Я закрыла дверь и тихонько отобрала у обмякшего Нимотси нож.
– Вот видишь – в порядке.
– Ничего не в порядке! – Он отчаянно замотал головой.
– Идем отсюда. Ты же не можешь всю ночь сидеть в коридоре.
– А всю ночь в канализационной трубе – по шею в дерьмище?.. А в вентиляционном люке? А в одном ящике с вонючим турком, которого долбит лихорадка?.. Могу, могу… Я теперь все могу, Мышь…
– Ты влип в какую-то историю?
– Влип! – Лицо Нимотси исказила страшная гримаса, он судорожно вздохнул. – «Влип» – это не то слово. Ты помнишь Юленьку Косикину?
Конечно, я помнила Юленьку Косикину. Ослепительную красавицу Юленьку, глупейшее и добрейшее существо с актерского факультета. Иван называл ее «овцой». Юленьку можно было воспринимать только в горизонтали, но в горизонтали она была действительно божественна. За Юленькой считали своим долгом подволочиться все уважающие себя режиссеры и часть сценаристов, тоскующих в душе по славе Тонино Гуэрры. Уж кто-кто, а Юленька должна была устроить свою судьбу, подцепить какого-нибудь денежного серба-эмигранта или идиотски-жизнерадостного мормона из штата Юта.
– Помню. Еще бы! Она что, вышла замуж за грека?
– Она умерла.
– Ужасно. – Известие о смерти Юленьки не вызвало во мне никаких чувств, кроме легкого укола зависти – ну вот, еще кто-то решился умереть молодым.
– Точнее, ее убили. Ее убивали пять часов. Сначала исхлестали спину в кровавое месиво – знаешь, такими хлыстами, вымоченными в соли, со свинчаткой на концах. Ее прижигали сигаретами – десять, двадцать волдырей, и все вытянуты в одну линию, от шеи к животу, между грудями. А потом по этим линиям вспороли живот и слили туда сперму. Сперму пяти человек, которые насиловали ее все эти пять часов… Так ты помнишь Юленьку? Помнишь, да?!
Потрясенная, я молчала.
– Это ничего тебе не напоминает?
– Напоминает?
– И еще одна маленькая деталь – у нее была цепочка на щиколотке. Твой привет мне, ты всегда была очень щепетильна, ты никогда не забывала передавать мне привет…
Что-то страшное надвинулось на меня, отбросило к стене – так мы сидели друг против друга, поддерживаемые стенами.
– Я не понимаю…
– А чего тут понимать? Ее убивали пять часов, и все это время я снимал. Я сам стоял за камерой, потому что оператора тошнило, а потом он обкололся… Я сам стоял за камерой – и снимал, снимал, снимал. Гиперреализм, сука, эстетика, зашибись!..
Он забился головой о стену и страшно захохотал.
– Ты… Ты хочешь сказать, что…
– Что все твои сценарии воплотились до последней точки с запятой! Ты ведь любишь точки с запятой… И все это было по-настоящему.
– Я тебе не верю, ты врешь! Избавь меня от своих дурацких галлюцинаций, посмотри на себя, ты же законченный наркоман! – Я действительно не верила ему, наркоману, исколовшемуся до последней возможности, а не поверив, сразу успокоилась.
– Знаешь, скольких еще замучили после Юленьки? И детей… Дети были из Румынии, они ничего не понимали… Они так плакали, что посрывали голоса, даже хрипеть не могли. Там был один мальчик, Михай… Я спас его, я правда – только одного и спас… В перерыве вколол героин, хер знает сколько, только чтоб он не мучился, отъехал и не вернулся. Когда боженька, блин, прижмет меня, скажу, что спас его… Не могу, не могу, не могу…
Он пополз на кухню, на ходу теряя простыню, оставив меня сидеть у стены – раздавленную, оглушенную.
Это неправда, это не может быть правдой, бред, плохое кино, так не бывает, его надо лечить, зачем он только ввязался в это, зачем я только ввязалась, зачем я отпустила его, бедный, бедный мальчик, а еще говорят, что это астрал – героиновый драйв, ад кромешный… Я вдруг вспомнила все то, что писала, – все эти кровавые непристойности, де Сад, срисованный с высунутым от усердия языком, – вспомнила и заскрипела зубами.
– Ты врешь!..
На кухне послышался звон посуды – на пол летели чашки, тарелки; потом грохнулось что-то тяжелое, конечно – керамический чайник, ценная вещь, которую Венька притащила из антикварного; огромные экзотические птицы с китайскими раскосыми глазами, растрескавшимися от времени… Что же ты делаешь, гад?!
– Иди сюда! – истерически заорал Нимотси. – Иди сюда, помоги мне…
…Он сидел посреди кухни, прямо на осколках битого стекла, из его рюкзака было вывалено все содержимое: потрепанный блокнот, видеокассеты, какие-то проспекты и карты, сломанная ручка, огрызок карандаша, пригоршня таблеток, мелкие чужие монеты, которых я никогда не видела раньше; шлеей от рюкзака он перетянул себе ногу – так же, как вчера вечером, на лестнице.
– Ч-черт, не могу попасть! Не могу попасть, мать твою!.. – Он беспомощно тыкал шприц в ногу.
Я с ужасом смотрела на него.
– Что глаза вылупила? – злобно спросил Нимотси. – Помоги лучше, ничего не получается – видишь?!
– Что нужно делать? – Я вдруг удивилась своему спокойному голосу, который отрезвляюще подействовал даже на Нимотси.
– Я зажму, а ты найди вену. Вколешь.
– Никогда этого не делала.
– Не труднее, чем в задницу. Давай…
Он стянул шлею еще туже – но это было бесполезно, вены не подавали признаков жизни, не хотели всплывать на поверхность: только бледная, покрытая редкими волосками кожа.
Нимотси сжал зубы и закрыл глаза.
– Ну?!
– Я не могу… Не могу найти.
– Давай! – Костяшки его пальцев побелели от напряжения, и, когда тонкий кожаный ремень надломился и треснул, я увидела одну – тоненькую, нежно-голубую, смирно стоящую – как рыба под толщей льда.
Игла легко прошила кожу, и я выпустила в тело Нимотси содержимое шприца.
Он откинулся на пол – тонким позвоночником на стекло, – вытянул руки и затих.
Я несколько минут бесполезно просидела рядом с ним, а потом начала собирать стекла.
– Мы найдем тебе нарколога. Хорошего…
– Мы? Кто это – «мы»? Наша затворница обросла сестрами во Христе?
«Сестрами» – как в воду глядишь, Нимотси, даром что законченный наркоман».
– Неважно. Все равно надо что-то делать, иначе кто тебя будет колоть без меня?
– А я уже не буду без тебя, – его голос прозвучал странно весело.