидаясь ответа, он вынул из кармана комбинезона пакетик с орешками и протянул его мне.
– Вы выглядите трезвым, – сказала я.