
Дело государево. Очерки русской военно-дипломатической истории времен Ивана Грозного. 2-я половина 40-х – начало 60-х гг. XVI в.
Обрадованные русской неудачей казанцы поспешили показать, что они готовы к продолжению конфликта. Сперва в октябре 1548 г. «приходили Казанские люди на Галицкие места воевати многие люди, а больших у них был Арак-богатырь», а затем в марте 1549 г. под Муром пришел со своим «двором» в 140 (sic! Еще раз к вопросу о размахе и разрушительности казанских набегов на русское пограничье!) человек «князь» Мамазер. Правда, на этот раз удача явно изменила татарам – прежде «страшливые» московские воеводы стали действовать более агрессивно и напористо, добиваясь успеха там, где их нерешительные предшественники терпели одну неудачу за другой. Оба татарских отряда были разбиты, а их предводители сложили свои головы на поле брани[73].
Несчастья казанцев на этом не заверщились – в конце марта 1549 г. внезапно скончался Сафа-Гирей. Рассказывая о его смерти, составитель «Казанского летописца» не смог удержаться и не добавить в свой текст нравоучительные нотки. «Оле Божиих судеб! – восклицал он, – его же (Сафа-Гирея. – В. П.) меч и копие не уби – а многажды на ратех смертные раны возложившее нань», а тут у себя во дворце «тои же пьянь, лице свое и руце умывая, напрасно запенься ногами своима и главою о умывалнои теремец», упал и так «зле окаянъную свою душу изверже»[74]. Так нелепо и неожиданно для всех завершилась бурная жизнь крымского «царевича» и три жды казанского «царя».
2. «Поворот на восток» и миссия Шлитте
Нежданная смерть Сафа-Гирея стала для Москвы подарком судьбы. К неугомонному казанскому «царю» можно относиться по-разному и так же по-разному характеризовать его качества как политика[75], но в одном не откажешь этому злейшему врагу Русского государства – в упорстве в достижении своих целей и в целеустремленности. Это был достойный, опасный и непримиримый противник, с которым невозможно было найти компромисс. Теперь же, когда казанский «царь» так внезапно сошел с политической сцены, ситуация в русско-казанских отношениях разом переменилась. После его смерти в Казани не нашлось равновеликой фигуры, столь же энергичной, харизматичной и авторитетной, способной где лаской, а где таской поддерживать хрупкий консенсус среди казанской элиты. Придавленные жестокими ханскими репрессиями разногласия среди казанских аристократов неизбежно должны были вспыхнуть снова, открывая тем самым для Москвы окно возможностей по активному вмешательству во внутриказанские политические разборки. И это вмешательство неизбежно должно было приобрести для Казани фатальные последствия, принимая во внимание ту серьезность, с которой в русской столице относились к решению казанской проблемы.
Эта серьезность не в последнюю очередь была обусловлена тем, что внешне– и внутриполитическое положение Москвы к этому времени оставалось достаточно сложным. На московском политическом олимпе после потрясений лета 1547 г. был достигнут определенный консенсус, символом которого стал упоминавшийся нами прежде так называемый «собор примирения» февраля 1549 г. Сам Иван, стремительно возмужавший и повзрослевший после московских пожаров и волнений, всерьез взялся за исполнение своих царских обязанностей, однако, как покажут дальнейшие события, бояре отнюдь не собирались придерживаться данных на «соборе примирения» обещаний – вражда и борьба за власть и влияние при дворе лишь приугасли и продолжали тлеть, ожидая момента, когда они смогут вырваться наружу. Кризис 1553 г., вызванный опасной болезнью царя, наглядно показал, насколько хрупок был этот консенсус. К этому добавлялась и сохраняющаяся социальная напряженность, обусловленная в первую очередь крайне переменчивой погодой[76], которая вела к регулярным недородам, хлебной дороговизне и вспыхивавшему то тут, то там мору. Государевы же подати и повинности никто не отменял – начавшаяся казанская война пожирала ресурсы с растущей жадностью.
Столь же неустойчивым было и внешполитическое положение. Венчание Ивана IV на царство в начале 1547 г., вне зависимости от того, кто был инициатором этого шага, сам Иван (что маловероятно по причине его молодости и неопытности в государственных делах), митрополит Макарий (а вот без его участия это деяние явно не обошлось!), князья Глинские или же старомосковское боярство, знаменовало собой весьма значимый шаг на пути упрочения авторитета государя всея Руси и самого Русского государства. В этом сходятся практически все историки, занимающиеся изучением эпохи Ивана Грозного. Так, А.Л. Хорошкевич отмечала, что «еще вчера равный по рангу великому князю Литовскому (бывшему одновременно и королем польским и потому стоявшему выше Ивана по статусу) внук Ивана III сделал мощный рывок, чтобы добраться до вершины пирамиды европейских государей»[77].
Столь решительный шаг Москвы, который нарушал сложившуюся политическую иерархию что в Европе, что в Азии, не мог не вызвать недовольства соседей. Ожидать быстрого признания нового статуса московского государя не стоило. Борьба за признание царского (читай – императорского!) титула Ивана IV и его преемников станет одной из важнейших задач русской дипломатии в последующие времена, причем эта борьба началась практически сразу же после венчания – немецкий авантюрист Г. Шлитте отправился к императору Карлу V в качестве эмиссара Ивана IV (о его загадочной миссии речь еще впереди), имея на руках среди прочих писем еще и послание о желательности признания за Иваном царского титула[78].
Однако большее значение для Москвы имело признание за Иваном нового титула со стороны ближайших ее соседей – Великого княжества Литовского, Крыма и Ногайской Орды. Особенно «обидным» «самовольное» возвышение Ивана IV было для ногайских биев и мирз. Еще со времен Золотой Орды в неписаной «табели о рангах» русские великие князья стояли на одной «ступеньке» с татарскими «великими князьями» – такими, как, например, знаменитый Мамай или его «преемник» Эдиге/Едигей. Для ногайских биев, потомков Едигея, и других мангытских «князей», рассеянных по татарским юртам, московские князья были точно такими же улусниками «царя», как и они сами, так что считаться «старшинством» с «московскими» для них было в порядке вещей. Так, к примеру, делал Темир, внук Едигея, беклербек Большой Орды, именовавший Ивана III своим «сыном», и его племянник Джанкувват, местничавшийся с Иваном III[79]. Справедливым и законным полагали ногаи и требование с Москвы немалой части пресловутого ордынского «выхода» (а сумма эта была солидная – 40 тыс. алтын)[80]. Потому стоит ли удивляться тому, что сменивший своего брата Шейх-Мамая на посту ногайского бия уже известный нам Юсуф, на словах подтвердив шерть, данную ногайскими послами Ивану от имени покойного, отказался шертовать сам. Больше того, принимая послов Ивана, он настаивал на выполнении ими процедур, принятых при крымском дворе[81], тем самым де-факто заявив о своих претензиях на равный с крымскими «царями» статус. Нежелание Москвы идти на уступки в этом щекотливом для обеих сторон вопросе и возросшая русская активность на казанском направлении вызвали у Юсуфа растущее раздражение, которое чем дальше, тем больше прорывалось в недружественных его шагах по отношению к Ивану – вплоть до угрозы войны.
Однако в Москве нашли действенное противоядие против не в меру амбициозного ногайского бия. Его младший брат и соправитель-нурадин «князь» Исмаил, заинтересованный в развитии торговых и иных отношений с Русским государством (он писал своему старшему брату, что «твои деи люди ходят торговати в Бухару, а мои люди ходят к Москве. И толко мне завоеватца, и мне самому ходить нагу, а которые люди и учнут мерети, и тем саванов не будет»)[82], был настроен по отношению к Москве более лояльно. И Москва сделала ставку на Исмаила. Всячески поддерживая его и оказывая ему не только знаки внимания, но и поощряя русско-ногайскую торговлю и в особенности поставки ногаями коней в Россию (с 20-х гг. XVI в. ногаи стали главными поставщиками коней в России, а сообщениями о пригоне ими тысячных конских табунов на продажу пестрят страницы летописей и посольских книг)[83], она искусно раздувала мало-помалу пламя вражды между Юсуфом и Исмаилом.
Эта типично имперская политика divide et impera будет впоследствии иметь для Ногайской Орды самые негативные последствия, но об этом будет сказано подробнее дальше, а пока вернемся к отношениям в треугольнике Вильно—Москва—Бахчисарай. Прежде мы уже не раз писали о том, что в новой политической конфигурации, которая сложилась в начале XVI в. после распада Большой Орды, Крым и Литва сблизились, имея общего врага – Русское государство[84]. Однако этот союз был непрочным, ибо крымский и литовский «братья» в нем преследовали в первую очередь свои собственные интересы, рассчитывая использовать «партнера» против Москвы, а самим остаться в стороне. Москва же, зная об этих противоречиях и опираясь на своих «доброхотов» при виленском и бахчисарайском дворах, более или менее успешно противостояла рыхлому крымско-литовскому альянсу, не допуская его перерастания в тесный военно-политический союз. При этом ее отношения и с Вильно, и с Бахчисараем оставались напряженными и далекими от добрососедских. По существу, можно вести речь о «холодной» войне, которая чем дальше, тем больше грозила перерасти в «горячую».
На русско-литовской «украине» после завершения Стародубской войны (о которой мы писали в предыдущей книге) о «Вечном мире» не могло быть и речи – обе стороны имели столь большое число взаимных претензий, территориальных и иных, что можно было говорить лишь о краткосрочном перемирии. Больше того, постоянные взаимные «зацепки», в ходе которых то литовцы, «приходя, вступаютца в наши во многие земли воды и людем нашим многие обиды чинят, бои и грабежи, и многих наших людей до смерти побили», то русские литовских «людей побили и помучили, а иных до смерти позабивали и шкоды великие там им поделали»[85], позволяли утверждать, что на пограничье сложилась ситуация, которую можно охарактеризовать как «ни мира, ни войны».
На словах, конечно, и Москва, и Вильно, продолжая регулярно обмениваться посольствами и гонцами с посланиями, обеими руками были за урегулирование спорных вопросов и проблем, изъявляли желание дать управу и возместить ущерб всем обиженным и пострадавшим от «зацепок» и, само собой, провести демаркацию послевоенных границ. Однако на практике дальше торжественных деклараций и обещаний навести порядок на приграничье дело не шло[86]. Горючий материал постепенно накапливался, и только взаимное (пока) нежелание доводить дело до полноценного разрыва отношений и перехода от «холодной» войны к «горячей» не позволяло тлевшим уголькам конфликта вспыхнуть с новой силой. Вильно от возобновления конфликта удерживали печальные итоги Стародубской войны, Москва же была занята разрешением татарского вопроса, так что перемирие, заключенное в 1537 г. по итогам войны, в 1542 г. было продлено.
С истечением срока перемирия в январе 1549 г. в Москву прибыло очередное литовское посольство во главе с витебским воеводой Станиславом Кишкой. Главный вопрос, который решался в ходе переговоров – быть ли «Вечному миру», и если быть, то на каких условиях. Эти переговоры интересны прежде всего тем, что в них, как в капле воды, отразилась сложившаяся к тому времени устойчивая традиция дипломатического торга. Стороны сперва излагали свои программы-максимум, а затем постепенно, шаг за шагом, сбавляли тон и делали уступки, пытаясь найти взаимовыгодный компромисс.
Однако на этот раз такая тактика не привела к желаемому результату – литовские послы уперлись, настаивая на своем требовании непременного возвращения Смоленска как первейшего условия заключения вечного мира. Московская же сторона категорически отказалась уступать в этом вопросе. Казалось бы, путь к очередной русско-литовской войне был открыт, однако этого не случилось. На заседании Боярской думы 27 января 1549 г., на котором обсуждался ход переговоров, молодой царь заявил боярам, что «толко ныне сделати мир вечный, и вперед уже через крестное целование своих вотчин искати нелзе, занже крестного целованиа никак нигде порушити не хочю». Бояре поддержали выступление Ивана, «приговорив» вместе с царем «вечного миру с королем не делати для доставанья своих старинных вотчин, а взять с королем перемирье на време». При этом бояре предложили заключить перемирие на возможно больший срок с тем, чтобы «людем опочинути и с иными недругами в то время управитися». О том, кто подразумевался под этими «другими недругами», было прямо и недвусмысленно сказано в «приговоре» царя и бояр, состоявшемся по итогам заседания Боярской думы 5 февраля: «Вперед с крымским дело поделаетца, а с Казанью государь переведаетца ж, ино вперед с королем за то крепко стояти и дела с ним никакова не делати»[87].
Остроты в отношения между двумя дворами добавили еще два вопроса, весьма болезненные для обеих сторон. Литовские переговорщики отказались возвращать пленных, которые томились в литовском заточении еще со времен Смоленской вой ны 1512–1522 гг. (большая их часть оказалась в неволе после несчастной для русских битвы под Оршей в 1514 г.)[88]. Неоднократные попытки добиться их освобождения успеха не имели ни прежде, ни сейчас, во время очередного раунда русско-литовских переговоров. Несчастные пленники стали, по существу, инструментом шантажа с литовской стороны – их освобождение обставлялось требованием территориальных уступок от Москвы, на что ни Иван, ни бояре пойти не могли.
Другая проблема всплыла под занавес переговоров. 1 февраля, при чтении текста перемирных грамот, литовский писарь Глеб Есманов неожиданно уперся и отказался принимать грамоту на имя его государя, ибо, по его словам, «записано в грамоте имя государя вашего царем, и мне так не писати, писати мне по старине». Уговоры с русской стороны не помогли – писарь стоял на своем, объясняя свое упорство тем, что-де «мне толко то слово написати, и в том мает мое горло каратися, и мне того слова никак не писати»[89]. Послы поддержали своего писаря, и даже угрозы, что из-за одного слова достигнутые договоренности будут сорваны, на них не подействовали – литовцы наотрез отказывались принимать грамоту с новым титулом Ивана IV. Видя такое их упрямство, бояре, посовещавшись, предложили Ивану пойти на хитрость – в литовском варианте грамоты прописать спорный титул «по старине», а в русском – с нововведениями, потому что «занже ныне крымской царь в великой недружбе, а казанской потому ж, и толко с королем за то слово не сделати, ино против трех недругов стояти вдруг истомно». Больше того, бояре привели в пользу такого выхода из тупика и такой интересный аргумент: «Которые крови христианские прольютца за одно имя, а не за землю, ино от Бога о гресе сумнетелно»[90]. На том и порешили, сделав при этом оговорку – вернемся к вопросу о титуловании Ивана царем после того, как будут разрешены крымский и казанский вопросы.
Противоречия, которые снова проявились в ходе очередного раунда переговоров между Москвой и Вильно, не оказали, однако, существенного воздействия на общий ход отношений меж двух дворов. Обращает на себя внимание тот факт, что великий князь Литовский Сигизмунд II и его паны рады, наблюдая за тем, как Москва все глубже и глубже увязала в казанском «болоте», практически никак не воспользовались ее затруднительным положением для того, чтобы выторговать себе в ходе переговоров о мире дополнительные преференции. Литовский «брат» московского государя явно не стремился форсировать конфликт и, в отличие от своего отца, не проявлял явного желания создать тройственный союз Вильно, Бахчисарая и Казани и тем более вовлечь в него Ливонскую «конфедерацию».
Чем можно объяснить такую пассивность и связана ли она с опасениями, что крымский «царь» Сахиб-Гирей займет по отношению к Сигизмунду II более жесткую позицию, чем та, которая была прежде, во времена Сигизмунда I? Ведь не секрет, что Сигизмунд I Старый придерживался курса на умиротворение османов и сохранение союза с Крымом, но после его смерти старые договора переставали действовать и их нужно было перезаключать заново. Гарантий возобновления татарских набегов на владения Ягеллонов не было (и в конце 40-х гг. они возобновились)[91], тем более что и в Польше, и в Литве существовала оппозиция примирительной политике по отношению к Стамбулу и крымцам – вплоть до того, что влиятельный гетман Ян Тарновский предложил заключить антитурецкий союз с римским королем эрцгерцогом Фердинандом[92]. Стоило ли в этих условиях идти на обострение отношений с Москвой, тем более, как отмечала А.Л. Хорошкевич, новый польский король столкнулся с массой других серьезных проблем – от пустой казны до враждебности со стороны многих влиятельных представителей польской магнатерии, недовольных тем, что король женился на Барбаре Радзивилл?[93] Так или иначе, но русско-литовское перемирие было продлено, а неопределенность в отношениях между Москвой и Вильно сохранилась.
Неопределенность эта была связана, как следует из хода переговоров 1549 г., с тем, что в Москве окончательно возобладали сторонники «восточного поворота» во внешней политике, который наметился в политике Василия III после памятных событий 1521 г. «Татарский вопрос» окончательно вышел на первый план во внешнеполитических расчетах Боярской думы.
Причины этого поворота (о чем мы уже писали выше) представляются очевидными. Еще раз подчеркнем – восстановление Золотой Орды под крымской эгидой ни при каких обстоятельствах не могло быть принято Москвой, тогда как Литва представлялась более слабым противником. После Ольгерда великим литовским князьям ни разу не удалось создать реальную угрозу сердцу Русского государства и самой Москве, а вот у татарских же «царей» и «царевичей» это получалось, и неоднократно. Угроза большого татарского вторжения оставалась вполне актуальной – в русской столице не забыли ни «крымский смерч» 1521 г., ни угрозы Сахиб-Гирея, да и недавнее его нашествие, с трудом отраженное на берегах Оки, было свежо в памяти и бояр, и церковных иерархов, и самого царя. Потому-то в Москве крайне нервно реагировали на малейшие признаки готовящегося крымского вторжения. Принимая то или иное решение, боярское «правительство» всегда оглядывалось на юг – не собирается ли там новая гроза? И хотя сам хан после неудачи своего громкошумящего похода жарким летом 1541-го сосредоточился на попытках расширить свою сферу влияния на Кавказе и в нижнем Поволжье, «прикрывшись» Казанью (которая, похоже, в его внешнеполитических расчетах выступала в роли инструмента, призванного лишить Москву инициативы и заставить ее замкнуться на решении обострившейся «казанской» проблемы), в русской столице предпочитали перестраховаться, не дожидаясь, пока грянет очередной крымский «смерч».
Не будем забывать и об идеологической составляющей «восточного поворота» – для новопоставленного православного царя воевать с басурманами было не в пример правильнее и богоугоднее, чем с соседними христианскими государствами, той же Литвой, в которой православные составляли немалую часть населения и не испытывали (пока) каких-либо серьезных проблем со своей религиозной идентичностью.
Другое дело, что, как показал дальнейший опыт, быстрое решение татарского вопроса (то, что худо-бедно работало в Казани и Астрахани, оказалось неприменимым по отношению к Бахчисараю) оказалось невозможным и к литовской проблеме пришлось возвращаться, не завершив начатого дела на юге. Можно сказать, что Москва во 2-й половине 40-х гг. XVI в. оказалась в ситуации внешнеполитического цугцванга. Ни одно принятое решение не давало скорого положительного эффекта и в не столь далекой перспективе только ухудшало и без того непростую обстановку едва ли не по всему периметру границ Руского государства – ведь не только с татарскими юртами и с Литвой были весьма и весьма непростые отношения. Напряженная ситуация складывалась и на Северо-Западе, на границах с Ливонской «конфедерацией» и Шведским королевством, на престоле которого сидел амбициозный и энергичный король Густав I Ваза. Здесь, на «Немецкой украине», давнымдавно, еще в 1-й половине XIII в., завязался тугой узелок внешнеполитических проблем, развязывать который рано или поздно все равно бы пришлось по причинам, назвать которые второстепенными было никак нельзя.
Иван III, присоединив к своим владениям Новгород и превратив Псков в послушного московского вассала, унаследовал этот клубок и со свойственной ему решительностью попытался разобраться с ним. Однако его действия по пересмотру status quo в регионе, предпринятые им в 90-х гг. XV в., стали причиной затяжного политического кризиса и серии военных конфликтов на рубеже XV–XVI вв. Именно тогда в ливонском политическом дискурсе окончательно утвердился в качестве главного raison d'être самого существования Ливонской «конфедерации» и ее сильнейшего члена, Ливонского ордена, мотив Rusche gefahr, «русской угрозы».
Не имея возможности успешно противостоять Русскому государству в прямом столкновении, ливонские ландсгерры сделали ставку на ужесточение санкционного режима в торговле с русскими. Ограничения, а то и прямой запрет на поставки в Русскую землю не только вооружения и военных технологий, но и товаров, которые сегодня отнесли бы к категории «двойного назначения» (а под них подпадали не только цветные металлы – те же свинец, олово, медь и серебро, но даже сукно, соль, сельдь и кони), которые были установлены еще в XIII в., периодически подновлялись, а с конца XV в. фактически не прекращались[94]. Этот режим торгового эмбарго наряду с постоянными пограничными «зацепками» был предметом постоянной головной боли у московских наместников во Пскове и в Новгороде (а именно в их ведении находились сношения и с Ливонией, и со Швецией). Само собой, русские купцы искали и находили обходные пути для преодоления этой фактической торговой блокады, тем более что сами ливонцы, да и шведы, были готовы за соответствующее вознаграждение закрыть глаза на контрабандную торговлю, размах которой только прирастал год от года. Помимо этого, Москва пыталась диверсифицировать свою торговлю с внешним миром, установив еще в конце XV в. тесные контакты с враждебно настроенной по отношению к Швеции Данией и привечая у себя нидерландских купцов, – совсем не случайно «правительство» Елены Глинской решило возвести в устье Наровы город, а за ним последовали другие[95].
Однако до поры до времени эти действия носили непоследовательный характер – шаг вперед, два шага назад, ибо все внимание московских бояр было обращено на литовские и татарские дела, более привычные и понятные для них. Между тем поддержание торговой блокады ливонцами делало их с началом масштабного военного конфликта в Поволжье де-факто союзниками казанцев и стоявшего за их спиной крымского «царя». Масла в огонь подлили и действия, предпринятые ливонскими ландсгеррами по срыву миссии саксонца Ганса Шлитте – миссии, загадка которой не разгадана до сих пор и которая заслуживает того, чтобы уделить ей внимание на страницах нашей книги.
Уроженец города Гослар Ганс Шлитте не был в Москве persona incognita. Немецкий исследователь Р. Фрёчнер со ссылкой на «Госларскую хронику» соотечественника Шлитте некоего Г. Гайсмара указывал, что Шлитте вел торговые дела с Москвой еще в 1542 г. и уже тогда же предпринимал шаги по вербовке специалистов на службу московскому государю[96]. О том, что Шлитте с начала 40-х гг. XVI в. вел торговые дела в Москве, писал и отечественный историк О.В. Русаковский[97], так что дорога в столицу Русского государства ему была знакома и он определенно имел некие связи в московских торговых и, видимо, политических кругах – вербовка специалистов на службу русскому государю явно не могла быть осуществлена без ведома московских властей. В июне 1546 г., направляясь в очередной вояж в Москву, «почтенный купец» Шлитте является ко двору прусского герцога Альбрехта Гогенцоллерна и получает от него рекомендательное письмо к Ивану IV[98]. Л.Ю. Таймасова полагает, что за спиной Шлитте стояло семейство Фуггеров, конкретно – «князь купцов» Антон Фуггер[99], богатейший на тот момент человек Европы, возглавивший торгово-банкирский дом Фуггеров после смерти своего дяди Якоба Фуггера в 1525 г. Если это так (а мы склоняемся к тому, чтобы принять эту версию), то тогда легко находит свое объяснение та непринужденность, с которой Шлитте получил рекомендацию прусского герцога, которого заподозрить в симпатиях к московскому двору довольно сложно.
Имея на руках рекомендацию от Альбрехта[100], Шлитте летом 1546 г. прибыл в Москву, где в это время как раз шла подготовка к походу на Казань. Что еще, кроме рекомендательного письма от пруссака, привез с собой Шлитте, неясно, однако мы осмелимся предположить, что не только «князь купцов», заинтересованный в открытии для себя новых торговых маршрутов на Востоке через Московию, поддерживал действия Шлитте, но и брат императора Священной Римской империи Карла V эрцгерцог Австрии, король римский, германский, венгерский, хорватский и богемский Фердинанд, имевший с семейством Фуггеров тесные отношения.
Фердинанд с начала 1540-х гг. безуспешно оспаривал с турецким султаном Сулейманом I власть над Венгрией. Несмотря на все его усилия и затраты, турки не только сумели закрепиться в среднем Подунавье, но и продолжали продвигаться вперед, расширяя пределы новообразованного эйялета с центром в венгерской Буде[101]. Военные неудачи и нехватка средств вынудили Фердинанда пойти на заключение в ноябре 1545 г. перемирия с османами сроком на полтора года[102], однако ни для кого ни в Стамбуле, ни в Вене не было секретом, что возобновление конфликта не за горами. Напрашивается предположение, что в этих сложных условиях при дворе Фердинанда могли вспомнить о прежних планах вовлечь Московию в антиосманский альянс.