Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.
Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь. Свой долгий, ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил,
Чредою шли к тебе забавы и чины.
Посланник молодой увенчанной жены,
Явился ты в Ферней, и циник поседелый,
Умов и моды вождь, пронырливый и смелый,
Свое владычество на севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,
Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.
С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало все. Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?
Но ты не изнемог от сладкой их отравы;
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедывал. И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.
. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .
. . . Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Книгохранилище, кумиры и картины,
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине.
Что ими в праздности ты дышишь благородной.
Я слушаю тебя: твой разговор свободный
Исполнен юности. Влиянье красоты
Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты
И блеск А *** и прелесть ***[14 - В позднейших изданиях сочинений Пушкина этот стих был расшифрован: «И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой».]
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
Этот портрет вельможи старого времени – дивная реставрация руины в первобытный вид здания. Это мог сделать только Пушкин. Кроме его художнической способности переноситься всюду и во все по воле фантазии своей, ему помогла и отдаленность его от того времени, представлявшегося ему в перспективе. Прошедшее всегда и виднее и понятнее настоящего. От Державина, как современника, нельзя и требовать такой мастерской картины русского XVIII века, который много разнился от европейского XVIII века. Эта разность верно схвачена Пушкиным в последних стихах первого отрывка —
. . . .И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.
Но Державин не мог стать наравне и с этим скифом: он относится к этому скифу, как тот скиф к афинскому софисту. Лишенный всякого образования, не зная французского языка, Державин не был слишком причастен ни нравственной порче, ни истинному прогрессу того времени и в сущности нисколько не понимал его. Хваля добро того времени, он не прозревал связи его со злом и, нападая на зло, не провидел связи его с добром.
С двух сторон отразился русский XVIII век в поэзии Державина: это со стороны наслаждения и пиров, и со стороны трагического ужаса при мысли о смерти, которая махнет косою – и
Где пиршеств раздавались клики,
Надгробные там воют лики…[15 - Цитата неточна. Должно быть:Где пиршеств раздавались лики,Надгробные там воют клики.Та же ошибка при повторном цитировании этих стихов на стр. 572.]
Державин любил воспевать «умеренность»; но его умеренность очень похожа на горацианскую, к которой всегда примешивалось фалернское… Бросим взгляд на его прекрасную оду «Приглашение к обеду».
Шекснинска стерлядь золотая,
Каймак и борщ уже стоят;[16 - Должно быть: «Каймак и борщ уже стоят».]
В графинах вина, пунш, блистая
То льдом, то искрами манят;
С курильниц благовонья льются,
Плоды среди корзин смеются,
Не смеют слуги и дохнуть,
Тебя стола вкруг ожидая;
Хозяйка статная, младая,
Готова руку протянуть.
Приди, мой благодетель давний,
Творец чрез двадцать лет добра!
Приди – и дом хоть ненарядный,
Без резьбы, злата и сребра,
Мой посети: его богатство —
Приятный только вкус, опрятство,
И твердый мой, нельстивый нрав.
Приди от дел попрохладиться,
Поесть, попить, повеселиться,
Без вредных здравию приправ!
Как все дышит в этом стихотворении духом того времени и пир для милостивца, и умеренный стол, без вредных здравию приправ, но с золотою шекснинскою стерлядью, с винами, которые «то льдом, то искрами манят», с благовониями, которые льются с курильниц с плодами, которые смеются в корзинках, и особенно – с слугами, которые не смеют и дохнуть!.. Конечно, понятие об «умеренности» есть относительное понятие, – и в этом смысле сам Лукулл был умеренный человек. Нет, люди нашего времени искреннее: они любят и поесть и попить и за столом любят поболтать не об умеренности, а о роскоши. Впрочем, эта «умеренность» и для Державина существовала больше, как «пиитическое украшение для оды». Но вот, словно мимолетное облако печали пробегает в веселой оде мысль о смерти:
И знаю я, что век наш – тень;
Что лишь младенчество проводим,
Уже ко старости приходим,
И смерть к нам смотрит чрез забор.
Это мысль искренняя; но поэт в ней же и находит способ к утешению.
Увы! то как не умудриться,
Хоть раз цветами не увиться
И не оставить мрачный взор?