– Не придет, не волнуйся. Я тебе обещаю.
– Оса – не мой друг.
– Я знаю. Я люблю тебя, малыш. Почему бы нам не поехать в горы, к папе?
– Правда?
– Конечно. – Мама смеется и невпопад целует меня в щеки, глаза и макушку. – Поедем прямо сегодня.
– Правда?
– Нет, погоди… Я должна еще договориться на работе. И автобус… Поедем завтра, но зато с утра. Ты рад, солнышко?
– Очень-очень рад!
– Поживем у папы несколько дней. Мы ведь соскучились по нему. А уж он как будет счастлив, ты не представляешь!
Ш-ш-ш, ш-ш-ш… Мы как будто едем в автобусе (мы не едем в автобусе, а сидим на диване), но все равно – автобус мягко покачивается на рессорах, из-под колес во все стороны летят мелкие камешки и галька. И мама (в моем любимом зеленом платье с красными розами, хотя на самом деле – это маки, хотя на самом деле это белый халат в черный горох) прижимает меня к себе и укачивает. И плетет кокон, в котором мы могли бы укрыться от всего, – из паучьих нитей, из якорных цепей. Мамино лицо прижимается к моему (здорово было бы сфотографироваться так!):
– Все хорошо, милый!.. Мы едем, едем, едем, в далекие края. Веселые соседи, счастливые друзья!..
Наша с мамой любимая песенка, безопасная, как летний день; как трава в летнем дне, как новенькая курпача… Нет-нет, я шагу туда не ступлю!
– Оса – не мой друг, мамочка! Оса – не мой друг.
Теплые (ничего нет теплее!) мамины губы касаются моей щеки.
– Если ты знаешь что-то, милый, можешь смело рассказать своей маме. И никто, никто не посмеет тебя обидеть.
Губы перемещаются к мочке уха, но они – уже не мамины. Да и не губы вовсе: слова-личинки, которые не спеша заползают мне в ухо. И шуршат там, и потрескивают, располагаясь поудобнее. Если ты знаешшшь… можешшшь… рассказаттть.
Я знаю, кто их послал.
И я ничего не скажу. Я не какой-нибудь слабак.
Но они шуршат и шуршат.
Вот если бы маленькая птичка-красноголовка, мой единственный дружок, вернулась ко мне! Она бы выклевала все личинки из головы – и как хорошо, как славно мы бы зажили!.. Но еще замечательнее, что одна лишь мысль о вечном враге – птице – до смерти пугает личинки.
Шороха больше нет.
– Ты вовсе не обязан что-то скрывать, солнышко. Во всяком случае, мне ты можешь довериться полностью.
– Все так и было, мамочка, как я рассказал. Все так и было.
– Ну и хорошо.
Мама все еще не выпускает меня из рук, а я, уткнувшись ей в плечо, осматриваю комнату. Черная дыра наконец-то убралась, и эстамп «Зимний вечер» снова занял свое место. В нем ничего не изменилось, все те же черно-белые крыши домов и черно-белые люди. Я никогда не обращал на них внимания, я даже не помню, сколько их. Но один есть точно: в черных брюках и в белом свитере. Он стоит у окна, отделенный стеклом от всех остальных людей. От крыш и улицы. Все так и было, как я рассказал. Все так и есть – белое лицо и черные волосы, потому что других цветов в эстампе «Зимний вечер» не существует. Но, сколько бы я ни вглядывался – так и не могу обнаружить ни надписи, ни цветка с круглыми лепестками. Выходит, я соврал? Выходит, у толстяка Санжара есть все основания, чтобы посадить меня в тюрьму, как уччига чиккан елгончи?[16 - Отъявленный лгун (узб.).]
Не успеваю я испугаться по-настоящему, как цветок, а следом за ним и надпись находятся: они искусно вплетены в узор на тарелке, которую мы с мамой привезли из Самарканда.
Адорабль. Оншонто.
– Что ты сказал, милый?
Это мама, она снова чем-то напугана. Успокойся, мамочка! Никакой опасности нет.
– Ничего. Ничего не сказал.
– Значит, мне показалось. Завтра мы поедем к папе, и все у нас будет замечательно.
* * *
…Все и правда замечательно.
И папа – замечательный, хотя и выглядит растерянным. Он совсем не ожидал увидеть нас с мамой, напротив, собирался сам приехать в Шахрисабз, на выходные; разве не об этом мы договаривались, дорогая?
Что произошло?
– Потом. Расскажу чуть позже… – Мама понижает голос и прикладывает ладонь к губам.
– Это… не?
– Нет-нет. Ничего, что касалось бы нас напрямую.
– Ты уверена?
– Не сейчас.
– Но это, хотя бы…
– Нас это не коснется, обещаю. И нас есть кому защитить.
– Ты преувеличиваешь возможности Наби.
Горы, окружающие обсерваторию, – зеленые. И еще немного синие. И серые – там, где заканчивается зелень и начинаются скалы. В скальные зазубрины забился снег, еще больше его на вершинах: он лежал там всегда и вовсе не собирается таять.
А здесь тепло. Даже жарко. Мы стоим посреди площадки, со всех сторон окруженной одноэтажными домиками. Домики – в целый городской квартал длиной, с одинаковыми окошками, и только занавески на них разные. А иногда занавесок и вовсе нет.
Два окна в одном из домов принадлежат папе, я узнаю их по красным петухам на белом фоне. У папы здесь «ведомственная квартира», хотя это и не квартира вовсе: две комнаты – спальня и кабинет, а завтракает, обедает и ужинает папа в местной столовой.
– Как вы добрались? – Он отбирает у мамы маленькую дорожную сумку с вещами.
– Тяжелее, чем обычно. Но ничего. Мы справились. Правда, солнышко?
Я киваю головой. Мы справились, хотя автобус сломался в пути. Перегрелся радиатор, сказал маме шофер, но дело тут не в радиаторе. Что-то серое и пыльное следовало за нами из Шахрисабза, то отставая ненадолго, то снова нагоняя и нагло влезая в мотор. Оно обнаружилось еще в городе, еще в нашем дворе. Он не очень многолюдный по утрам, но сегодня людей было намного больше, чем обычно. Некоторых я никогда здесь не видел и уж точно никогда не слыхал крика, который настиг нас, когда мы вышли из подъезда. Крик перешел в вой и едва не сбил меня с ног. И, чтобы удержаться, я ухватился за маму.
– Что это, мам?