– Не поеду я, Молчан. И тебе – не резон. Тревожно сейчас на дороге к торгу. Шалят!
– Не иначе, ты злодеев лесных напугался? Слухи это, не верь!
– Не слухи. А старшим у лихоимцев тех – Жихорь, тебе знакомый.
– Жихорь?! Его и след давно простыл, никто уже и не вспомнит!
– Может, и простыл, да вновь объявился. Днями видели его. Тебе грозился. Встречу, говорит, Молчана – за все посчитаюсь с ним. Отмщу! Не будет ему покоя!
И добавил он: «Нашей ватаге и леший не страшен! Любых разобьем!»
– Зрил-то его кто? – спросил Молчан, начиная верить.
– Яроок и зрил, когда на лодке плыл, а Жихорь его с берега окликнул. Он и рассказал Балую. А днесь и до меня дошло.
Яроок, их сверстник, перебравшийся в городище с женитьбой на Душане, местной, происходил из того же селища, что и Жихорь.
«А Млада и по сей день там», – невольно вспомнилось Молчану. И стало для него ясным, что не мог Яроок обознаться! И мигом сообразил он, почему отказался Балуй, вслед – приятель его Скурата и сосед Балуя, именем Гладыш. А от кого узнал Стоян, тут и загадки не было: сестрами состояли жены Гладыша и Стояна.
Перетерев со Стояном, Молчан, было, засомневался: может, отказаться и ему? Ведь острой нужды ехать на торг у него вовсе не было.
Запасов зерна, гороха, меда и конопляного масла, выменянных у поселян своего городища на крупную и мелкую дичь, шкуры лис, зайцев и векшей, вполне хватило бы до осени.
А о мясе с рыбой и речь не велась! Да и старшие сыновья уже мало-помалу поставляли на семейный стол – ту же рыбу, ловленную вершами, сплетенными из ивовых прутьев, ягоды, грибы, лесные орехи, птичьи яйца.
Своими были молоко из-под коровки, творог и сливочное масло. Что до репы, редьки и чеснока, они любовно взращивались Доброгневой на ее огороде.
Иссякли – без малого подчистую – лишь запасы соли. Оставалась всего-то пара-тройка щепоток. А разве нельзя перетерпеть? Тем паче, еще не полностью убыли грузди с рыжиками и соленая рыба.
По всему выходило: незачем ехать Молчану.
И не в Жихоре дело – плевать он хотел на него! Мало ему одного раза, когда корчился, будет и второй – еще больней, ежели жив останется.
А ежели и впрямь целая шайка с ним, под его началом?
«Немного нас с оружием, – прикинул Молчан. – А вдруг не отобъемся? И сам паду, и иных погублю, над коими старшим буду».
Однако, предложи он наутро отменить выезд на торг, не согласятся товарищи его по обозу, и сами отправятся, везя на продажу изделия свои и товары. Ведь истощились их припасы! Чем кормить им семьи свои?
И отказаться ехать с ними, ослабив и без того малый отряд, было для Молчана совершенно невозможным делом. Никого и нигде не боялся он, и самым первым шел.
– Отнюдь не отверну в кусты! – постановил он для себя.
Прошел вечер, за ним ночь, и наступило утро.
Когда Молчан завершал перебор меха, добытого поздней осенью и зимой, пришло ему на ум: «Знать, неспроста, чуть ли не с зари, вспоминаю тот поход. Там засаду ставили мы, а днесь, чую, она поджидает меня». И непроизвольно, вновь перенесся он мыслями в дальнее былое…
Весь небосвод лучился звездами. И как ни заслоняли их свет кроны дерев, Молчан все же различал, пусть и с трудом, силуэты дозорных, стороживших покой остальных пятерых.
Один вершил охрану, сидя на пне, другой, тоже сидящий, на лесине – то ли срубленной когда-то, то ли рухнувшей в бурю. Четверо мирно всхрапывали на лапнике – Путята чуть поодаль от остальных.
И лишь Молчан, у коего давно слипались глаза, все не мог устроиться, дабы наконец заснуть.
Ведь не смог он до утра смежить очи, по примеру князя Святослава Киевского, не осилил! Хотя всего и надо было: взять в изголовье конское седло, покрыв то потником, и уткнуться в него загривком.
Ан нет! От той подседельной подстилки, впитавшей за время в пути чуть не ведро лошадиного пота, столь несло изрядным запашком, что Молчан неизменно пренебрегал ей. И заподозрил: у князя того, убиенного, неладно было с носом. Ведь он и печенегов не унюхал!
Молчан уж подумывал, не предложить ли себя на подмену одному из дозорных, да вовремя осознал: он ни за что не согласится из опаски перед Путятой, а сам тот придет в ярость, узнав о молчановом самовольстве. И лишь, под утро, когда уже и дозорные поменялись, изловчился-таки заснуть на лапнике.
Разбудил его Путята:
– Вставай, засоня! Да осторожнее! – про ногу-то десную не забудь.
И добавил самым безмятежным тоном, будто добрая мать обращается к своему чуть набедокурившему несмышленышу, пребывая в замечательном расположении духа:
– Ты, припоминаю я, о туре меня вопрошал? Так он уже пасется.
Где?! И затрепетал Молчан весь!
– Подойди к опушке, и сам узришь, – присоветовал Путята, доподлинно понимая чувства, переполнившие Молчана.
Тур пасся вдали, у кромки другой стороны поля, пощипывая свежие побеги дерев, но примерялся и к кустарникам на опушке.
– Он поначалу листвой подкрепляется. Потом траву уминать начнет, – пояснил старший родич. – Однако глянь, сколь хорош!
Чудо-зверь был и в самом деле дивно хорош – могучий, отъевшийся, весь черный, хотя белая полоса на хребтине, о коей рассказывал Путята, не проглядывалась издали. И явно пребывал в добром настроении, неторопливо помахивая длинным хвостом и похлопывая им по крупу. Похоже, отгонял слепней-кровососов.
А рога! Издали они напоминали два преогромных серпа, нацеленных друг на друга. Вот бы заручиться хоть одним таковым!
–Ну, будет! – сказал Путята изрядно погодя. – Успеешь насмотреться, когда он поближе подойдет. Пора перекусить с утра, да доспехи примерить и проверить оружие. Заодно и лук свой наново испытаешь в деле…
Ближе к вечеру непременно прибудут соглядатаи от наших недругов: высмотреть, на месте ли тур, и нет ли кого поблизости.
– А недруги наши, кто они? – не утерпел справиться Молчан.
– Еже отъедут обратно, и все ладно будет, тогда и расскажу! А то, примечаю, ты уж извелся весь…
XII
– Непонятно, ибо пришлый ты, – вразумил Басалая злокозненный, как и тот, шельмец, официально состоящий канцелярским клерком на самых нижних ступеньках ромейской должностной лестницы. – И не укорю, что не ведаешь наших сокровенных обычаев.
Тобой же, Никетос, истинно возмущаюсь я! Ведь обязан знать, сколь соблюдают юницы наши из благородных сословий чистоту свою, добрачную, и дорожат ей, превыше всего на свете! А брачуются порой в тринадесять и даже в двенадесять.
В термы же высших разрядов водят их – под неусыпным присмотром, особливо проверенные служанки, и никого там не подпустят, сколь ни посули.
Уже на входе сии юницы начинают стыдиться грядущего омовения!
И даже париться дозволяют себе токмо в хитонах!